ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Младенову нужно было подорвать позицию Заимова, утверждавшего на предварительном следствии, что он действовал один, в свои дела никого не посвящал и не имел связи с заграничными подпольными центрами. Следствие опровергало эту позицию с помощью показаний Стефании Шварц, Флориана и Чемширова. Но Шварц знала о Заимове очень мало — у него была явка и он помог ей достать радиолампу. Флориан и Чемширов были людьми охранки, гестапо, и это слишком явно видно. Обвинение Заимова в том, что он был руководителем целой организации изменников, имевшей связи с подпольем в других странах, до сих пор было очень шатким, и нужно было обосновать, укрепить его. Младенов решил провести перекрестный допрос всех подсудимых, рассчитывая с помощью Чемширова запутать их и заставить говорить то, что нужно суду. Но подсудимые Прахов и Белопитов с убийственным упорством и однообразием подтверждали показания Заимова. А с Чемшировым творилось что-то странное. Он, очевидно, решил, что те, кому он тайно служил, бросили его на заклание, и был озабочен только своей собственной судьбой. Он изо всех сил старался выгородить себя и не говорил даже того, что показал на предварительном следствии. Отвечая на вопросы, он несколько раз проговорился о своих связях с немцами. Младенов прекратил его допрос, не без злорадства думая, что в конце концов не его забота руководить Чемшировым во время процесса.

Младенов устал и все чаще ловил себя на мысли — скорей бы все это кончилось. В зале было жарко, душно, и он все время ощущал взмокшую спину, прилипшую рубашку, то и дело вынимал из кармана влажный платок и вытирал лоб, шею, липкие руки. И с ненавистью смотрел на Заимова. Однажды их взгляды встретились, и Младенову показалось, что в запухших глазах генерала мелькнула усмешка.

Младенову совсем не помогали другие члены суда. Капитан Иванов за весь процесс не задал ни одного толкового вопроса и после ответов Заимова пускался вдруг в пространные рассуждения, как будто оправдывался перед кем-то и хотел показать свою верноподданность и праведность. Подпоручик Паскалев в военной юрисдикции попросту не разбирался. Это был рядовой юрист по гражданским делам. Его вопросы были не нужны, они часто мешали, и Младенову не раз приходилось дезавуировать или истолковывать их в нужном направлении. Младенов с полным основанием ощущал, что он ведет бой с Заимовым в одиночку. Что касается прокурора, он был на высоте, но он не в счет. Ему не придется обосновывать приговор.

Во время перерыва Младенов решил провести короткое совещание со своими помощниками. В судейской комнате, плотно сдвинув кресла, они сели друг против друга. Младенов расстегнул китель.

— Господа, вы недостаточно активны, — сказал он. — И нельзя занимать суд разбором третьестепенных вопросов. Дело идет к финалу, и мы должны вести его крещендо, — он посмотрел на подпоручика Паскалева, который, как и на суде, сидел с глубокомысленно задумчивым лицом. — Ваше содержательное молчание, подпоручик, меня никак не устраивает, — язвительно произнес Младенов.

— У меня... в подобных делах... нет опыта... — отрывисто, запинаясь, сказал Паскалев, и его сухое, изрезанное морщинами лицо изобразило виноватую и почтительную улыбку. — Я потрясен вашей выдержкой... господин полковник, и все время боюсь помешать вам.

Подавляя желание сказать подпоручику, что его мышиная хитрость слишком прозрачна, Младенов повернулся к капитану Иванову.

— Вы, помнится, собирались поднять вопрос о святости присяги его величеству? Самое время...

— Я давно готов, но для этой темы необходим тактически уместный момент, — ответил Иванов, смело глядя на председателя. Он был тесно связан с гестаповцами и знал, что немецкое начальство недовольно Младеновым и ходом суда.

— Согласен, — примирительно сказал Младенов, который, конечно, был осведомлен о связях капитана. — Сейчас я создам такой момент, будьте внимательны.

Остаток перерыва Младенов сидел у открытого окна, подставив лицо легкому ветерку. Он думал о том, что в завершающей фазе процесса надо заниматься только Заимовым, в конце концов, всех организаторов процесса интересует только он.

