ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Его перевели в камеру смертников.

Здесь было почище и не было того тяжкого тюремного духа, к которому он так и не смог привыкнуть.

Он сел на привинченную к стене единственную лавку — тоже чистую и будто вчера сколоченную. Подумал: здесь люди уже не живут, они здесь только ждут смерти.

Ни единого звука жизни. Только кровь стучит в висках: тук... тук... тук... И вдруг — пропуск, и тогда знобящее ощущение — падение в пустоту. Но сердце снова включается: тук... тук... тук...

Главное — спокойствие, вот такое отрешенное от всего спокойствие души. Солдат, если он настоящий солдат, в бою не думает о смерти, она настигает его внезапно, когда он в порыве самоотрешения идет в атаку.

Этот суд — его последний бой, он из него еще не вышел, он еще в атаке. В атаке... Надо сохранить это чувство до конца. До конца...

Он заставляет себя думать только о том, что должно поддержать в нем ощущение неоконченного боя. Он вспоминает суд, эпизод за эпизодом. И его охватывает знакомое по войне ощущение горячей схватки, когда каждый его ответ судьям — бросок на врага с предчувствием победы. Надо не потерять этого ощущения. Думать только об этом.

Палачи не стали ждать рассвета.

В камеру вошли четверо тюремщиков. Его поразила в них одна странность — все были без глаз. Но тут же понял: они прятали глаза.

— Вас переводят в другую камеру, — глухо сказал один.

— Это зачем же? — спросил Заимов, пытаясь поймать взгляд хоть одного из четверых.

— Приказ...

Он тяжело поднялся, выпрямился и шагнул к двери. Один из тюремщиков схватил его за руки и связал их за спиной.

Они шли по сумрачному тюремному коридору. Он впереди, вплотную за ним четыре тюремщика.

И вдруг он почувствовал, что близко есть кто-то еще. Он оглянулся и в смотровых кружках дверей увидел глаза... Глаза... Глаза... Такие же, как он, смертники из темноты своих камер смотрели на него.

Он замедлил шаг и громко сказал:

— Прощайте, товарищи! Меня ведут на расстрел. Свобода близка!

Тюремщик пихнул его в спину, но уже было поздно, его слова прогремели по гулкому коридору, и в ответ, казалось, сама тюрьма закричала:

— Прощай! Прощай, товарищ генерал!

Узники колотили в двери своих камер, что-то кричали. Заимов шел сквозь этот гром, гордо подняв голову, у него было такое ощущение, как на войне, когда он первым вставал под пули и увлекал за собой своих солдат.

В тесном тюремном дворе было темно. У самых дверей стоял грузовик с откинутым задним бортом.

Его схватили и впихнули в кузов. Он больно ударился об острый угол. Когда грузовик тронулся, он понял, что прижат тюремщиком к крышке гроба... Палачи боятся его даже на пороге смерти, они придумали еще один способ сломить его дух.

Грузовик с ревом мчался по улицам Софии. Пустой гроб грохотал, двигался под ним, а он смотрел на звездное небо.

Его привезли в офицерскую школу. Он хорошо помнил этот мощенный камнем двор. Он знал, что последнее время именно здесь, в подвальном учебном стрельбище, производили казни.

По выщербленным каменным ступеням он спустился в подвал и сразу увидел все: и прокурора Николова с папкой в руке, и сбившихся в кучу офицеров, и генералов, и черного попа, и солдат с винтовками, и вдали — освещенный яркими лампами деревянный, исщербленный пулями столб.

Ровным, размеренным шагом он направился туда, к столбу. К нему подошел священник.

— Исповедуйся, сын мой... Поцелуй крест господень...

— Моя исповедь окончена, отец, — сказал он громко, слыша свое эхо из каменного тоннеля. — Иду на расстрел, и мой крест — тот столб, облитый кровью болгарских патриотов, убитых теми, кто целует ваш крест и свастику Гитлера.

Он подошел к столбу и прислонился к нему спиной.

Прокурор Николов зачитал приговор торопливо, невнятно, боясь оторвать глаза от бумаги, и спросил:

— Вы имеете какое-нибудь последнее желание... просьбу?

