ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Выслушав рассказ Дружиловского о посещении «Братства белого креста», доктор Ротт некоторое время сидел молча, выпятив вперед острый подбородок, прикрыв глаза белесыми ресницами.

— Больше с ними никаких контактов, — сказал он, наконец, и забарабанил по столу длинными белыми пальцами.

— Я допустил ошибку? — с беспокойством спросил Дружиловский.

— К вам претензий нет, — ответил немец.

— А если они захотят узнать, какое я принял решение?

— Скажете, что предложенная работа вам не подходит.

— А если они предложат что-то другое?

— Не предложат. Продолжайте заниматься своими делами, — доктор Ротт поднял глаза на Дружиловского, и тот понял, что разговор окончен. Но ему казалось, что немец обидно подчеркнул слово «своими», и это усилило его тревогу.

Доктор Ротт ничего не собирался объяснять мелкому и не очень надежному функционеру. Тем более что лезть в «братство» вообще не было нужно — стало известно, что Ревентлов и другие покровители отказали «братству» в материальной поддержке, оно обречено. Единственно, что было неясно доктору Ротту, — почему «братство» так откровенно отделалось от Дружиловского? Поняли, что в агентстве «Руссина» ни на какие деньги рассчитывать нельзя? Или раскусили, что хозяин агентства слишком мелкая фигура, чтобы звать ее на помощь? Так или иначе, с «братством» покончено, и можно о нем не думать.

Дружиловский продолжал изготовлять всевозможные политические фальшивки, выполнял задания немцев, поляков, французов... Работы, в общем, хватало, но что-то она становилась для него неинтересной. Все острей была тревога, что он работает на других, а сам отстранен от большой политики. Крошко с его респектабельным «братством» попросту отмахнулся от него, а доктор Ротт нашел нужным сказать, чтобы он не лез в дела не своего ранга. Так что же, значит, ему на роду написано остаться в ранге безвестного исполнителя? Почему? Почему?

Очевидно, в это время он записал в своем дневнике:

«Зиверт сказал, что я более или менее вошел в норму. Но мне в этой норме становится скучно. Бельгардт тоже ноет, собирается от меня уходить, у него наклюнулось какое-то большое дело. Ну и черт с ним! Надоел он со своей образованностью, деньги зарабатывает у меня, а каждый день тычет мне в нос свою ученость. Но в одном он прав: мы, как безропотные ослы, тащим чужой воз. И что-то я утомился от страха перед всеми, кто легко может свернуть мне шею. Смертная тоска в одиночку напиваться, заперевшись в квартире. А с кем выпить, если никому не верю? Эх, дельце бы какое-нибудь с большим шумом и чтоб все знали, что дело это имеет мою звонкую фамилию...»

Он пришел к Зиверту под вечер. Плохое свое настроение скрывать не пытался. Не стал даже, как было заведено, рассказывать о работе. А Зиверт, накануне вернувшийся из Парижа, был весел и точно заново заряжен энергией. Легкий, вертлявый, он метался по комнате, не умолкал его высокий резкий голос.

— Париж, скажу я тебе, — это вещь, там воздух другой, честное слово! — рассказывал Зиверт, не останавливаясь ни на минуту. — И люди другие! Все другое! Я сейчас тебе покажу. — Он бросился к шкафу, вынул и мгновенно надел светло-голубой в полоску пиджак с хлястиком. — Гляди, как сидит! Каждое движение дает по нему волну! Видишь! И легкий как пушинка! А брюки к нему знаешь какие? Белые! — он побежал, вытащил из шкафа брюки и приложил их к ноге: — Белая фланель! Ты гляди, гляди, это же музыка! Верно?

Дружиловский только грустно кивал головой.

Зиверт сел напротив в кресло, забросив ногу на ногу.

— Что случилось? Опять напакостил?

— Почему? Вы сами говорили — все в норме.

— Тогда в чем дело?

— Тоскливо что-то.

— Ну, знаешь... Если ты явился плакать в жилетку, то убирайся. — Он вскочил, прошелся по комнате и, остановившись у окна, спросил, не оборачиваясь: — Эльза прогнала?

— Ну при чем тут Эльза? — обиделся Дружиловский.

— При том, что ты из тех мышиных жеребчиков, которые, если месяц бабу не видят, могут в петлю полезть.

— Работа не веселит — вот что!

— Работа не цирк. — Зиверт снова сел в кресло, обхватив руками колено, и смотрел на подпоручика озорными глазами: — Чего же ты хочешь?

— Надоело на дядю работать, — ответил он, угрюмо глядя из-под сдвинутых бровей.

— Ты работаешь на тетю, на политику, и тут каждый делает свое дело. Не все политики становятся министрами. Лично я к этому и не стремлюсь.

— Дело делу рознь, — ответил Дружиловский.

— Рвешься в большую политику? — рассмеялся Зиверт. — А она, братец мой, птица хитрая: думаешь, поймал ее за хвост, а она тю-тю.

— Мне не до шуток, — обронил Дружиловский.

