ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Выписка из приговора, полученная Анной Заимовой в канцелярии суда.

ПРИГОВОР

№ 418

от имени его величества Бориса III,

царя болгар

Сегодня, 1 июня 1942 года, в Софии Софийский полевой военный суд на открытом судебном заседании в составе:

Председателя: полковника Игн. Младенова,

членов: капитана Хр. Иванова,

             подпоручика П. Паскалева,

секретаря Долапчиева и при участии военного прокурора подполковника Илии Николова, заслушал уголовное дело за № 434 (1942 г.) против Владимира Стоянова Заимова и других по параграфу 112 Уголовного закона и параграфу 3 Закона о защите государства и, выслушав чтение обвинительного акта, судебное следствие, прения сторон и последнее слово подсудимых,

П Р И Г О В О Р И Л:

1. Подсудимых: Владимира Стоянова Заимова, генерала запаса, 53 лет, уроженца города Кюстендил, проживающего в Софии, по улице К. Шведского, д. 52, болгарина, восточноправославного вероисповедания, женатого, грамотного, неосуждавшегося ранее, коммерсанта и . . . . . . . . .

з а  т о, что в военное время — с 1939 года по март 1942 года, когда болгарское государство состояло в положении сначала предстоящей, а затем настоящей войны, они занимались шпионажем, выдавая в интересах иностранного государства государственные тайны, сообщая одному иностранному посольству в Софии, в интересах которого они действовали, факты и сведения, незнание которых другим государством необходимо для блага нашей страны и ее безопасности, на основании параграфа 112 «г» п. 3 и 118 Уголовного закона и в связи с параграфом 22 «б» и 22 «г» Закона о защите государства, к следующим наказаниям:

а) подсудимого Владимира Стоянова Заимова — к смерти через расстрел и лишением прав, перечисленных в параграфе 30, п. 1—4, 6 и 7 Уголовного закона Н А В С Е Г Д А  и к оплате штрафа в пользу государственной казны размером (500 000) пятьсот тысяч левов[22].

Председатель: полковник Младенов,

члены: капитан Иванов,

            подпоручик Паскалев,

            секретарь Долапчиев.

Сегодня, 1 июня 1942 года в 9 часов согласно параграфу 526, в присутствии прокурора и секретаря я прочитал настоящий приговор в окончательной форме суду и подсудимым.

Председатель: полковник Младенов.

Накануне вечером, когда суд удалился в совещательную комнату для вынесения приговора, Анна, собрав все силы, подошла к прокурору. Полковник Николов в это время складывал на столе свои бумаги и нервно запихивал их в портфель.

— Можно у вас спросить? — услышал он напряженный голос.

Прокурор обернулся и непроизвольно отшатнулся. Анна стояла перед ним, изможденная, с бледным, осунувшимся лицом. Прокурора обожгли ее глаза — столько в них было ненависти и презрения.

— Когда будет объявлен приговор?

— Завтра... в четыре часа дня, — ответил прокурор и, подхватив портфель, ушел.

Он знал, что приговор будет объявлен утром, но вдруг подумал, что эта женщина с бешеными глазами может устроить в зале скандал и сорвать эффектный финал процесса. И он обманул Анну.

Она провела бессонную ночь. Утром ушла из дому и неприкаянно бродила по городу, ничего не видя, не слыша. Ей и в голову не могло прийти, что прокурору зачем-то понадобилось солгать ей.

«Нет, нет, они его не убьют, — твердила она себе. — Не посмеют... Его защитит и собственная слава, и слава его отца. Убить его не могут... Не посмеют...»

Где-то около полудня, обессилев от хождения, она вернулась домой. И только закрыла за собой дверь, как услышала дикий крик дочери:

— Папа! Папа!

Анна спокойно спросила:

— Что тут происходит?

— Папу приговорили к смерти.

Несколько мгновений она стояла неподвижно. Потом решительно пошла в кабинет мужа и, сняв телефонную трубку, назвала известный ей номер военного министра Михова. Она знала всю мерзость этого человека, его лживость и продажность, но она знала и то, что только он один мог пойти к царю и сказать, чтобы остановили палачей.

— Вас слушают, — донесся до нее в трубке строгий голос адъютанта.

— Говорит Анна Заимова, — стараясь не торопиться, начала она. — Мне необходимо срочно говорить с министром. Мой муж осужден к смерти. Это невероятно... Это ужасно... Это нужно остановить...