Возобновив заседание, Младенов, как всегда, приказал Заимову встать. Генерал неторопливо поднялся. Каждый раз, когда ему приходилось вставать, он испытывал мучительное неудобство тесной арестантской одежды. Он одернул тюремную куртку, натянул унизительно короткие рукава и спрятал руки за спину. Лицо его выражало только усталость, из-под припухлых век на судей смотрели спокойные, внимательные глаза. Он готов продолжать бой.

Младенов прокашлялся и мягко сказал:

— Объясните нам, Заимов, почему в 1912 году вы, не щадя жизни, бились с врагом Болгарии, а теперь стали пособником врага?

Заимов вопросительно смотрел на председателя.

— Ну-ну, мы слушаем вас, — все так же мягко продолжал Младенов.

— Разве нужно кому-нибудь объяснять разницу между этими войнами? — спросил Заимов. — Кроме того, мне неясно, почему вы называете врагом Советский Союз? Болгария с ним не воюет и находится в дипломатических отношениях.

— От вашей демагогии, Заимов, мы порядком устали, — начал Иванов и повернулся к председателю, молча прося разрешения продолжать допрос. Младенов кивнул, и капитан продолжал: — Здесь военный суд, а военная служба, как вы прекрасно знаете, не терпит демагогии — в армии все определяет святость присяги его величеству и святость приказа. Так вот, не обстоит ли с вами дело более чем просто: в 1912 году вы были верны присяге его величеству, а теперь вы изменили этой присяге?

Капитан Иванов старался держаться и говорить непринужденно, но лицо его выражало крайнее напряжение — тонкие губы сжались в ниточку, глаза спрятались в глубокие впадины, на лбу сдвинулись морщины.

Заимов помолчал, казалось, он собирается с мыслями, и произнес негромко:

— Да... Для всякого военного такое обвинение самое тяжелое.

— Еще бы! — торжествующе воскликнул Иванов.

— Но если бы все было так просто, как думает спрашивающий, — голос Заимова, чуть надтреснутый, с каждым словом звучал все тверже. — Дело в том, что присяга монарху любым думающим военным сознается не как присяга личности, хотя бы и царственной особе, а как присяга своему отечеству, народу, а исходя из такого понимания присяги я не изменил ей и теперь.

— Снова демагогия! — громко сказал Иванов, обращаясь к Младенову, но тот сосредоточенно копался в деле, он давал возможность капитану самому выбираться из опасной ситуации.

— Даже исходя из элементарной морали, вы поступили подло! — продолжал Иванов с драматическими нотками в голосе. — Его величество до последней возможности верил вам, а вы его доверие продали за иностранную валюту! Наш царь — человек открытой, доброй души — приблизил вас к себе, а вы пришли к нему, держа за спиной нож! Разве не так? — довольный своей филиппикой, Иванов откинулся на спинку кресла, ожидая, что скажет Заимов. В зале установилась напряженная тишина — затронута священная особа, и монарх сам смотрел на всех с портрета.

— Здесь, как вы сами заметили, военный суд, — голос Заимова звучал в этой тишине пугающе громко. — Добавлю: это суд еще и политический, и здесь, мне кажется, неуместно заниматься мелодраматическими беседами. Что же касается военного и политического аспекта неосторожно поднятого судом вопроса, то об этом я уже достаточно говорил. Видимо, я ошибся, рассчитывая на то, что судьи поймут меня.

Заимов сел. Капитан Иванов, бессмысленно подняв плечи, повернулся к председателю, который продолжал перелистывать дело.

Заимов чуть откинул голову, на несколько мгновений закрыл глаза и снова открыл. Перед ним неотступно маячило лицо царя на портрете.

Вскоре после присвоения генеральского звания и назначения его на высокий пост в военном министерстве Заимов поехал во дворец вместе с военным министром. Это был чисто формальный визит — царю, как главнокомандующему, министр должен был представить нового начальника артиллерии.

Царь принял их в своем кабинете, огромные размеры которого только подчеркивали его тщедушную фигуру, — издали над массивным столом была видна только его острая голова. Он был, как положено для такого визита, в военной форме, которую никогда не умел носить. Вот и сейчас, встав, он забыл одернуть китель, и погоны задрались вверх, а на груди обвисла складка. Заимов старался не замечать этого, но не мог.

Ритуал представления занял меньше минуты, и в кабинете возникло неловкое молчание. Царь строго посмотрел на министра. Тот встал. За ним Заимов.

