О СВЯЩЕННИКЕ ПАВЛЕ ФЛОРЕНСКОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О СВЯЩЕННИКЕ ПАВЛЕ ФЛОРЕНСКОМ

Священник Павел Флоренский является одним из интереснейших людей, с которыми мне приходилось встречаться. Возможно даже сказать, что он был именно самым интересным лицом из всех тех, с которыми судьба так или иначе связывала меня. Он был вместе со мною на математическом факультете Московского университета, но был старше меня на два или три курса. Я должен сказать, что прежде всего я узнал его именно как необычайно даровитого, с настоящими печатями гениальности математика.

В этой науке его привлекали преимущественно области, связанные с геометрией изогнутых пространств (Риман, Лобачевский), несколько позднее — теория относительности Эйнштейна; он глубоко чувствовал «фантастичность» математики и ее засасывающую глубину. Одновременно он был глубоким богословом, и одно из его заветных мечтаний было сочетать богословие с математикой — идея парадоксальная и смелая.

По типу своего мышления он был как бы «особой точкой» философского и богословского мира; в его умственном аппарате я видел чрезвычайно много общего с гностицизмом ранних веков христианства. Смелость его мысли и ее парадоксальность были удивительны.

Мое общение с ним было прервано в эпоху первой русской революции — наши дороги как-то разошлись: он стал профессором богословия и мало и редко посещал Москву, я избрал себе не математическую, а музыкальную карьеру (впрочем, не бросая математику), но судьба нас вновь соединила, и именно через музыкальный мир.

Я встретился с ним вновь в доме моего большого друга — композитора Скрябина.

Ввел его в этот круг поэт Вячеслав Иванов — «мудрейший» из группы «символистов» — человек с универсальными познаниями и интересами. Скрябин, как было когда-то очень многим в России и за границей известно, собирался написать «Мистерию» — произведение не столько музыкальное, сколько «мистическое», связанное с теософическими мечтаниями композитора (фактически оно не было написано, да и не могло быть написано).

По-видимому, Флоренский тоже заинтересовался этой идеей, не в очень сильной степени, потому что, по моим впечатлениям, он при всех причудливых и часто фантастических, но всегда глубоких идеях все же всегда оставался в рамках Православной Церкви и теософские идеи ему были чужды.

Более тесно я с ним сблизился несколько позднее, уже после кончины Скрябина и уже после водворения советской власти. Тогда уже был выпущен его капитальный труд (его диссертация по богословию) «Столп и утверждение истины» — произведение чрезвычайно сложное и неровное, со многими чрезвычайно глубокими деталями, но и со многими длиннотами и отступлениями чисто литературного типа.

Оно произвело большую сенсацию в тогдашних «философском» и «богословском» мирах; ибо в те годы (начало века до большевиков) философия сблизилась с богословием (явление «неохристианства»). Я все же должен признать, что сам Флоренский был несравнимо более интересен, чем его превосходная диссертация. При большевиках он уже не носил рясу [103] и числился служащим при Главэлектро — pro познания в математике и физике оказались более применимыми к эпохе, чем его богословие, в условиях «зари большевизма».

Лейтмотивом его мыслей было, по-видимому, примирение «гностицизма» с православием. Он в этом деле выбрал своим союзником высшую математику, в которой чувствовал себя чрезвычайно свободно и уверенно. Его идея (отчасти воплощенная в его диссертации «Столп и утверждение истины») — посредством новых откровений высшей математики, главным образом геометрии многих измерений и кривых пространств, а также теории комплексных чисел со многими мнимыми слагающими проникнуть в тайны устроения нашего земного мира и одновременно мира «горнего» — «божественного» и доказать тем подлинную истинность христианской мистики. В частности, он имел в виду установить место, или «седалище», горнего мира, которое он интуитивно предполагал находящимся именно в области «комплексных» геометрических пространств.