— Я ничего не понимаю. Повторите, — требовательно сказал адъютант.

— Я Анна Заимова... Мой муж приговорен судом к смерти. Мне нужно срочно поговорить с министром. Генерал Заимов...

— Министра нет... — адъютант положил трубку.

Она выбежала на улицу и несколько минут бежала не зная куда. И вдруг остановилась, подумав, что она своим видом унижает себя и мужа. И она пошла медленно, гордо выпрямившись и открыто смотря в глаза встречным. Кто-то с ней поздоровался, и она ответила наклоном головы. И все же как она ни старалась идти спокойно, она незаметно для себя шла все быстрей и быстрей. Она шла в суд, надо было получить разрешение на свидание с мужем — прокурор так подло ее обманул, и теперь он просто обязан выполнить ее просьбу.

Ей повезло. Она встретила прокурора в коридоре суда. Увидев ее издали, прокурор замедлил шаг, он готов был повернуть обратно или скрыться за какой-нибудь дверью, но было уже поздно.

— У меня к вам опять просьба, дайте мне разрешение проститься с мужем, — как только могла спокойно сказала Анна. — Вы же обманули меня, и я сегодня не видела его.

Прокурор смотрел мимо нее, ничего не отвечая.

— Вы же своего добились и должны быть удовлетворены, так сделайте же одно маленькое доброе дело, — продолжала Анна, чувствуя, как в ее душе закипает гнев, и боясь, что он толкнет ее на что-то страшное и это уже нельзя будет поправить.

— Ваш муж получил то, что заслужил, — ответил прокурор и, обойдя ее, удалился в сумрак коридора.

Она стояла на улице у здания, где происходил суд, и, как в столбняке, смотрела на шумную летнюю улицу. И вдруг сильно забилось сердце, она пошла... «В тюрьму... в тюрьму... он там...» — больно стучало сердце и толкало: — «Иди, иди, иди». Она шла сквозь толпу, сквозь душный запах сирени, сквозь все, что было жизнью и что уже было не для нее.

Возле входа в помещение тюремной администрации часовой хотел остановить ее, но промолчал, только посмотрел ей вслед удивленно и тревожно.

В темном коридоре она уверенно направилась к двери и решительно вошла в небольшую комнату с зарешеченным окном. Посреди комнаты стоял тюремщик, он с изумлением и каким-то суеверным ужасом смотрел на нее, пока она подходила.

— Я жена Заимова, — сказала Анна. — Разрешите мне проститься с мужем.

Тюремщик таращил на нее глаза и молчал.

— Прокурор обманул меня. Он сказал, что приговор вынесут днем, а вынесли утром. Я не видела мужа. Дайте мне проститься, — быстро говорила Анна, необъяснимо чувствуя, что этот человек может выполнить ее просьбу, только боится.

Тюремщик отошел в угол комнаты и посмотрел на Анну более осмысленно, и у нее еще больше окрепла уверенность: «он может... он сделает...» В это время из соседней комнаты вышел второй тюремщик. Он бросил в угол какие-то тряпки и уставился на Анну.

— Кто такая? Что ей нужно? — спросил он.

— Жена Заимова... просит свидания, — ответил первый.

— Еще чего, — огрызнулся второй тюремщик, со злым любопытством рассматривая Анну. — Она такая же негодяйка и предательница, как и муж.

— Не говорите так, — огорченно сказала Анна. — Вы ведь совсем не такой злой человек. Все люди имеют сердце.

— Заткнись!

— Боже мой, боже мой, — тихо произнесла Анна и схватилась за сердце. Она уже знала, это необъяснимо, но она знала, что ее Владимир в соседней комнате! Знала! И пока тюремщики наливали в стакан воду, она быстро шагнула к двери в соседнюю комнату.

Заимова привезли в тюрьму, может быть, за каких-нибудь полчаса до появления здесь Анны. Его завели в комнату без окон и предложили снять арестантскую одежду и надеть свою — тюремное начальство не хотело терять казенное имущество.

Заимов был в полной отрешенности от всего, будто его уже не было. Он механически сменил одежду и стоял посреди комнаты, не догадываясь даже присесть на лавку.