— Я военный, не раз смотрел смерти в глаза, участвуя в трех войнах, и желание у меня одно — умереть с открытыми глазами, зная, что умираю за свою родину... И еще... Сообщите семье, что я погиб с любовью к ним...

— Капитан Радев, приступайте к исполнению приговора... и сообщите его семье. — Прокурор Николов отошел к группе военных.

Радев резким голосом подал команду. Солдаты построились в два ряда. Звякнули затыльники винтовок о каменный пол.

Команда. Солдаты взяли винтовки наперевес. Вразнобой клацнули затворы винтовок.

Команда. Винтовки вскинуты на прицел.

Жуткую тишину взорвал ясный голос Заимова:

— Советский Союз и славянство непобедимы! За мной идут тысячи!

Залп!

Заимов упал лицом вперед, как падают сраженные в атаке солдаты.

Доктор Славчев констатировал смерть.

Палачи, не глядя друг на друга, подписали протокол казни и заторопились к выходу.

Спустя несколько часов Москва объявила по радио на болгарском языке:

— Болгары, на колени! В Софии казнен великий сын славянства генерал Владимир Заимов!

Не прошло и двух недель после казни Заимова, как из немецкого посольства в Софии в Берлин была отправлена «информационная записка», которая адресовалась в министерство иностранных дел, а копия — в главное управление службы безопасности, лично магистру заплечных дел Кальтенбруннеру. Вот что говорилось в этой записке:

«...Надо признать, что ожидавшегося эффекта процесс Заимова не дал. Заверения министра-председателя Филова в том, что осуждение Заимова приведет в сознание врагов нынешнего курса, оказалось попыткой выдать желаемое за действительность. Казнь Заимова среди военных старшего поколения и особенно среди интеллигенции вызвала нежелательную реакцию. Зафиксированы такие, например, заявления: «Казнь Заимова — признание правительством слабости своей позиции в обществе». «Если уж нужно прибегнуть к террору, начинать надо было не с личности, имеющей символическую для Болгарии фамилию и биографию» и т. п.

Странно повел себя и Директор[24]. Как известно, он, находясь с визитом в Германии, получив известие об аресте Заимова, сказал, что он отнесется лояльно к любому приговору суда. А двенадцатого числа этого месяца он же в ответ на высказанную у него на приеме итальянским послом мысль, что пора уже Болгарии поставить свою армию под знамена держав оси, ответил: «Вы должны понимать, как нелегко мне это сделать, если даже в нынешней ситуации мне приходится расстреливать своих генералов». В этом свете не такой уже абсурдной представляется мысль, что Директор не отменил казнь, чтобы иметь потом этот тезис возражения против полного союза с рейхом... Сколь же долго мы будем терпеть эту опасную для нас неопределенность? Мы здесь не понимаем, чем вызвано наше бездеятельное терпение...»

В эти дни в агентурных сводках, составлявшихся болгарской охранкой, также встречается имя Заимова. Копии этих сводок получал полицейский атташе германского посольства Виппер, который готовил по ним специальные донесения в Берлин, в главное управление службы безопасности. В одном из донесений от 8 июня 1942 года читаем:

«Спустя три дня после казни Заимова в Плевене утром на могиле отца казненного обнаружена и изъята самодельная лента красного цвета с надписью: «Великому сыну славянства В. Заимову», а также цветы... В городе Сливене два офицера местного гарнизона (фамилии устанавливаются), находясь в ресторане, предложили всем присутствующим встать. На вопрос, по какому поводу, ответили: «Убит офицер нашего гарнизона». Большинство встали, хотя можно полагать, не зная о том, что офицеры явно имели в виду В. Заимова, некогда несшего службу в сливенском гарнизоне... Руководивший казнью Заимова капитан Радев получает письма с проклятиями и угрозами, хотя о его причастности к экзекуции знал очень узкий круг военных... Экзарх Стефан в воскресной проповеди говорил о безвинных жертвах, павших «от руки злодеев и иноземцев», а в поминальной части назвал среди других имя Владимир... Редактор лояльной газеты «Заря» получил анонимное письмо, в котором ему предлагалось поместить приложенное к письму траурное извещение о смерти Заимова. Извещение заканчивалось оскорбительными фразами в адрес царя Бориса, болгарского правительства, рейха и фюрера».

