«Я возымел идею написать воспоминания…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Я возымел идею написать воспоминания…»

«С КАКОГО ПУНКТА „НАЧИНАТЬ“» …

С какого пункта «начинать» — это всегда роковой вопрос для мемуариста. Когда началась та новая эра, с которой, быть может, когда-нибудь историки начнут свое летоисчисление? Субъективное мое ощущение было все время таково, что вовсе не «великий Октябрь», который, как известно, случился в ноябре, положил начало этой новой эре, а какой-то психический Рубикон в России в умах и чувствованиях был перейден много лет ранее, когда первые мобилизованные полки, более многочисленные, чем в эпоху великого переселения народов, — молчаливо и смутно, как грандиозный эскорт при похоронах старого мира, — шли туда, на запад, на верную смерть, шли и исчезали за горизонтами. И в глазах солдат уже тогда можно было прочитать то роковое «освобождение» от какой-то вековой моральной связи, в которой эти самые люди жили многие века. Эта война была необыкновенная — нехорошая, страшная, не такая, как все предыдущие войны. И я это чувствовал, и, сдавалось мне, и многие это же самое чувствовали. В воздухе повисла какая-то обреченность — и это не была апатия, и это не было отсутствие веры в успех — нет, это было смутное историческое предчувствие.

И мглою бед неотразимых

Грядущий день заволокло…[001][1]

Предчувствие было именно фаталистического типа. Чувствовалось, что повернулось какое-то колесо и случится неизбежное, бесконечно страшное, такое, какого никогда не бывало. И что от этого становилось все равно — все равно потому, что все равно не избежишь того, что предписано.

В войне был корень всех последующих событий в России. Режим бесправия — хроническое «военное положение» тогда в первый раз нависло над страной и так и не сумело сняться. Страшные, зверские, даже какие-то психопатологические — демонические инстинкты уже проснулись с первых дней фронтового режима. Много раз потом я недоумевал, почему именно коммунистической эре, почему большевикам именно приписали этот тип расстрельщика в «галифе» с револьвером у пояса, — этот тип был создан военной эпохой и появился чрезвычайно задолго до октябрьского переворота…

Когда я смотрю на судьбу России с расстояния этих двенадцати-пятнадцати лет — то вижу отчетливо различие судьбы: другие государства сумели скинуть в какой-то определенный исторический момент с себя путы и оковы военной эры — сумели вернуться в первоначальный облик. Это им стоило тоже немалого труда, и не все еще восстановилось в психологии и в быте, но все же почти все. А в России ничего не восстановилось. В России, в сущности, не произошло психологической «демобилизации»…

В этом разница.

* * *

Я жил в своем имении в Ярославской губернии, когда грянула война. Было жаркое знойное лето, на дорогах высохли вековые лужи, такие, которые даже имели наименования, ибо по объему были совсем как маленькие озера… Было что-то грозное и неразрешенное во всей атмосфере… Быть может, это парадокс — но мне кажется, что метеорология имеет влияние на исторические события, и было какое-то жуткое соответствие между знойным этим летом и той грозой, которая разразилась из него. Я жил в глуши, и газеты не доходили до нашего уединения. Смутно и вскользь слышал я о выстреле Принципа — было впечатление обычной рядовой газетной сенсации. Но странное дело, когда события осложнились — то и это не казалось странным…

Мобилизация была уже объявлена, но я о ней не знал, «не дошло» — урядник ли мимо проехал, или не считал нужным сообщать, — но о событии узнал я только из-за мобилизации на «лошадином фронте». Была призвана моя лошадь, и я сообразил, что, наверно, и всех людей могли мобилизовать… Навели справки, купили газету — оказалось — так и есть, И пришлось ехать в Москву — ибо в качестве «ратника второго разряда ополчения» я все-таки оказался призванным под знамена.

Какая-то смутная тревога возникла и не прекращалась с тех пор, быть может до того мига, когда я покинул почву России через двенадцать лет. Отчего была тревога, сказать не могу, ибо я в войну еще не верил, и даже в свою мобилизацию, — но когда ехал я по проселочной глинистой дороге на мужицкой лошаденке (свою «мобилизовали» накануне), управляемой древним семидесятилетним старичком Герасимом, — то как-то пустынно и жутко становилось на душе. Ничего не было точного, верного и даже и ничего угрожающего… Мобилизация — что ж такого? А внутри какой-то голос шептал настойчиво и внятно:

— Это начало только, и начало долгого-долгого ужаса.