Вдруг дверь в соседнюю комнату открылась, и он увидел Анну. Отрешенность словно взорвалась в нем — в мозг, в сердце, во все его существо обжигающим жаром и грохотом ворвалась жизнь. И он крикнул радостно, громко:

— Смотрите, кто пришел! Кто пришел!..

Тюремщики, рванувшиеся было за Анной, замерли в дверях, остановленные этим радостным криком и его счастливыми, сияющими глазами. Анна бросилась к нему, ноги у нее подкосились, и он подхватил ее, прижал к себе. Она подняла голову и крепко сжала руками его совсем, совсем седые виски.

— Владя, не печалься, — тихо сказала она. — Смертный приговор — нам обоим. Ты умрешь, и через два-три часа я тоже буду с тобой. Помнишь наш разговор?

Он кивнул. Он помнил. Еще давно Анна как-то сказала: «Если ты умрешь раньше меня, я не переживу и дня. Клянусь...»

— Смерти я не боюсь, — сказал он. — Мне тяжело только... Они оскорбили меня... Тяжело за тебя.

— Хватит брехать! — крикнул второй тюремщик и сделал шаг к Анне, чтобы схватить ее.

— Не троньте ее! — гневно приказал Заимов.

Тюремщик невольно остановился.

— Вот что, Анна, — сурово сказал Заимов. — От клятвы я тебя освобождаю. Слышишь? Ты должна... ты должна... ты обязана жить для Клавдии... для Стояна... Это мое тебе завещание. Ты будешь жить! Да?

Она опустила голову.

— Да... Раз ты хочешь. Будь спокоен за детей... Прощай...

Они обнялись и замерли.

— Хватит! Убирайся отсюда! — заорал второй тюремщик и обернулся к первому. — Чего рот раскрыл? Гони eel

Они оторвали Анну от мужа и вытолкали из комнаты.

На помилование Заимов не надеялся и даже думал, что царская милость была бы для него оскорбительной. Это как если бы на фронте, во время сражения, в самый опасный момент, кто-то вдруг вывел бы его в безопасное место, предоставив погибать другим. Нет, нет, об этом он и думать не хочет, как бы ему ни хотелось жить. Он не хотел бы и часа прожить без права открыто смотреть людям в глаза. Нет, нет, на войне как на войне...

Анна тоже ни слова не сказала об этом — она все понимает. Она и сама готовилась умереть вместе с ним. Господи, сколько любви в ее сердце, если она могла принять такое решение! Но теперь она так не сделает. Раз она сказала, что будет жить для детей, она от своего слова не отступит. Только бы дети поняли, как немыслимо тяжко ей будет жить без него.

«Милая Анна, мы простились с тобой навсегда... Навсегда». Эта мысль как последняя черта под всем личным, с ним он тоже в эту минуту расставался навсегда.

Как все справедливо и жестоко... Он должен был успокоить ее... вселить надежду... Какую? Он торопливо взял бумагу и карандаш... Дрожат руки... Он начинает писать. Мысли и слова путаются, забегают вперед... Как мог он забыть, что ему дано право писать близким!

«Милые, дорогие мои Анна, Степа и ты, маленькая моя Клавушка, так рано остающаяся без помощи своего папы. Все мои мысли и муки в эти тяжелые дни — о вас. Вы должны ожидать самое худшее и приготовить себя перенести его, поэтому я начну с деловых вопросов, а потом попытаюсь объяснить вам свои чувства и дела так, чтобы вы могли меня понять. Вам будет очень тяжело прокормиться. Как назло, у вас был друг и отец, который очень мало заботился о семье, а все о Болгарии. Оставляю вас без средств, только один дом весь в долгах, и без способа прокормиться. Вы должны будете лишиться многого. Степа, ты должен заменить меня и в любви к матери и сестренке, и в поддержке, хотя бы до тех пор, пока она вырастет. Будь их нежным защитником и отдай себя им...

Самый большой ужас для меня был, когда мне сказали, что и ты, Степа, арестован. Было ли так или мне сказали это для морального удара? Но напишу тебе и о своих делах, потому что мне дано только пять листов.