— Заимова я прошу остаться, — сказал царь с улыбкой, которая, очевидно, должна была объяснить министру, что с генералом он хочет поговорить неофициально.

— Мы тоже уйдем отсюда, тут сами стены придают словам особый, иногда совсем ненужный смысл, — сказал царь, как только министр вышел.

По прохладному и сумрачному дворцу они прошли на веранду. Густые деревья вплотную подступали к стеклам, и трепещущая от ветра зелень создавала ощущение близости обычной человеческой жизни.

— Мое любимое место, — сказал царь, опускаясь в кресло и показывая Заимову на другое рядом. — Природа прямо магически притягивает меня.

— Вы ее изучали, хорошо знаете, — вежливо отозвался Заимов и, улыбаясь, добавил: — Вот она вас и зовет.

Царь поднял настороженный взгляд, и Заимов подумал, что его слова могли принять за какой-то намек.

Нелегко живется хозяину дворца, если ему за каждым словом может померещиться скрытый смысл. Но, очевидно, кесарю кесарево.

Откинувшись на резную спинку кресла, царь смотрел в парк, как ему казалось, с выражением глубокой сосредоточенности, но его мелкое, тусклое лицо в такие минуты становилось напряженно сморщенным, будто он претерпевал мучительную боль.

— Я часто вспоминаю тот парад в твоем полку, — начал Борис глуховатым голосом. — Сколько уже времени прошло, а у меня перед глазами картина великолепного марша и ты сам на белом коне, уверенный, счастливый... и твои солдаты, на лицах которых я видел не извечный страх, как бы не сбиться с ноги, а упоение маршем. Именно упоение. Признаюсь, я тогда завидовал тебе. Ведь военная служба, может быть, единственное мое предназначение, если бы не судьба стать хозяином этого дворца.

— Как царь вы первый офицер армии... главнокомандующий... — учтиво заметил Заимов.

Борис посмотрел на него укоризненно:

— Но ты же знаешь, сколько всякого стоит между мной и армией. — Он помолчал, ожидая, что скажет Заимов, и продолжал: — К сожалению, между мной и солдатом не только субординационная дистанция, но и множество людей, равнодушных к солдату и ко мне, у которых один бог и одна страсть — карьера.

Царь сказал правду, но Заимов промолчал.

— Ты молчишь, потому что знаешь это не хуже меня, — печально заметил царь, смотря в парк через стеклянную стену веранды.

Заимов молчал, понимая, что царь может истолковать его молчание как согласие. Господи! Как все просто было тогда, в день парада, о котором вспомнил царь. Действительно, полк прошел, точно песню спел. Царь громко крикнул: «Спасибо, Заимов! Ты возрождаешь болгарскую армию! Спасибо!»

В свите стали улыбаться, расступились, царь мелкими шажками приблизился к нему и протянул руку. Им было тогда легко разговаривать друг с другом, он рассказывал о военном деле, и царь охотно, с пониманием слушал, одобрял его мысли о том, что следует сделать для солдата, для того, чтобы он свою службу принимал умом и сердцем.

В какое-то мгновение Заимов вдруг увидел, с какими лицами свита слушает их разговор. И он понял — каждый из них сейчас думает: а не придется ли кому-то из них уступить свое теплое место на самом верху военной иерархии?

— Что это ты вдруг опечалился? — спросил тогда царь.

— Да нет, — смутился он. — Просто парад окончен, и я уже думаю о завтрашних буднях.

— У тебя не должно и не может быть никаких оснований расстраиваться, — строго и озабоченно сказал царь и добавил: — Наоборот...

Потом друзья, узнавшие об этом разговоре, шутили: «Быть тебе военным министром». Но произошло нечто другое — вскоре в полк прибыла комиссия из военного министерства, которая целую неделю старательно собирала факты отрицательного свойства, какие всегда имеются в жизни большой воинской части. Как честный человек Заимов сам рассказал комиссии о многих бедах и нуждах полка, а потом подписал акт комиссии. Ему не пришло в голову обратить внимание на то, что в выводах не сказано ни слова о хорошем, что отметил и видел царь.

Царь Борис положил свою желтую сухую руку на подлокотник кресла, где сидел Заимов, и, наклонясь к нему, сказал:

— То, что с тобой произошло сейчас, я должен был сделать гораздо раньше. Но лучше поздно, чем никогда. Верно?