В главном управлении службы безопасности Германии на первой странице этой записки кто-то написал:

«Випперу. Почему сообщаете о бездействии местных властей и ни слова о собственных действиях?»

Тюремный телеграф сработал быстро, и Стоян Заимов уже на другой день узнал о казни отца. Не поверил. Еще накануне, когда его вели на прогулку, заключенный, убиравший коридор, сказал ему: «Твой отец на суде держится как герой». Потом, шагая по тесному кругу вытоптанного тюремного двора, Стоян думал об отце и ясно представлял себе его на суде. Последний раз он видел его на очной ставке — избитого, с окровавленными губами.

«Неужели он уже знал, что его ждет? — думал Стоян. — И хотел спасти меня любой ценой, но спасти». Он пытался тогда показать охранникам, что сын не разделяет его взгляды. Он снова подсказывал сыну выдавать себя за прогермански настроенного человека. И это, может быть, единственный случай в их жизни, когда Стоян не выполнил совет отца. Не мог выполнить! Он делал все, чтобы опровергнуть выдвинутые против него улики, запутывал следователей показаниями, требовавшими от них дополнительных проверок, разыгрывал из себя туповатого, плохо разбирающегося в политике офицера, не понимавшего, как могут быть расценены его поступки, словом, все, что угодно, но заявить, что он с немцами и, значит, против русских, он не мог. Когда его били, он твердил: «Все болгары не любят немцев... все».

— Как же все? А мы? Опять врешь? — кричал следователь...

Он все еще не верил в страшное известие и думал об отце: что, что с ним? Не может быть!.. Он передумал всю свою жизнь, свои отношения с отцом.

С необыкновенной ясностью он понимал теперь, что его решение вступить в тайную борьбу с фашистами было подготовлено отцом. Это он учил его быть честным перед собой, перед своим народом. Как же он, Стоян, мог после этого выполнить наивный совет отца, за которым была только любовь к сыну, только тревога за его жизнь?

В это утро разносчики еды, как всегда, подали ему через окошко кипяток и кусок хлеба. Когда он брал еду, один из разносчиков задержался и тихо сказал:

— Все честные болгары с тобой.

Это опять об отце. Но и тогда он еще не поверил. Они не посмеют!

Начав есть, он заметил, что к хлебной корочке прилепился клочок газеты. Осторожно отлепил его и прочел:

«Софийский военно-полевой суд приговором от 1 июня за шпионаж в пользу враждебной державы осудил софийских граждан Владимира Стоянова Заимова и Тодора Лулчева Прахова к смерти через расстрел, а Евгения Чемширова — к пожизненному заключению. Приговор приведен в исполнение».

Все... Все...

Еще раньше, когда Стоян надеялся на ошибку, он думал, что царь не допустит убить генерала, имя которого занесено в списки национальных героев Болгарии... Значит, посмели... Значит, так он был им опасен... Значит, не дрогнул он на суде, не пал на колени перед палачами. И это главный совет, который он давал своему сыну последними днями жизни... И смертью своей...

Он думал о том, что сейчас дома. Мать... сестренка... Как они будут теперь жить? Смогут ли? Теперь он их единственная опора... Какая опора? Еще одно их горе.

Скорей бы суд, чтобы все стало ясно.

А суд все откладывался, и обвинительное заключение не было ему вручено. Допросы давно прекратились. Стоян сам требовал вызова к следователю, он знал, что он скажет им об отце и о себе. Его словно пытали неизвестностью. Он не позволял себе расслабиться и готовился к суду.

Но шли дни, недели, месяцы, а пытка неизвестностью продолжалась.

В конце августа однажды утром за ним пришли тюремщики. Его вывели во двор, втолкнули в закрытую машину, и она тотчас тронулась.