Ты, Анна, знаешь, каким славянофилом я был и не со вчерашнего дня. Я сгорю с этим своим убеждением. Я не мог отречься от своих убеждений и порвать с друзьями из России, как это сделали многие после того, как Германия напала на Россию. Я знал, что это опасно, но видел, что опаснее для Болгарии будет, если она останется без друзей в России, когда Германия проиграет войну и повторится катастрофа 1918 года. Кто тогда будет спасать нас? Мы уже сердим и Лондон, и делаем такое безумие в отношении своих соседей — наших братьев югославян и греков. У нас уже осталась только законная русская легация[23], которая сможет назвать более умеренных людей среди нас, которые могут говорить и которых будут слушать. Одним из них я готовился быть в этом случае, но кто сейчас хочет слушать и понимать? Меня обвиняют в измене. Я обдумывал каждое свое слово — не принесет ли оно зло, прямо или косвенно, и только тогда обменивался мыслями. Но это только вы можете, и я вас прошу понять, потому что обвинение, которое свалили на меня, жестоко и нетерпимо!

Всю жизнь я старался делать добро. Такова была судьба моя и моих милых — получать только зло. И мама, старая, слепая, и мама из Карлово, и сестры, и близкие вряд ли поймут меня, но вы поймете, потому что знаете меня лучше всех. Анна, только горе видела ты со мной — войны, служба, ранения, и ты, верная моя подруга, перенесла все. Ты везде следовала за мной с теплой любовью и согревала самые тяжелые мои часы. Больше всего я думаю о тебе, о твоем пошатнувшемся здоровье и твоем горе, перед которым я забываю свое. В чем ты провинилась, моя благородная подруга, чтобы терпеть только зло? Сейчас, перед самыми тяжелыми днями моей и твоей жизни, я прошу тебя понять все. Знай, что только ты одна и больше никто и никогда не был в моем сердце. Ты заняла в моем сердце место матери и любимой, и только дети оторвали кусок этой любви, никто другой там не был.

Степа, о тебе тоже много думаю. Какое зло принес я тебе! Как ты продолжишь службу, когда там всегда будут корить и клеймить твоего отца? Ты стал таким самостоятельным, поймешь ли мою больную идею о славянстве? Пусть никогда не приходит время оправдать меня ценой тяжелых дней в Болгарии. Лучше только мы будем мучениками, а не весь народ, о котором я думал больше, чем о вас.

А ты, сладкая моя радость, Клавушка, как тяжело тебе! Папа знает, как ты его любишь и что ты всегда готова пожертвовать всем для него. Но злые люди сильнее и разлучили нас. Нас не скоро соберут, и тебе долго придется быть одной. Ты должна будешь отказаться от многих желаний. Увы, человек думает об одном, а приходит другое. Но что бы ни случилось, ты очень умна, у тебя доброе сердце, и ты будешь и впредь радостью и опорой для матери, вместе с братом, обнимая ее, будете ее утешать и скрашивать, насколько это возможно, тяжелые дни, которые она будет осуждена перенести. Обо мне думайте меньше. Одной вашей теплой любви мне хватит, и она будет мне утешением в моем тяжелом будущем.

Аня, что бы ни случилось, только ты одна поймешь меня. Я думаю только о вас и прикидываю, как будет лучше. Очень люблю вас и отдал бы все, чтобы обнять и поцеловать вас еще раз. Попытайтесь утешить наших друзей, матерей и близких. Анна, очень люблю вас...

Влади...»

Перечитывать он не в силах. Кажется, он сказал все, что хотел.

Теперь нужно сделать смотр своей боевой деятельности. Это ему необходимо. К той черте, за которой уже ничего не будет, он должен прийти с сознанием исполненного долга, это поможет ему мужественно ступить на черту. Да, только сознание исполненного долга заставляет его думать об этом. Для этого он должен был, опережая смерть, убить в себе самую главную и самую сильную черту характера — скромность. Она у него не была болезненной, она была твердым принципом жизни. Однажды шутя он сказал, что скромность — это трезвость на пиру тщеславия и, если бы в людях не было ее, пирушка закончилась бы потасовкой.

Как-то Савченко передал ему благодарность за его неоценимую помощь в борьбе с фашизмом и удивился, что это сообщение не вызвало у Заимова никакой радости. Наоборот, лицо его выразило недовольство.

Заимов, вероятно, заметил удивление Савченко и сказал глухим, напряженным голосом:

— В человеке скрыто много всяких опасностей, но самая страшная для него — отсутствие скромности, это делает человека слепым и глухим, он перестает видеть и понимать людей, среди которых живет. — И добавил: — Я, конечно, признателен за внимание, но благодарность считаю преждевременной, так как борьба еще не окончена.