— Не простая это мобилизация, и не просто так все это закончится…

* * *

Мои воспоминания — воспоминания совершенно иного характера, чем те, которые обычно публикуются о жизни и пережитом в странной, фантастической и непонятной иностранцам Советской России. Здесь читатели не найдут ни разоблачений, ни пикантных подробностей, не найдут и политической злобы и со строк письма льющейся жажды мести… И автор этих мемуаров — вовсе не видный советский магнат, не один из тех, к кому в смутное время фортуна повернулась лицом, не вознесенный не по заслугам и потом обиженный. Но в то же время — автор этих записок и не один из тех «отверженных», которые составили предмет политической и исторической злобы и мести тех, кто пришел к власти в новой России. Он человек нейтральный и аполитический — мирный наблюдатель, волею судеб и вопреки всякому своему желанию оказавшийся в самой гуще исторических событий, всю тяжесть и всю неприятность величия которых ему пришлось вынести на себе, но настолько объективный и сознательный в делах истории, что от этого перенесения он вовсе не стал иметь какую бы то ни было злобу на тех, кто в этот исторический момент оказался в роли, быть может, столь же, как и он, «безвольных» карателей, облеченных властью.

Я бы хотел наименовать мои воспоминания «Беззлобными воспоминаниями» — пережито было много за эти три года войны и восемь лет революции — больше, чем за всю жизнь. Но оставим наивные сетования и не будем, как младенцы, думать, что воля отдельных лиц управляет историей. Будем, напротив, все время ясно представлять себе, что чем выше стоит человек в общественном положении, чем большей видимостью власти он облечен, тем меньше личной воли у него остается и тем более фатальный характер имеют его поступки. Большевики стали у власти в России. Но только те, кто глубоко смотрит на события, знает, как мало они ответственны за все, что произошло и происходит «как бы под их управлением». Именно на этом потрясающем по своей рельефности примере можно как бы воочию ощущать фатализм истории, и когда я был в России — эти двенадцать фатальных лет, — я все время чувствовал, что как будто подслушивал какую-то страшную мировую тайну — очевидным становилось движение безжалостного и рокового механизма исторического Фатума.

Я не хочу, чтобы мои воспоминания имели сколько-нибудь личный характер, и я предпочитаю даже вовсе не упоминать имен. К чему имена, когда они начинают именно в эти моменты истории значить особенно мало? Я скрыл имена за псевдонимами, которые интересующиеся и знакомые с делом раскроют без труда, а для незнакомых они все равно будут представлять пустые звуки.

* * *

‹…› Нам разрешалось видеть наших лицейских товарищей только в торжественные дни, осенью при открытии классов и молебне, на рождественских каникулах и при летнем отпуске, да и эти редкие свидания часто замещались посещением университетской церкви, так как эта церковь была полна наших «дядей»: проф. А. П. Сабанеев (химик), проф. Горожанкин (ботаник), проф. Вл. Соловьев (философ ‹…› у нас на детском жаргоне назывался «дядя Шуба», потому что зимой на праздниках он к нам являлся в огромной шубе) ‹…› проф. Умов (физик), Ключевский (историк) — всех их не перечтешь… Я лично предпочитал университетскую церковь лицейской, отчасти потому, что предпочитал быть с «большими» ‹…› Родители мои тоже предпочитали университетский ‹пансион› лицейскому, так как в лицее его питомцы были слишком распущенны и склонны к кутежам и даже к более непристойным увеселениям. Отдали же нас (меня и брата) исключительно из-за «монархических» соображений: две гимназии считались «монархическими по духу» — именно Лицей цесаревича Николая и женская гимназия (с латинским и греческим языками) С. Н. Фишер: именно эти две гимназии высоко несли знамя монархизма (надо вспомнить, что в эти годы жива и свежа еще была память об убийстве царя-освободителя… Да и недалек был и путь до полной катастрофы над Россией — но тогда никто не мог даже и помыслить о таком близком конце…

Для ясности моего изложения я должен сказать несколько строк об одном лице, которое имело очень большое значение в нашей жизни — семейства Л. П. Сабанеева, друга и интимного приятеля императора Александра III, великого охотника и «природоведа», страстного путешественника по огромной России и по экзотическим странам. Это лицо, которое вошло в жизнь нашего семейства начиная с моего пятилетнего возраста. История его такова.

Когда мой отец после своего первого неудачного брака соединил свою жизнь с моей матерью и решил начать «оседлую», а не путешественническую жизнь — он решил начать именно жизнь общественника: сначала он начал издавать «Сборник природы», который скоро переменил название на «Природа и охота». Под этим титром он снискал громадный успех во всей России: вся провинция и все многочисленные русские столицы зачитывались этим журналом вплоть до трех русских императоров (Александра II, Александра III и Николая II) и… до Ленина, который питал ко мне непонятную симпатию именно потому, что я оказался «сыном „Природы и охоты“». Одновременно мой отец решил создать «Охотничий клуб» для объединения русских охотников. Это начинание вызвало новую бурю восторгов: новый клуб сразу стал популярным. Отцу пришлось расширять свои издания: и он просил проф. Мензбира (зоолога) рекомендовать ему студента-зоолога, которой мог бы ему помогать в расширяющемся его издательстве. Таковой нашелся в лице некоего Ник. Вас. Туркина, по происхождению донского казака, который сразу всем понравился и с тех пор прочно водворился в нашем гостеприимном и даже шумном доме…