Эти необычно смелые мысли не были им опубликованы [104]: он мне их излагал в годы раннего «советского коммунизма» (1917–1921). К сожалению, более подробно и конкретно я не могу их изложить в газетной статье, потому что самая «материя» его положений и гипотез требует знания высшей математики и для широкой публики просто останется непонятной. Говоря более картинно, он хотел быть Колумбом религиозного «горнего мира». В его теорию была привлечена и теория относительности Эйнштейна, и теория криволинейности световых лучей.

Между прочим он считал, что теория криволинейности световых лучей совершенно изменяет наше представление о звездном мире: он считал, что если планеты и звезды наиболее близкие, находящиеся в пределах, когда кривизна пространства не дает себя знать, действительно прямо попадают в поле нашего зрения, то звезды, которые мы привыкли считать просто «более удаленными», на самом деле их лучи совершают многократные циклические обороты в сферическом пространстве, и поэтому они «те же» звезды, как и первые, но только их лучи свершили больше оборотов, прежде чем попасть в глаза земных обитателей.

Когда он мне излагал все эти свои соображения, он сам увлекался: ему не хватало аудитории, достаточно просвещенной в математике. Похоже на то, что он только еще намечал план своих работ в этом направлении и все эти его смелые заключения еще не были им до конца выработаны и уточнены. В его диссертации вообще по этим «космическим» и одновременно и богословским вопросам еще ничего нет.

Флоренский был человеком необычайным даже по своей наружности. Хотя его фамилия несомненно свидетельствует, что он сам происходил из духовного звания, — его тип был не русский: он мог быть молдаванином, или греком, или даже армянином [105].

По-видимому, он был полным аскетом, и несомненно, что он был очень хорошо знаком со стажем так называемого «умного делания» [106], — по моему впечатлению, в нем гностика было больше, чем православного или католического понимания.

Очень черный и очень худой, он всегда смотрел почему-то вниз и слегка вбок, глаз своих не любил показывать. Он никогда не улыбался. Странное дело — у него было много учеников, по-видимому, он их обучал не только обычным для духовных наук классическим богословским предметам, но и давал им эзотерические знания и привычки. Трое из его учеников покончили жизнь самоубийством, — из него исходили мощные флюиды, и я сам это чувствовал, чувствовал и то, что не все флюиды были благостные, были и очень демонические.

Не помню точно кто, но один из группы русских «неохристиан», говоря о нем, называл его «умным и жестоким лаврским священником». Во всяком случае, он был человек совершенно необыкновенный, и я очень благодарен судьбе, что она свела его со мною, хотя и ненадолго.

Помню его у гроба Скрябина, которым он очень интересовался именно как человеком гностического склада ума. Но Скрябин не имел никакой ни философской, ни богословской культуры — он был просто мечтатель, музыкант, и многое в нем было от прирожденного или благоприобретенного «психоза». Флоренский был очень умен и обладал мощным духом, психоза в нем не было, но было «касание тайн». Стоя у гроба Скрябина, он мне сказал своим тихим голосом, смотря по своему обыкновению в землю и вбок: «Он (Скрябин) не свершил то, что хотел свершить. Но я вижу, что через тридцать два года, возможно, произойдет то, о чем он думал».

О чем думал Скрябин?.. Он думал о конце мира. который должен был произойти от его «Мистерии». Я на всякий случай запомнил дату, назначенную Флоренским.

Тридцать два года — тогда был 1915 год, значит, то, что думал Скрябин, должно было произойти в 1947 году. В 1947 году был апофеоз Сталина, я уже больше чем двадцать лет как покинул Россию.

Однако вскоре я узнал, что пророчество Флоренского имело некоторое основание: в 1937 году он сам умер в Соловецком бывшем монастыре, обращенном в каторжную тюрьму, куда его заключил «отец народов» [107]. Видимо, флюиды все-таки дали ему извещение, хотя не совсем точное. Но с другой стороны, скрябинская «Мистерия» ведь долженствовала быть концом всего — «общей смертью»; наверное, Флоренский почувствовал в этот момент свою собственную смерть.