Стоян решил, что палачи решили расправиться с ним без всякого суда, и не сводил глаз с сидевшего напротив жандарма. Ехали минут двадцать и привезли его в военную комендатуру.

В кабинете, куда его ввели, за столом сидел капитан Радев — тот самый, который руководил расстрелом его отца. Тогда Стоян этого еще не знал, но знал что Радев — один из страшных палачей, на совести которого жизнь многих болгарских офицеров, и ничего хорошего для себя не ждал.

Радев долго не начинал разговор, перекладывая с места на место какие-то бумаги, и точно не решался поднять взгляд, его узкое лицо было напряжено, тонкие губы сжаты. Наконец он, точно с досадой, отодвинул от себя бумаги.

— Вы освобождены. В соседней комнате — ваша одежда. Переоденьтесь...

Стоян не двигался с места. От этого человека можно было ждать что угодно, он мог выстрелить в спину.

— Я кажется ясно сказал, пройдите в соседнюю комнату и переоденьтесь, — повторил Радев.

Стоян вошел в соседнюю комнату, где на стуле лежал его мундир. Он стал переодеваться, все еще не веря происходящему, и через приоткрытую дверь наблюдал за Радевым. В это время к тому пришел другой офицер комендатуры — Стоянов, тоже известный палач. Мысль о том, что ему готовят расправу, окрепла. Но в это время он услышал разговор офицеров.

— Ты освободился? Поехали? — спросил Стоянов.

— Сейчас не могу, — ответил Радев. — Мне надо оформить освобождение Заимова и отправить его домой.

— Что? Он освобожден? — удивился Стоянов. — Ну вот что — тогда я тоже не поеду. Давай Заимова мне, я сам свезу его куда надо.

— Успокойся. Не надо этого делать. Ты же понимаешь, что приказ об освобождении не мой. И он еще молод, а проучен достаточно.

— Достаточно проучен? — переспросил Стоянов. — Ты не хуже меня знаешь, когда можно считать их проученными. Ну, смотри, не пожалей потом. — Стоянов круто повернулся и вышел из кабинета.

Заимов выждал немного и вошел. Радев взглянул на него и сказал с усмешкой:

— Ну вот, совсем другое дело. Идемте.

Они вместе вышли на улицу. У подъезда стояла машина с солдатами.

— Отвезите господина офицера на Карл Шведский, пятьдесят два! — приказал Радев солдатам и вернулся в комендатуру.

Стоян все еще думал, что это инсценировка, а затем последует расправа.

Но действительно его привезли домой. Солдаты откозыряли ему и уехали.

Мать встретила его так, будто они расстались только вчера.

— Кто явился, смотрите!! — сказала она тихо и нежно. — Что это ты, сынок, так похудел?

Он обнял мать, прижал ее к себе, и они долго стояли молча.

Стоян обошел все комнаты дома, он словно искал отца. Он остановился в его кабинете перед письменным столом, который был аккуратно, по-отцовски прибран, сбоку лежала стопка книг, в вазочке стояли его любимые красные розы. Все было так, будто отец только что отлучился куда-то, скоро вернется, сядет за стол и раскроет недочитанную книгу. У Стояна перехватило дыхание.

Его неотступно преследовало ощущение, что жизнь надо начинать сначала. Всему, что было в его жизни, смерть отца как бы подвела черту. По-другому виделось, воспринималось все, будто отец все время был рядом и смотрел на него внимательно и тревожно, ожидая, что он скажет, как поступит. Стоян и раньше, когда отец был жив, всегда чувствовал на себе его любящий и требовательный взгляд, даже когда отца рядом и не было. Так было и в детстве, и в юности, и это помогало ему лучше видеть себя, свои поступки. Сейчас, когда отца не стало, это чувство ответственности перед ним стало еще острее. В свое время, когда пришла пора ему решать, кем быть, какую жизненную дорогу избрать, у него не было и тени сомнения — армия. Только армия. Хотя отец в те дни сказал ему только одну фразу: «Армия — это часть народа, и нет более народной службы». Но и тогда все оказалось совсем не просто. Надеть мундир офицера может каждый. А вот как блюсти честь этого мундира? И снова рядом был отец. Поздравив сына с первым офицерским званием, он сказал: «Теперь тебе надо подумать о том, что надо делать, чтобы мундир не отделил тебя от солдат, а значит, от армии. Запомни главное: солдатская любовь, как любовь народа, неподкупна». Вскоре Стоян понял, что стояло за этими словами отца, и тоже все было не просто.

