ГЛАВА ТРЕТЬЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Проводник — молчаливый длинноногий чухонец — шагал легко, размашисто, и Дружиловскому приходилось частить шаг, почти бежать. Он уже испытывал ненависть к маячившему перед ним и все норовившему уйти от него белобрысому, коротко подстриженному затылку чухонца, злился все больше и больше, но отставать было нельзя.

Долго шли они по еловому лесу, казалось, росшему из камней. Огромные позеленевшие валуны приходилось обходить, это сильно удлиняло путь, и Дружиловский выбивался из сил.

Но вот лес стал редеть, и им открылась болотистая равнина, вдали на зеленых холмах виднелись домики непривычного темно-красного цвета. Чухонец остановился.

— Туда... Вас ждут, — сказал он, кивнув на дома.

Оказывается, граница была уже позади. Дружиловский остановился, тяжело вздохнул и хотел спросить проводника, сколько еще до тех красных домов, но, когда обернулся, того уже не было рядом — он быстро шагал к лесу, из которого они только что выбрались.

Из кустов вышел финский пограничник, он словно ждал, пока проводник уйдет. Равнодушно глядя на Дружиловского, он карабином показал, куда идти, и пошел позади, насвистывая заунывную мелодию.

В самом большом красном доме, над которым развевался финский флаг, Дружиловского обыскали.

Майор финской контрразведки — рослый, с бесстрастным смуглым лицом, с небольшим шрамом на щеке — предложил ему сесть и долго смотрел на него без всякого выражения. Дружиловский уже собрался начать свою приготовленную исповедь, но в это время майор сказал:

— Вот что рекомендую вам учесть... Я русский, так что сочинять благочестивые сказки бессмысленно. Отвечайте на мои вопросы коротко и конкретно.

— Мне ничего сочинять не надо, — обиженно ответил он, вытирая о брюки вспотевшие ладони. — А то, что вы русский, меня только радует.

— Сомневаюсь, — буркнул майор.

Он пододвинул к себе бумагу, спросил и записал необходимые формальные данные и начал допрос:

— Что задержались? Что делали два года у большевиков?

— Сидел в тюрьме.

— В какой?

— Сперва в ЧК, потом в Бутырской.

— За что?

— Я участник тайной контрреволюционной организации англичанина Локкарта.

Эту версию Дружиловский придумал, когда еще готовился к переходу границы, он понимал, что спекуляция спиртом там «не потянет». Однако на майора его признание не произвело никакого впечатления.

— Ваша роль в организации?

— Связной.

— Неглупо.

— Я вас не понял.

— Сейчас поймете. Насколько вы были посвящены в дела организации?

— Очень мало, связной есть связной.

— Ну естественно, — согласился майор, но Дружиловский в его согласии уловил ироническую нотку. — Сколько вы сидели?

— Шесть месяцев.

— Только и всего? А затем?

— Бежал.

— Как это вам удалось?

— Освободили группу анархистов, а один из них за золотой портсигар остался за меня в тюрьме.

— Есть еще в России благородные люди, — не то серьезно, не то насмешливо сказал майор.

В прошлом работник царской охранки, теперь майор верой и правдой служил своим новым хозяевам, спасшим его от революции и от бездомной жизни эмигранта. Это, впрочем, не мешало ему получать свою долю от проводников через границу. Кто только не попадался здесь в его руки: и князья-самозванцы, и лжеархимандриты, и даже незаконнорожденный сын императора. Он хорошо знал российскую жизнь, и это помогало ему разоблачать обман. Он быстро понял, что Дружиловский — мелкая сошка, и еще в самом начале допроса решил, что Финляндии он не нужен. Майор имел строгую инструкцию принимать только нужных и стоящих людей. Финны полагали, что к ним, в их трудовую страну, сразу после революции прорвалось достаточно бесполезного люда, не считая вот таких, как Дружиловский, сочинителей фантастических биографий.

— Когда вы бежали из тюрьмы?

— В августе прошлого года.

— Чем занимались до перехода границы?

— Готовился к нему.

— На что жили?

— Резервы.