Да, невероятно трудно было Заимову в свой предсмертный час оглянуться назад и увидеть самого себя: все дела свои, что он сделал для победы, для счастья людей, увидеть все это как бы чужими глазами.

Сейчас его странным образом огорчает, что судили его только за помощь Советской Армии. Это лишь его военное дело, которое он взял на себя в тот далекий летний день в парке Банкя. Но было и другое, не менее опасное для врагов Болгарии, что он делал в борьбе с фашизмом. Была его ежедневная деятельность, которую он для себя называл открытием людям правды. И это тоже была борьба, в которой он ежедневно рисковал жизнью, потому что люди бывают всякие и не всегда он мог заранее знать, какому богу человек молится. Так что беда могла настигнуть его и здесь. Он помнит, как однажды прошел по краю пропасти...

В министерстве внутренних дел у него был верный человек, с помощью которого он получал чистые бланки документов и образцы всевозможных печатей, это спасло от охранки многих болгарских антифашистов. Этот человек назвал ему однажды имя молодого юриста, считая, что им следует заинтересоваться — работая в прокуратуре, он может оказаться очень полезным. Заимов долго искал возможность встретиться с этим юристом и, наконец, узнал, что юрист будет в гостях у одного инженера, которого Заимов хорошо знал. Юрист был влюблен в его дочь, добивался ее руки...

В слякотный декабрьский вечер Заимов пришел в этот дом. Семья уже сидела за столом. Юрист был здесь, сидел рядом с дочерью хозяина Штудой. Заимов сразу включился в разговор. В те дни во всех болгарских домах говорили о поражении немецких войск под Москвой. У большинства болгар эта весть вызвала радость и надежды, но были дома, где она вызвала тревогу. Здесь о ней говорили, не скрывая радости. Заимов видел, что юрист улыбался вместе со всеми, однако участия в разговоре не принимал.

— Неужели история повторится и русские снова спасут нас! — радостно воскликнула Штуда, обращаясь к юристу. Заимов заметил, как он в ответ как бы солидарно пожал лежавшую на столе ее руку, глядя ей в глаза весело и счастливо. Заимов подумал, что он молчит только потому, что ему — государственному служащему да еще и блюстителю законности — наверно, просто боязно поддерживать такой разговор.

Заимов рассказал некоторые подробности подмосковного сражения, и это вызвало за столом новый взрыв радостного возбуждения.

— Представляю себе, что об этом думают наши продажные шкуры, — сказал хозяин дома, смотря на юриста. Тот сдержанно улыбнулся и сказал негромко:

— По-разному думают...

В этом доме за столом курить не полагалось, кто не мог вытерпеть, выходил в соседнюю комнату. Когда туда отправился юрист, Заимов встал из-за стола и, извинившись, вышел вслед за юристом.

Закурив, они стояли у окна с открытой форточкой и некоторое время молча смотрели в окно, через которое, впрочем, ничего не было видно — по стеклам плыл мокрый снег.

— Да, события развиваются по своим объективным законам, — задумчиво произнес Заимов.

Юрист повернулся к нему и, точно боясь продолжения начатой Заимовым мысли, торопливо сказал:

— Вы друг семьи, с которой у меня связана надежда на счастье... Поэтому прошу вас не говорить мне ничего, что обязало бы меня потом нарушить свой служебный долг. Надеюсь, вы понимаете меня...

— Безусловно, — спокойно ответил Заимов. — Ценю вашу откровенность, но теперь меня тревожит судьба этой семьи...

— Я уже сказал, что? для меня эта семья, можете не тревожиться... — юрист затушил недокуренную сигарету и вернулся в столовую.

Когда юрист вместе со Штудой ушли в кино, хозяин дома спросил у Заимова — почему юрист так быстро вернулся к столу?

Заимов долго думал, что ответить, потом сказал:

— Могу посоветовать одно — Штуда не должна торопиться сказать ему «да».

Хозяин рассмеялся:

— Насколько мне известно, она вообще не собирается этого делать.

— Тогда у меня совет другой — она не должна торопиться сказать ему и «нет».

Его собеседник задумался и, видимо, все понял.

— Спасибо... — тихо сказал он и крепко пожал Заимову руку...

Впоследствии, во всяком случае до ареста Заимова, никакой беды с той семьей не случилось, а сам Заимов во время допросов с доносом юриста не столкнулся — все-таки, хоть какая-то порядочность в его служивой душе была...