Но что он должен делать теперь? Стоян понимал, что в армии ему не служить.

Когда отца уволили в отставку и ему нужно было начинать новую, непривычную для него гражданскую жизнь, он сказал: «Мне сочувствуют, спрашивают, как я теперь буду жить. Я отвечаю: буду жить как жил — честно, — сказав это, он рассмеялся и добавил: Гражданский костюм тоже нужно носить с достоинством, и в этом тебе не поможет даже самый лучший парижский портной».

Мать держалась хорошо, вела дом, но Стоян видел, каких усилий ей это стоило. В волосах у нее появились седые пряди, и она часто говорила ему, смотря в одну точку:

— Он приказал мне жить... Как же мне жить, если я не могу даже посидеть у его могилы?..

Стоян понимал, что мать живет только ради него и сестренки. Тем больше его потрясло, когда она однажды сказала ему:

— Сынок, ты не думай о нас. Отец всегда хотел видеть тебя сильным и смелым.

Ночью он сидел у радиоприемника. Берлин передавал репортаж с берега Волги. Гортанным голосом с раскатистым «ррр» немец описывал, как горит Сталинград:

— Наши безостановочно бьют по городу! — кричал он. — А мы рядом, мы в местечке... Ер... Ер-зоф-ка... — репортер не мог сразу произнести это название и очень от этого смеялся. Потом он подошел к солдатам, которые плескались в Волге и гоготали. Один из них сказал в микрофон красивым густым баритоном: «Мой фюрер, мы в русской Волге моем сапоги, чтобы идти дальше».

Стоян повернул верньер приемника. Тишина. Только шорох пространства и чуть слышная морзянка... Еще движение верньера, и он услышал русскую речь. Говорила Москва. Передавались письма солдат с фронта в тыл, домой... Стоян слушал письмо девушки-снайпера. Она сообщала маме, что воюет, что все у нее в порядке и на ложе ее винтовки сделано уже двадцать три зарубки. Письмо читала женщина, голос у нее был молодой, звонкий, и казалось, это сама девушка-снайпер говорит со своей матерью: «Милая мамочка, прости мне, что я ушла на войну без спроса, но я не смогла бы перенести твои слезы. А теперь я по-настоящему счастлива оттого, что бью проклятых фашистов. Сообщи мне полевую почту отца...»

В эту ночь Стоян долго не мог заснуть — думал, как снова включиться в борьбу. Никаких связей в Софии у него не было, а все его варненские товарищи по антифашистской группе казнены или брошены за решетку. И все-таки он решил искать возможность установить связь с подпольщиками в Софии.

В начале октября к Заимовым пришел незнакомый человек, пожелавший говорить только со Стояном. Ему было лет сорок, одет просто: старое короткое пальто, кепка, на ногах стоптанные, замазанные глиной сапоги. Он назвался русским эмигрантом, сказал, что служит могильщиком на центральном кладбище, и сообщил, что знает, где могила генерала Заимова. Она за пределами кладбища, где хоронят бездомных и безродных. Могильщик предложил свою помощь, чтобы перенести прах в другое место, и сказал:

— Если упустите время, найти ее будет нельзя.

Говорил он слишком интеллигентно, держался независимо, как знающий себе цену, и Стоян заподозрил провокацию. Риск был очень велик, но это был, может быть, единственный шанс узнать, где лежит отец. Заимов попросил незнакомого человека прийти еще раз, ему нужно было время, чтобы все обдумать.

Он посвятил в это дело только своего родственника Константинова — опытного коммерсанта и юриста. Они обсудили, как обезопасить себя от возможной провокации, и решили делать только то, что не может быть квалифицировано как нарушение закона.