— За переход границы, как я понимаю, платили золотом?

— Как уж заведено.

— Портсигар — анархисту, золото — проводнику... вы были состоятельным человеком? Что-нибудь еще осталось?

— Последнее отдал проводнику.

— Вас судили?

— Да.

— Какой приговор?

— Учитывая мою второстепенную роль в организации — десять лет.

— Интересно, это какая статья их законов?

— Точно не помню.

— Обычно осужденные помнят это лучше собственного имени.

— Нервы.

— Понимаю. — Майор решил завершить допрос. — Чем вы собираетесь заниматься?

— Мстить.

— Похвально, и мы вам поможем. Мы отправим вас в русскую армию генерала Юденича, нацеленную на Петроград. Месть с оружием в руках — грозная месть. Я завидую вам.

— Я хотел бы... я же не только офицер... я занимаюсь политикой... мне нужно попасть в Париж...

— Зачем? При ваших убеждениях главная политика — свернуть шею большевикам, а этим сейчас занимается Юденич.

— У меня есть важнейшее сообщение для высокопоставленных русских лиц. Они в Париже.

— Ну что ж, генерал Юденич найдет наилучший способ связать вас с этими лицами, да он и сам достаточно высокопоставленное лицо.

— Позволю себе заметить, что вы поступаете неправильно.

— Я поступаю, как подсказывает мне моя совесть русского офицера, знающего, где сейчас главный фронт борьбы с большевиками, которым вы хотите мстить...

Рано утром его отвезли в приморский финский город Котку, посадили на пароход, который вскоре отчалил и взял курс на Ревель.

Финский зеленый берег остался за кормой и быстро удалялся, превращаясь в темную полоску на горизонте.

Дружиловский метался по палубе, не находя себе места от бессильной ярости.

С серого неба посыпался мелкий дождь, море взбугрили волны, и маленький пароход стало качать. Дружиловского скосила морская болезнь, и почти весь путь он провел в гальюне.

Потом, когда у него появится дневник, он запишет в нем: «Финны гады — обожрались, видать, нашим братом офицером, подавай им не ниже генерала. Но самое гнусное, что в оценщики они наняли нашего же русского, и эта сволочь старается как может. Но и в Ревеле меня не ждало ничего хорошего, во всяком случае, на первых порах...»

Эстонские полицейские записали его фамилию в книгу и объяснили, как пройти в штаб Юденича. В штабе его внесли в какой-то список и предложили явиться завтра. Он не решился заявить о своих заслугах в заговоре Локкарта и о том, что ему надо связаться с самим Юденичем. Спросил только, где ему жить, и получил ответ, что здесь это не проблема. Он отыскал ювелирный магазин и продал последнюю ценность — колечко генеральши. Заплатили неплохо, и он действительно сразу снял комнату в частном пансионе.

На другой день в штабе Юденича он узнал, что причислен к авиационному отделу пока без должности, получил аванс в счет жалованья и обмундирование — английский френч, брюки-бриджи, сапоги и погоны подпоручика русской армии.

Делать ему было нечего, и он болтался по Ревелю — благополучному, чистенькому, наполненному медовым запахом цветущих лип. Встретил знакомого поручика — в Питере играли часто в карты. Они посидели в парке, поговорили о житье-бытье. Поручик работал здесь в военной комендатуре на вокзале. Ничего обнадеживающего он не рассказал.

— Припеваючи живут лишь те, кто состоит при штабе, — ядовито рассказывал поручик. — У этих и оклады высокие, и сами себе короли. Остальные ловчат как могут, чтобы не угодить на фронт. Там-то, кроме пули, ничего не получишь....

По вечерам ревельские рестораны были забиты русскими офицерами, сановными господами благородных кровей, биржевыми спекулянтами, шулерами, бывшими помещиками и фабрикантами. Из петербургских кабаков переселились сюда певички и куплетисты. В табачном пьяном чаду, под цыганские рыдания шел бесконечный разговор о грядущем спасении России, о том, кто под звон колоколов въедет в Питер на белом коне и кто из монаршей фамилии взойдет на престол, а пока здесь покупалось и продавалось все.