Живое лицо Зиверта изобразило притворный испуг:

— Прости, пожалуйста, я забыл, что ты человек серьезный. Так что же ты от меня, несерьезного, хочешь?

— Совета.

— Только и всего? — Зиверт вскочил и опять стал ходить. — Хорошо, я тебе кое-что объясню. Но прошу не обижаться, скажу как брат брату. Прежде всего, друг мой, нужно уметь трезво видеть самого себя, а потом уж того самого дядю. Ты работаешь нечисто и без особого ума. Ты не смог толком сработать даже в нашем с тобой приватном деле — сам привел полицию в свою комнату. Это же надо — снял комнату на свое настоящее имя! Подумай сам — могут после этого немцы поставить на тебя в серьезном деле? А поляки? Так что не оглядывайся, мой друг, по сторонам, оглянись на себя!

Зиверт остановился перед Дружиловский, а тот сидел, опустив аккуратно причесанную голову, и уныло молчал.

Роль учителя Зиверту, очевидно, нравилась — упиваясь покорным молчанием ученика, он снова заходил по комнате.

— Выбросил на рынок десяток документов и уже вообразил себя политиком? Поторопился, братец! Погляди, как ты работаешь. Для тебя дело оканчивалось с получением гонорара, и все твои мысли были об одном: не мало ли дали? А политика с продажи документа только начинается. Надо внимательно смотреть, как пошел твой документ. Какая степень веры в него. Какие силы за него. Какие — против. Если документ зашатался, его надо немедленно укрепить. Сумел все это сообразить, тогда к тебе уважение. И это значит — новые и все более серьезные заказы... А как поступаешь ты? Вспомни, к примеру, свой документ для американцев. В спешке сунул им неправильную фамилию коммуниста. Для исправления ошибки несешь другой документ. Белые нитки видны за версту. Москва поднимает шум, заявляет протест. А Америка в это время нацелилась выгодно торговать с большевиками — обстоятельство, которое ты вовсе не учел. И каков конечный результат? Ноль без палочки. Если не считать, что очень полезного всем нам американского корреспондента, который не обидел и тебя, отозвали из Германии. Ты сунул деньги в карман — и в кусты. А для политика настоящее дело только тут и начиналось.

— Корреспондент сам предложил мне сделать второй документ, — неожиданно вскинулся Дружиловский.

— А своей головы у тебя нет? — прикрикнул Зиверт. — Погляди, как работаю я. Когда Гаврилов вляпался с советскими бланками в Вене и поднялся гвалт, я немедленно выехал в Вену, потому что в возникшем скандале есть возможность продолжения борьбы. Я быстро нашел путь к тем, кто собирался судить Гаврилова и Якубовича. Я им, как дважды два четыре, доказал, что за это их будут благодарить только коммунисты. Результат — вывел из-под удара Якубовича, который был мне дороже Гаврилова. А теперь и Гаврилов на свободе, и все мои люди в безопасности. И продолжают действовать. Ну? Уловил ты, в чем твоя главная беда? — Зиверт снова стоял перед Дружиловским, сидевшим с понурым видом. И вдруг, сменяя гнев на милость, сказал примирительно: — Ладно. Урок окончен. Надеюсь, он не пройдет даром. И раз уж просишь, дам тебе и совет — поищи ход в болгарское посольство. Они пробовали связаться со мной, но то, что им надо, мне не с руки. А дело там, кажется, серьезное, может вызвать большой шум. Притом Болгария — это как-никак государство, даже царь там имеется и есть своя политика и своя казна. Попробуй. Но лезть туда напролом с визитной карточкой своего агентства не надо. Повод там появиться должен быть железный.

— А что за дело? — встрепенулся Дружиловский.

— Это выясни сам, — ответил Зиверт. — Но если ты хоть мельком помянешь там мое имя, считай, что тебе конец.

Дружиловский стал искать ходы к болгарскому посольству. Он подолгу околачивался возле посольского особняка, надеясь на счастливую случайность.

Однажды вечером он решил перед сном прогуляться возле заветного особняка и на первом же перекрестке столкнулся с Гавриловым.

— Ты что же это, шельма, нос воротишь? — заорал Гаврилов на всю улицу.

Они поздоровались. От Гаврилова пахло водкой.

— Ненавижу таких типов: когда ты им нужен, они с полным удовольствием, а когда нет — в кусты, — громко говорил Гаврилов, глядя с недоброй усмешкой. — И ты знай: сегодня на тебе хорошее пальто и шляпа, но это, брат, не на всю жизнь. У меня, брат, тоже пальто, даже шуба была бобровая, в Вене пошитая, а теперь, видишь, зимой хожу в пиджачке, будто мне жарко, как в Африке.

— Я ничего такого не думал, я просто вас не узнал, — сказал Дружиловский, с досадой замечая, что прохожие оглядываются на них.

— А если не думал, так давай зайдем в пивную, поговорим за кружечкой о превратностях судьбы. Потраться на меня малость за то, что я сделал для тебя, когда был тебе нужен.

Гаврилов говорил злобно, и в глазах у него сверкал шальной блеск — того и гляди устроит скандал на улице.