Вот оно, извечное лицемерие Бориса. Заимов наслышан о нем давно, последние годы испытывал его на себе, но через третьи руки, а теперь он наблюдает его, так сказать, наяву. Он, видите ли, сожалеет, что не одарил его своей милостью раньше. Но Заимов точно знает, что именно он, царь, до самого последнего времени делал все, чтобы сбить его с ног, заставить уйти из армии. Весь вопрос: какую цель преследует он сейчас, сменив гнев на милость? Может быть, прямо спросить у него? Нет, перед ним царь. Можно думать про него что угодно, но существует определенный этикет. Сейчас более уместно сказать положенные случаю слова благодарности, но Заимов молчит, он не может себя заставить, он не произносит ни единого слова, зная, что его молчание снова может быть истолковано неправильно.

Впрочем, пускай он думает, что хочет. Да и не настолько он глуп, чтобы не понимать, что эта их встреча и та, после парада, разделены временем, наполненным событиями, которые в корне изменили все, в том числе и их отношение друг к другу. Теперь между ними, как высокий, непреодолимый для обоих барьер, стоит политика.

Борис тоже прекрасно понимал это. Еще вчера он советовался с братом Кириллом по поводу предстоящей встречи с Заимовым, и тот рекомендовал ему всячески избегать в разговоре политики и попытаться выяснить только одно — можно ли рассчитывать на то, что генеральские погоны и высокий пост уведут Заимова от той самой политики?

Царь смотрел в парк и ждал, что ответит Заимов.

— Я получил в свои руки дело, которое из всех военных дел больше всего люблю и знаю, — нарушил, наконец, молчание Заимов.

Бориса устраивает и такая форма благодарности. Слегка кивнув — благодарность принята, он сказал:

— И я и министр уверены, что ты поднимешь это дело до уровня своего высокого знания артиллерии.

Заимов не собирался затрагивать политику, но кому же, как не главнокомандующему, он может задать вопрос, касающийся его непосредственной службы?

— Я узнал, что у нас за основу берется новый устав немецкой артиллерии. Чем вызван этот выбор?

Борис приподнял свои узкие плечи и ответил буднично, скороговоркой:

— Я в это не вникал и к дискуссии с тобой не подготовлен. Этим делом, как ты сам понимаешь, занимаются специалисты, говори с ними. Такой вопрос единолично не решается.

Ясно, что аудиенция закончена, но Заимов не имеет права первым подняться. Царь опять о чем-то задумался, снова смотрит в окно, на лбу у него собрались морщины, а глаза точно ушли внутрь, ослепли.

— Мы с тобой живем в такое сложное время, — мягко сказал Борис. — Непросто жить тебе, непросто и мне. Златов доложил о собрании в Военном союзе, и меня очень обрадовала твоя трезвая позиция в отношении возможного правительства. Если бы мое правительство состояло из министров таких же умных, как ты, так же хорошо понимающих ситуацию, я был бы спокоен за нашу страну.

— Но наши министры, надо думать, тоже уверены, что хорошо понимают ситуацию, когда они предлагают нам не видеть впереди ничего, кроме Германии, — скорее грустно, чем с иронией, сказал Заимов.

— Очень рад услышать это от тебя, — живо отозвался царь. — Ведь известно: что? ни человек, то свой взгляд, и не следует априори отвергать взгляды других только за то, что они не совпадают с твоим. Разумнее всем вместе искать истину. Что же касается твоей любимой России, то мы же установили с ней дипломатические отношения, и постепенно наши связи наладятся. Но этот процесс не скорый и не простой. И все дальнейшее будет зависеть не столько от нашей доброй воли, сколько от возможностей России, которые, увы, весьма и весьма ограничены. Надо трезво признать, что у Германии их больше. Нам нужна не лирика, не слова о взаимных симпатиях, а нечто весьма практическое. Сам знаешь, в каком мы тяжелом экономическом положении.

Заимов слушал царя с неподвижным серьезным лицом. Снова лицемерие. Конечно, дело совсем не в том, у кого больше возможностей оказать существенную помощь Болгарии, а в том, что царь и его окружение просто не допускают мысли об искреннем сотрудничестве с Советской страной, где народ сбросил своего царя и покончил с алчной буржуазией. Сказать это Борису было бы бесполезно, а в данной ситуации бестактно — воспитанность у Заимова, что называется, в крови.