Первое, что сумел продать Дружиловский, были его рассказы о пережитых им ужасах в застенках ЧК. Их купил редактор русской газеты Ляхницкий, с которым он быстро сошелся. Пережитое на самом деле помогло ему придать своей брехне вид правдоподобия. Он глухо намекал, что был схвачен чекистами как имевший некое отношение к контрреволюционному заговору Локкарта. Какое именно, он не раскрывал, многозначительно объясняя, что пока сделать этого не может, чтобы не поставить под удар своих сообщников, оставшихся там, в России. Особенно красочно он описал свой побег из тюрьмы с помощью анархиста.

«Воспоминания» имели успех, и в ревельских кабаках Дружиловский стал приметной личностью. Какие-то помятые типы подходили к нему чокаться за благородство анархистов.

Вскоре он познакомился с комендантом штаба Юденича полковником Несвижевым, и в его жизни произошли большие перемены. По совету полковника он женился на бывшей певице из петроградской оперетки Юле Юрьевой, а при его содействии получил в штабе должность адъютанта командующего авиацией.

Юрьева с шумным успехом выступала в самом дорогом ресторане Ревеля, очень неплохо зарабатывала и была обольстительна. Она была гораздо старше его, но он никогда не имел дела с такими роскошными женщинами и, сидя с ней рядом, думал, что для него начинается совершенно новая жизнь. Он даже готов был благодарить того русского майора, который вышвырнул его из Финляндии в это благословенное место — вот уж воистину, никогда не знаешь, где выиграешь, где проиграешь.

Свадьба была сыграна без попа и чиновников, в ресторане. Гостей было не меньше полусотни. Дружиловский сидел во главе стола, слева от Юлы, а справа как посаженый отец невесты сидел полковник Несвижев. Поначалу Дружиловскому не нравилось, что полковник, пользуясь своим свадебным званием, поминутно лобызал его невесту и называл ее «моя певчая птичка», но, выпив, он перестал это замечать и даже гордился, что могущественный комендант штаба называет его Серженькой.

Перед рассветом, провожаемые пьяными воплями гостей, молодые направились домой...

В эту же первую брачную ночь Юла призналась ему, что полковник Несвижев является ее, как она выразилась, сердечным другом.

— С этим, котик мой, тебе придется примириться, — весело говорила она, заплетая пышную темную косу. — Но должна тебе сказать, что ты нравишься мне больше, и, насколько я понимаю, полковник сам передал меня тебе. А нам обоим он может еще пригодиться. Я не собираюсь закончить жизнь в этой дыре, мы с тобой удерем отсюда в Англию, есть у меня там друзья с высоким положением. Если хочешь знать, я была в Питере знакома с самим английским консулом и даже оказывала ему услуги.

Командующим авиацией оказался дряхлый генерал, страдавший подагрой. Он не мог подняться из кресла без посторонней помощи. К службе генерал относился как к некоему досадному осложнению болезни, с которым ему приходилось считаться, а мечтал лишь об одном — добраться до Болгарии, где его брат — полковник — служил в свите двора, имел поместье, подаренное болгарским царем. Он собирался разводить цветы и кроликов в поместье брата. Дружиловский быстро освоился и вошел в роль преданного слуги. Утром он делал генералу массаж, помогал одеваться, вечером стаскивал с него сапоги, кипятил воду для согревания генеральских ног, снова делал массаж и укладывал его в постель с подогретыми простынями.

— Мало кто понимает, — говорил ему генерал, — что кролики с их чудовищной размножаемостью — это провиант будущего. А здесь, сынок, мы приставлены с тобой к русской авиации, которой, между нами говоря, на самом деле нет.

Дружиловский поддакивал и благодарил бога, пославшего ему этого старенького больного генерала. Перспектива попасть на фронт по-прежнему была для него немыслимо страшной. Он прекрасно знал, что дела Юденича под Питером плохи — начатое им второе наступление захлебнулось, как и первое, а Красная Армия готовилась к контрнаступлению. Об этом говорили на всех этажах штаба.