На другой день могильщик пришел со своим подробным планом действий. Перезахоронение должно быть официально оформлено. Заимовы приобретают на центральном кладбище место для могилы и указывают, что она предназначена для перезахоронения родственника. Все остальное брал на себя могильщик. Новая могила будет им заранее подготовлена, и перезахоронение займет меньше часа, но все надо сделать рано утром, до того, как на кладбище появятся люди. Константинов спросил о цене, но он ответил: мне ни одного лева. И объяснил, что другим рабочим нужно заплатить как положено — они не должны ничего знать.

В тот же день Заимов и Константинов пошли в контору кладбища покупать место. Они назвали фамилию родственника Константинова, умершего пятнадцать лет назад — именно такой срок был необходим для получения разрешения на перезахоронение. Объяснили, что родственник этот жил одиноким, умер в нищете и потому похоронен был не на самом кладбище. История вполне житейская, и в конторе никакого подозрения не вызвала. Они получили все необходимые документы.

Рано утром, когда над городом стояла туманная синяя мгла, Заимов и Константинов пришли на кладбище. Знакомый могильщик встретил их у ворот и быстро повел по узкой тропинке.

— Могила уже готова, надо торопиться, — сказал он.

Они шли вдоль забора, мимо могил и крестов, несколько раз сворачивали и вышли на открытое место. Здесь была ровная земля, покрытая небольшими холмиками с засохшей травой. Бригадир подошел туда, где стояли четыре других могильщика. Он внимательно посмотрел на землю и очертил лопатой прямоугольник:

— Начали... — и первый начал копать.

Заимов удивился, откуда могильщик так точно знает, где могила отца, — на месте, где он начал рыть, даже холмика не было. Ему и в голову не могло прийти, что могильщик этот на самом деле был советским разведчиком, которому было специально поручено устанавливать места захоронения казненных антифашистов. Потом, когда Болгария будет освобождена, Стоян узнает об этом, захочет найти могильщика, но выяснит, что он вместе с советскими войсками ушел дальше на Запад.

...Яма углублялась быстро, и вот лопата глухо ударилась о дерево.

Стоян не мог унять лихорадочной дрожи, но заглянул вниз. Гроб был светлый, из грубых досок.

Рабочие подпустили под него веревки и начали поднимать.

Стоян схватил бригадира за руку.

— Я хочу посмотреть...

— Нельзя... дорога каждая минута.

— Я должен посмотреть.

Бригадир взглянул на него и приказал открыть гроб. Стоян увидел отца!.. Казалось, что его лишили жизни только вчера. На пиджаке было много дырок от пуль. Одна пуля разбила часы на руке.

Стоян наклонился к гробу, но могильщик оттолкнул его и приказал забивать крышку. Рабочие подняли гроб на плечи и быстро понесли к новой могиле.

Когда все было закончено, прибежали люди из конторы, они начали проверять документы на купленное место и разрешение на перезахоронение. Бригадир объяснил, что гроб находился в плотной глинистой почве, через которую не проникала влага. И хотя объяснение было убедительным и документы были в порядке, Заимова и Константинова пригласили в контору и туда была вызвана полиция.

Узнав, что дело связано с фамилией Заимовых, полицейские предложили Стояну отправиться с ними в полицию. Его продержали там два дня, придраться было не к чему, и все же ему было объявлено, что он будет выслан из Софии.

Приказ этот был выполнен — Стояна сослали на окраину страны, и там он снова включился в борьбу. Уезжая в ссылку, он матери о перезахоронении отца ничего не сказал.

Спустя два года, когда Красная Армия освободила Болгарию, Анна Владимировна пережила другое перезахоронение мужа. На кладбище пришли тысячи людей. Гроб с прахом генерала Заимова стоял на артиллерийском лафете, и траурная процессия медленно двигалась по улицам притихшей Софии. Потом траурный поезд отправился в Плевен, и на каждой станции собирались болгары, чтобы поклониться праху своего славного сына, погибшего за их свободу.

Владимир Заимов похоронен на мемориальном холме в Плевене, рядом со своим отцом.