— Хорошо, давайте зайдем, только ненадолго, у меня еще дела есть.

— А зачем надолго? — хрипло рассмеялся Гаврилов. — На это время требуется самое малое.

Пивная была заполнена до отказа. Дым стоял коромыслом. Посетители орали песни. Выждав, когда освободился маленький столик в темном углу бара, они заказали пиво.

— Войну проиграли, а гляди, поют. Пойми их, — кивнул головой Гаврилов.

— А чего им — пиво-то есть, — отозвался Дружиловский.

— Да... Придет ли времечко, когда и мы запоем наши песни? — вдруг спросил Гаврилов.

Дружиловский удивленно взглянул на него: с чего это потянуло его на лирику?

Они помолчали, слушая крикливую, маршеобразную песню. Немцы сидели большими компаниями, обнявшись за плечи и ритмично раскачиваясь.

— Все сволочи. И Зиверт тоже сволочь, — перегнувшись через стол, мрачно сказал Гаврилов. — Я для него, вишь, дерьмом стал, а кто он сам? А?

Дружиловский, думая, что Гаврилов провоцирует разговор о Зиверте, чтобы потом все ему передать, ничего не ответил.

— Делает вид, будто спасает Россию, — продолжал Гаврилов. — А что на самом деле? Глядит, как бы оторвать кусок пожирней, на Россию-то ему начхать. А когда я в Вене захотел хоть часок пожить красиво, он спихнул меня в яму.

Дружиловский решил, что молчать дальше неосторожно, заподозрит неладное Гаврилов.

— История делается не в белых перчатках, — повторил он слова, которые слышал однажды от Зиверта.

— Во-во! Это же и Зиверт говорил мне! — сказал Гаврилов, кивая головой. — Я же, дурак, думал: Лондон... Париж... Великие столицы! Великие политики! Вершители судеб человечества! Тьфу! — Гаврилов и в самом деле плюнул на пол, растер плевок ногой и закричал: — Те же сволочи и торгаши. Но я-то, осел безухий, ведь были у меня какие-никакие деньжата, взял бы да купил себе лавочку, завел бы себе бабу домашнюю и плевал бы с высокого дерева на всех Зивертов, вместе взятых.

— Интересно, во всем зале нет ни одной женщины, — сказал Дружиловский, пытаясь переменить разговор.

— Немец, он с детства аккуратист на деньги, за бабу-то надо платить, она ж тоже пива потребует, — объяснил Гаврилов и добавил мечтательно: — Вот в Вене с бабами лафа, выйдешь на улицу, выбор как на ярмарке...

Дружиловский вдруг подумал о своей Юле. Недавно он получил от нее отчаянное письмо из Ревеля — умоляет перетащить ее в Берлин. Что-то случилось у нее в Польше, и она вынуждена была вернуться в Эстонию. Что именно случилось, не пишет, только намекает, чтобы он не приезжал в Ревель: опасно. А он об этом и не думает — на кой ляд ему заштатная Эстония, когда есть настоящая Европа? Тащить Юлу в Берлин он тоже не собирается — только ее еще не хватало, когда он нацелился на громкое дело.

В пивную вошел мужчина, похожий на цыгана. Он стоял у дверей и высматривал свободное место. Гаврилов помахал ему рукой, и мужчина направился к их столу.

— Это один... не то серб, не то македонец, — шепнул Гаврилов. — Их тут целая шайка, сколько я их знаю, они все кого-то убивать собираются.

Фамилию человека, севшего за их стол, Дружиловский не разобрал — тот вообще так плохо говорил по-русски, что понять его было трудно. Разговор не клеился, и они молча пили холодное пиво и через витринное окно смотрели на улицу, где огни реклам тщетно пытались расшевелить сумрачный февральский вечер.

— Вы не знаете кого-нибудь в болгарском посольстве? — спросил Дружиловский, считая по простоте душевной, что сербы и болгары это одно и то же.

Серб посмотрел на него бешеными глазами.

— Зачем это мне?

— Ну... я думал... может, случайно, — ответил Дружиловский.

— Одного знаю. Ангелов! Мы его убьем! — воскликнул серб с ненавистью и вдруг, бросив на стол деньги, ушел, не попрощавшись.

— Зачем ты его? Он такой же бездомный, как мы, — печально укорил Гаврилов.

— А что я такое сказал? — рассеянно спросил Дружиловский. В это время его мысли были заняты уже совсем другим — кажется, счастливый случай ему все-таки подвернулся.

— У него зуб на этих болгар, а ты ему прямо на самую мозоль, — продолжал Гаврилов. — Ладно, бог с ним, закажи-ка еще по кружечке.

Гаврилов выпил и начал рассказывать скабрезные истории из своей венской жизни. Он говорил громко, хохотал, и за соседними столами с любопытством прислушивались к его пьяному реготу.

— Давайте расплатимся, — предложил Дружиловский. Он заторопился домой: нужно было срочно обдумать, как использовать то, что он услышал от серба. «Ангелов... Ангелов...» — повторял он про себя.