Но в жизни Дружиловского всегда так бывало — только ему покажется, что он на коне, непременно стрясется какая-нибудь беда. Так произошло и теперь. Поздно вечером, когда он уже собирался покинуть своего мирно сопевшего генерала и направиться в ресторан, где выступала Юла, позвонили из штаба и приказали немедленно явиться в военную контрразведку.

Что только не передумал он, пока дошел до этого невзрачного дома в узком переулке, про который говорили, что туда легко только войти. Контрразведчики Юденича славились своей беспощадностью.

В сопровождении солдата Дружиловский поднялся на второй этаж. Несмотря на поздний час, работа здесь кипела вовсю — из-за дверей слышались голоса, по коридору то и дело из двери в дверь пробегали с бумагами в руках озабоченные офицеры.

В указанном кабинете он увидел за столом штабс-капитана Ушинского, и на душе сразу полегчало. Они были хорошо знакомы по Питеру, где вместе волочились за одной милой курсисточкой. Начало разговора не предвещало ничего страшного — они не без грусти вспомнили то золотое времечко, общих знакомых, Зиночку Снегиреву, шутили, вздыхали, но наступила минута, когда Ушинский спросил:

— А что же вас задержало в России? — Его маленькие глазки, казалось, кольнули Дружиловского.

— Меня задержала женщина, — начал он с поникшей головой: урок, полученный у русского майора в Финляндии, не пропал даром. — Я любил ее, мы хотели бежать вместе, но она тяжело заболела... Целый год я пытался ее спасти... Она умерла... И только тогда я начал готовить свой побег... теперь это сделать не так легко, как было раньше.

— Ну что же, вы вели себя как подобает русскому офицеру, — небрежно похвалил его Ушинский и вдруг сказал официально, очень серьезно: — Мы рассчитываем на вашу помощь. О вашем согласии не спрашиваю — оно подразумевается само собой. Вам предстоит выполнить очень важное поручение самого генерала Глазенапа. Не пугайтесь, пожалуйста, оно несложное. С завтрашнего дня у нас новый командующий авиацией. Полковник Степин. Вы его знаете?

— Видел здесь... — потерянно ответил он. — А что случилось с генералом?

— Забудьте об этой старой калоше. — Ушинский заговорил решительно, быстро. — Пора наводить порядок в армии. Черт знает, до чего дело дошло. Генерал Юденич уже давно отдал приказ производить бомбометание по Питеру, а этот старый хрен пальцем не шевельнул, чтобы выполнить приказ, и заявил, что для этого нет необходимой техники. А новый командующий говорит — техника есть. И готов выполнить приказ. Надо срочно установить, не болтовня ли это с целью успокоить командующего. И еще. Ваша задача — извещать нас о каждом шаге нового патрона, буквально о каждом. Насколько мне известно, завтра вы с ним уезжаете в Гатчину.

У Дружиловского непроизвольно приподнялась, подрагивая, верхняя губа, а глаза испуганно замерли.

— В чем дело? — спросил Ушинский, подняв подбритые брови.

— Я ведь бежал именно оттуда, из Гатчины... и опять оказаться там...

— Лирика, — сказал Ушинский. — Связь с вами буду держать я.

Утром он представился новому командующему авиацией полковнику Степину, а днем на автомобиле они выехали на фронт. Сидя рядом с полковником в автомобиле, Дружиловский пытался заговорить с ним, прощупать, что он за человек, но тот, несколько раз односложно отговорившись, не ответил толком даже на его вопрос: далеко ли им предстоит ехать?

Ехали несколько часов по разбитой дороге вдоль моря и остановились уже в русском селе Никольском. Здесь в здании школы был размещен какой-то оперативный штаб Юденича. Просторный дом священника занимала контрразведка, штабные офицеры шепотом говорили, что там лютует сам генерал Глазенап. Дружиловскому рассказали под большим секретом, что не далее как сегодня утром генерал Глазенап у себя в кабинете застрелил одного полковника только за то, что тот высказал сомнение в победе Юденича.

Толкаясь среди штабников, Дружиловский быстро выяснил обстановку и узнал, что Гатчина уже в руках красных и что вообще дела на фронте швах.