— Знаешь, что огорчает меня больше всего? — спросил царь. — Все вы не хотите понять, что управлять государством — это не командовать батареей.

У него был обиженный, печальный вид, и Заимов вдруг улыбнулся.

— Вы упомянули батарею, имея в виду именно мою непонятливость?

Борис пошевелился в кресле и повернул недовольное лицо к Заимову.

— Оставь ты эту манеру обижаться по поводу и без повода. Наконец, тебе доверена теперь не батарея и не полк, а вся артиллерия.

— И все-таки я многое не понимаю, — тихо сказал Заимов и тоже, как царь, стал смотреть в сад.

— Скажу тебе прямо, по-солдатски, — вдруг сказал царь. — Я сам часто чувствую себя загнанным в угол... и рядом так мало людей, на мудрый совет которых я мог бы положиться... мало даже просто искренних, таких вот, как ты. Но вот и ты о чем-то умалчиваешь?

— Я просто не знаю, как я должен с вами говорить, — ответил Заимов.

— А ты привыкай! — сердито произнес Борис. — Я надеюсь на твою помощь, на твой ум и твою искренность.

Царь поднялся, и за ним тотчас встал Заимов.

— Спасибо за откровенный разговор. Передай мой привет твоим близким, — сказал царь, протянув руку. — И ради бога, поскорей привыкай говорить со мной без умалчивания.

Потом дома, обдумывая все, что было сказано во время аудиенции, Заимов с мучительной ясностью видел все коварство царя. И он проклинал себя за то, что какое-то ложное чувство, можно его назвать воспитанностью или почтительностью, помешало ему высказать Борису все, что он думает о нем и его политике. И разумеется, царь мог расценить его молчание как капитуляцию в ответ на его щедрые милости.

Именно так и случилось. Через несколько дней премьер Тошев предложил ему пост министра и возможность больших заработков на поставках для армии.

На этот раз он уже не молчал, а сказал все, что думает.

Сразу после этого свидания с Тошевым последовала отставка, арест и суд. Все это могло произойти только по прямому повелению царя.

На том суде Заимов не щадил ни царя, ни правительство. Говорил, что не Германия, а Россия является естественным союзником Болгарии, и неопровержимо доказал суду, что думать так — вовсе не означает изменять своему государству.

И когда Заимов выиграл суд и вышел на свободу, коварный царь распустил слух, будто это он сам потребовал оправдания Заимова.

...В протоколе суда эпизод о святости присяги его величеству отсутствует. То ли его от трепетного страха перед монархом не записал секретарь, то ли его изъяли из протокола уже потом. Но о нем говорится в донесениях о суде, поступивших через генерала Никифорова и адвоката Бочарова. Наконец, в своих показаниях князь Кирилл[18] приводит этот эпизод в качестве доказательства того, как низко пал авторитет царя даже у государственных лиц, если они могли позволить в зале суда публично демонстрировать полное неуважение к особе монарха.

Кирилл в своих показаниях на следствии признает, что, начиная с тридцатых годов, Заимов доставлял двору большое беспокойство, которое было тем сильнее, что само имя его пользовалось в стране огромной популярностью. Оказывается, по совету Кирилла царь после офицерского переворота применял к Заимову своеобразный «душ Шарко», чередуя то холодное, то теплое отношение к нему. Сюда входило и заигрывание, и материальное давление. Они хотели, чтобы Заимов сам понял, что лучше быть близ царя и пользоваться его милостями, чем обрекать себя на прозябание в заштатном гарнизоне и на недостаток средств. Успеху этого замысла должно было содействовать и то, что Заимов будет знать об устрашающей судьбе своих соратников по офицерскому перевороту. (Имеется в виду физическое устранение руководителей Военного союза, после которого Заимов оказался в полном одиночестве.) И далее Кирилл высказывает недовольство своим царственным братом, который-де не умел приближать к себе ценных людей и предпочитал иметь возле себя подхалимов...

Святость присяге его величеству! Измена присяге!

Лицемерие, коварство, подлость — вот чем был царь для Заимова.

Пусть подлости присягают подлецы.

Он присягал своему народу!