Но каким счастьем для Заимова было, когда он видел, что помог людям освободиться от слепого страха, найти себя, а иногда и найти свое место в борьбе.

Однажды к его другу, видному софийскому врачу, по случаю дня его рождения пришли такие же, как он, известные в столице деятели медицины.

— Мы собрались на консилиум у постели больной Болгарии, — угрюмо пошутил хозяин дома. Никто даже не улыбнулся. Заимов был предупрежден, что придут люди честные и чистые. Хозяин два года назад овдовел, и его друзья, чтобы не тревожить эту рану, пришли без жен.

За столом говорились тосты по случаю даты, но каждый, сказав положенные в данном случае слова, начинал вспоминать какие-то давние истории из своей многолетней дружбы с виновником торжества, и это, иногда совсем еще недалекое прошлое сегодня казалось невообразимо далеким, почти неправдоподобным.

— Вам не кажутся ваши воспоминания невероятными? — спросил Заимов и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Когда я сейчас ловил себя на этом, я думал — неужели я потерял надежду и отрекся от всего, чем всегда была для меня моя милая Болгария, и даже начинаю все это забывать...

— Вы не оригинальны, — отозвался известный в Софии детский врач. — Если вы заметили, мы весь вечер разговариваем в прошлом времени, во всех его формах. И ни слова — в будущем времени!

— В этом и есть самый страшный замысел фашизма — отнять у людей будущее! — горячо подхватил Заимов. — Люди теряют достоинство — национальное, государственное, всякое, становятся на четвереньки и умоляют палача только не рубить им головы.

— А они рубят, — угрюмо добавил хозяин дома.

— И мы будем покорно ждать своей очереди? — гневно спросил Заимов и продолжал: — Одну голову можно срубить. Сто можно! Тысячи! Но миллионы — не по силам никому! Целый народ нельзя вычеркнуть из истории! — Заимов взволнованно оглядел всех и добавил мрачно: — Если, конечно, весь народ не станет на четвереньки, но на это, слава богу, не похоже...

Так начался этот памятный Заимову разговор. Там были люди действительно честные и чистые, но они не знали, как сделать свою честность оружием, и спрашивали об этом у него. Поскольку все они были врачи и каждый день имели дело с самыми разными людьми, он советовал им разъяснять своим пациентам простую и великую правду, что народ начинается с отдельного человека, если тот не стал врагом своей родины. Если пациент — человек, которому можно довериться, нужно звать его если не к борьбе, то хоть отказаться от покорности...

Прошло немного времени, и возле детского врача образовалась антифашистская группа, помощью которой Заимов не раз пользовался. Таких групп, возникших при его участии, в одной Софии было около десятка. А сколько еще честных людей вовлекли в Сопротивление другие! И это была целая армия честных, которую позвала на борьбу правда. Он участник создания этой армии, и никто не в силах отнять у него это или перечеркнуть. Это останется и после него, потому что останется народ, которому он беззаветно служил...

Меж тем гестапо, болгарская охранка и соответственно суд не располагали полными данными и о том, что сделал Заимов для Советской Армии. Это хранит специальный архив...

Когда перелистываешь аккуратные папки с надписью условного имени Заимова «Азорский», прежде всего поражаешься многообразию вопросов, которых коснулся Заимов. Читаешь его донесения, и перед тобой раскрывается живая панорама времени, страны и всего того, что стало тогда смертельной опасностью для болгарского народа. Сердцем ощущаешь великий накал борьбы. Как на ладони перед тобой грозный враг Болгарии, каждый его замысел, каждый шаг. Каждое донесение Заимова представляло огромную ценность, по каждому принимались серьезнейшие решения. Невольно думаешь, какой за всем этим был титанический, исполненный смертельного риска труд, и хочется преклонить колена перед подвигом героя.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Дорогой друг читатель! Теперь ты знаешь, что сделал Заимов для нашей победы, для всей нашей нынешней жизни и лично для тебя. Устремимся же сердцами своими в то грозное время, войдем в тюремную камеру, где ждет смерти Заимов, и побудем с ним хотя бы минуту.

Если бы он мог почувствовать, что рядом с ним люди, обладающие волшебной силой: их память сильнее смерти, она само бессмертие!.. Его бессмертие! Если бы он в этот свой последний час почувствовал нашу любовь!