А вечером его потребовали к генералу Глазенапу. С этой минуты его парализовал страх, живой осталась только капелька мозга, в которой билась одна-единственная мысль: как спастись? Но когда он увидел генерала, замерла и эта капелька: спасения не было.

— Мне доложили, что вы воспитанник Гатчинской авиашколы, — начал генерал грубым, рыкающим голосом — непонятно, откуда брался такой голос в тощем теле генерала, в длинной и тонкой его шее с костлявым кадыком, выпрыгивавшим из воротника кителя. Но самыми впечатляющими были его глаза — выпуклые, черные, казалось, без зрачков и неморгающие. Уставившись на Дружиловского, он спросил: — Совесть офицера еще не пропили в ревельских кабаках? Молчите? Уже хорошо... Вы должны знать гатчинский аэродром. Приказываю — завтра ночью поджечь там главный ангар с самолетами...

— Как же его поджечь? Он же из камня и железа? — пробормотал Дружиловский.

— У вас будет бензин, и все сгорит дотла, можете не сомневаться, — рыкнул генерал.

— Бензина нужно много, — безнадежно сказал Дружиловский, сделав нелепый жест обеими руками, будто хотел взвесить что-то на ладонях.

— В вашем распоряжении будет отряд вольноопределяющихся, храбрых и преданных юношей, каждый возьмет по банке бензина — вполне хватит. За неисполнение приказа военно-полевой суд...

Когда Дружиловский вышел из кабинета генерала, у него мелькнула мысль — бежать, спрятаться. Но куда? В Ревеле найдут. Просить снова жену и ее друга, главного коменданта штаба? Да он, когда узнает, что тут пахнет контрразведкой, пальцем не пошевельнет. Нет, видать, от судьбы не уйдешь.

Их высадили из грузовика примерно в версте от аэродрома. Отряд вольноопределяющихся состоял из шести слабосильных мальчишек в длинных шинелях. Банки с бензином они волокли по земле, задыхаясь от напряжения. Артиллерия красных била совсем близко, снаряды со свистом пролетали над их головами и разрывались где-то далеко-далеко позади. Создавалось впечатление, что красные уже зашли с тыла.

Они добрались наконец до назначенного места и затаились в кустах у проволочного заграждения. Стояла темная осенняя ночь. Только на востоке шаткое зарево большого пожара шевелило черное небо. Дружиловский действовал как под гипнозом, его не оставляла мысль — бежать, бежать...

— У кого ножницы? — шепотом спросил он.

— Здесь.

— Режь проход прямо перед собой!

Несколько раз лязгнули ножницы.

— Проход готов, — доложил сиплый мальчишеский голос.

Дружиловский приказал развести обрезанные концы колючки, взял две банки бензина и направился прямо к ангару, знакомый силуэт которого вырисовывался вдали. Он знал, что отсюда до ангара было шагов триста.

Он стал считать шаги, это помогало собраться, побороть страх. Стало жарко, банки с бензином оттягивали руки, а земля под ногами была неровная: ямки, бугорки, заросли цепкого репейника. Он насчитал уже сто пятьдесят шесть шагов, когда нога его провалилась куда-то, и он упал в неглубокую яму, больно ударившись головой о железную банку. Он еще матерился, лежа на дне ямы в колючем репейнике, как ему в голову пришла спасительная идея.

Это же так просто! Он поднял вверх банки и вылез сам. Тело было легким, упругим, и он знал, что теперь делать. Быстро отвинтив крышки, он вылил бензин в яму и побежал за другими банками. Пришлось бежать самому три раза туда и обратно, чтобы перенести все банки, но свидетелей быть не должно. Опорожнив в яму последнюю банку, завернул в паклю камень. Отошел от ямы на несколько шагов, поджег паклю, бросил камень в яму и побежал, делая огромные прыжки. Пламя рванулось к небу, заревело, закрутилось в жгут, метнулось по ветру огненным хвостом. Возле ангара раздались одиночные выстрелы, и над головой Дружиловского просвистели пули. Он упал, выждал, потом вскочил и снова побежал.

Вольноопределяющиеся за колючкой округлившимися глазами смотрели на бушевавшее пламя, они слышали свист пуль и не знали, что делать, но подпоручик виделся им бесстрашным героем.

Тяжело дыша, огромными прыжками Дружиловский подбежал к ним:

— Быстро за мной! — прошипел он, и все помчались к лесу, где ждал грузовик...

Когда они вернулись в Никольское, там уже не было ни штаба, ни полковника Степина, ни генерала Глазенапа — все уехали в Ревель. Лихих воспоминаний вольноопределяющихся об этой «славной ночке» никто не слушал. Никому не был нужен и Дружиловский. Командующего авиацией он разыскал в Ревеле и узнал, что полковник в адъютанте больше не нуждается.

И снова, как всегда, только чуть повезло, сразу беда... Именно в эти дни от красных к Юденичу перебежал летчик, поручик Старовойтов. На допросе он рассказал о фиктивном поджоге ангара в Гатчине. Немедленно был подписан приказ — предать Дружиловского военно-полевому суду. Ему запретили вход в главный штаб, лишили жалованья, но судить не спешили. Полковник Несвижев обещал Юле замять дело, но недавнего ощущения благополучия как не бывало... Почти все вечера подпоручик с женой проводили в ресторанах за бесконечными разговорами о том, как и кто нажился в эмиграции. Баснословные истории о разграблении воинской кассы Юденича он слушал, сатанея от ярости, — и эти казнокрады собирались его судить!

Однажды ночью, вернувшись домой сильно выпивший, взвинченный, он до рассвета просидел за письменным столом и написал фельетон, обличавший штабную камарилью. Он спрашивал, например, у генерала Штамберга, куда тот дел 50 тысяч английских фунтов, которые получил для закупки самолетов? Генерал, как известно, поехал в Англию за аэропланами, но почему-то оттуда не вернулся... и самолетов нет... Писал он, что называется, кровью сердца, писал как защитительную речь на своем несостоявшемся процессе и как бы подсказывал, кого надо судить вместо него.

В это время в Ревель прибыл из Белоруссии штаб разгромленной Красной Армией банды братьев Булак-Балаховичей. У них была своя маленькая газетка «Жизнь», которая охотно напечатала фельетон Дружиловского — у братьев Балаховичей были свои счеты со штабом Юденича.

Фельетона, однако, никто не заметил, потому что в этот же день в других газетах был напечатан прощальный приказ Юденича: «Солдаты и офицеры моих войск свято выполнили свой долг и сделали все, что могли, для спасения отечества от поругания большевиков. Но, значит, воля божья, чтобы мы проиграли это кровопролитие...»

В воскресенье главный комендант штаба Несвижев, как всегда, обедал у Дружиловских — кухарка-эстонка постаралась на славу. Полковник принес французский коньяк. Слушали граммофон — цыганские романсы в исполнении Вари Паниной, а под конец Юла тряхнула стариной и спела для своего друга арию из «Сильвы». Вне себя от восторга, полковник подбежал к ней и поцеловал в губы.

— Наша дружба с Юлой чиста и свята, — объяснил он подпоручику и, прощаясь, еще несколько раз поцеловал Юлу.

Утром главного коменданта уже не было в Ревеле. Опустело все здание штаба. Дружиловский встретил на улице контрразведчика Ушинского, тот был в штатском. Узнав, что подпоручик ищет полковника Несвижева, контрразведчик рассмеялся.

— Ваш родственник со стороны жены сегодня ночью с остатком штаба выехал, насколько мне известно, в Париж. Так что, если вы решили, наконец, вызвать его на дуэль, то опоздали.

— А вы чего же... задержались? — спросил подпоручик ледяным голосом.

— Мне в Париже делать нечего, по моему рангу Ревель — лучшее место.

Дружиловский зашел к редактору русской газеты Ляхницкому, и тот посоветовал ему остаться в Эстонии.

— Кроме всего прочего, в Париже вас за ваш фельетон съедят с костями, — сказал он.

Дружиловский поплелся домой.

Юла, убитая вероломством Несвижева, слегла в постель, ее трясла лихорадка, она ничего не ела и в припадках истерии кричала, что не хочет жить.

Дружиловский очень хотел жить. Он только не знал как.

Известный политический деятель царской России Милюков в своей выходившей в Париже эмигрантской газете «Последние новости» по случаю пятилетия Октябрьской революции напечатал статью о положении и надеждах русской эмиграции. В этой статье интересно признание, что, к несчастью для эмиграции, в ее среде оказалось великое множество всяческих авантюристов — крупных и мелких. Просто непостижимо, говорилось в статье, почему эти отбросы нашего многострадального общества покинули Россию? Разве не было им безразлично, где заниматься своими сомнительными делами, зачем им понадобилось обжитую петроградскую Лиговку поменять на чужестранные Елисейские поля?

Милюков не был глупым человеком, но понять закономерность этого явления не смог.

Говорит на эту тему в своих записках и довольно популярный в дореволюционной России журналист Александр Яблоновский. Он встретил в Париже знакомого по Киеву мелкого ростовщика, высказавшего ему свои суждения о судьбе русских эмигрантов. «Вы и здесь бедствуете потому же, почему у вас не было денег и дома, — сказал тот. — И там и здесь деньги текут к тем, кто знает, что, если не прижмешь ближнего, сам наверх не выплывешь». Яблоновский спросил, почему же его собеседник уехал из России. Ростовщик ответил: «Батенька мой, там же большевики всех ближних взяли под свою охрану, а тех, кто их прижимал, — к стенке. А во Франции большевиков, господи спаси, нету, и тут воздух для нашего брата вполне привычный...»

Ростовщик, как мы видим, высказался яснее Милюкова...

Вот что об этом же сказал бывший русский публицист Петр Пильский, с которым автору этих строк привелось встретиться в 1940 году в Риге, где Пильский сотрудничал в эмигрантской, злобной антисоветской газете «Сегодня». Я прочитал его статьи, хлестко, а иногда и талантливо написанные, которые, однако, нельзя было назвать иначе, как гнусной брехней. Наш разговор начался с заявления Пильского, что искать правду в его статьях бессмысленно. Автор сказал ему: «Вы же были довольно известным русским публицистом, были знакомы с Буниным, Куприным и другими русскими писателями, относили себя к цвету русской интеллигенции, неужели вам не стыдно за собственное многолетнее вранье?» Он долго молчал и потом ответил: «Стыдно или не стыдно, это уже не имело никакого значения. То, что я делал, было единственным товаром, который я мог здесь продать. Когда я бежал из России в Румынию, я еще в пути знал, что попаду в мир, где смогу торговать только этим товаром. И я убедился в этом в первые же дни эмиграции, когда румынский генеральный штаб купил у меня дислокацию частей Красной Армии, которую я высосал из пальца, сидя в номере бухарестской гостиницы. А то, что я принадлежал, как вы говорите, к цвету русской интеллигенции, что я был дружен с известными русскими писателями, и, наконец, то, что я умел писать, мой товар несколько повышало в цене... И это не только моя судьба. Все так называемые мыслящие люди России, желавшие в эмиграции сохранить «возвышенные принципы», должны были погибнуть в нищете или жить, продавая свою совесть богатому Западу. И эту куплю-продажу тем легче было совершить, что на вывеске лавки значились слова о спасении России от большевиков. Отвратительно только то, что этим промыслом занимается и всякая шваль, у которой нет и никогда не было ни принципов, ни идеалов... Я сознательно стал профессиональным изготовителем товара, в котором нуждался западный газетный рынок. Дороги назад для меня нет. Но, слава богу, остался неизменным благословенный Запад. Прибалтика этим Западом теперь быть перестала, и, вероятно, придется мне, если ЧК меня не схватит, перебираться туда, где еще есть мой рынок...»

Его не схватили, он пробедствовал в Риге до начала войны и вскоре умер. Гитлеровцы в некрологе о нем написали: «Это был известный русский журналист антибольшевистского направления, и только смерть помешала ему стать пропагандистом идей великой Германии и нового порядка в любимой им России».