ЛЕГЕНДЫ И ПЕРЕСУДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЛЕГЕНДЫ И ПЕРЕСУДЫ

Но кто мы и откуда,

Когда от всех тех лет

Остались пересуды,

А нас на свете нет?

Борис Пастернак. Доктор Живаго

Легенды и ущербные фантазии растут, как чертополох в расселинах, но корни их глубоко под землей.

Так обстоит дело с умозаключением № 1 вокруг истории с выходом в свет романа «Доктор Живаго» (оно же — указание на мотивы якобы изначального участия Федина в травле своего друга и дачного соседа). Будто Федина на его критические пассажи во внутренней рецензии «Нового мира» подвинуло не стремление к истине, как он ее понимал, а глубокая личная обида, задетая честь, раненое и болезненно растравленное самолюбие, творческая зависть. Пастернаку Федин якобы завидовал не меньше, чем пушкинский персонаж Сальери Моцарту. А этот завистник, как известно по версии пушкинской драмы, Моцарта отравил. Нечто подобное, разве что без яда в вине, разыгралось и тут. Якобы Федин был жесточайшим образом уязвлен и оскорблен, узнав себя в объекте критических бичеваний со стороны главного героя романа. Об этом прямо заявляет в своей биографической книге Д. Быков.

Вот как это делается. Сначала, даже отдельным расположением на странице, автор приводит цитату из высказываний героя повествования Живаго. Она такая:

«Дорогие друзья, о, как безнадежно ординарны вы и круг, который вы представляете, и блеск, и искусство ваших любимых имен и авторитетов! Единственно живое и яркое в вас это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали».

Затем следуют выводы: «В печально знаменитом письме Пастернаку от редакции “Нового мира” о причинах отказа в публикации романа эта фраза отмечена особо — она вызвала негодование Константина Федина <…> <Редин понял, что при всей их с Пастернаком дружбе и взаимных комплиментах фраза о безнадежной ординарности метит прямиком в него…»[7] (курсив мой. — Ю.О.).

Итак, якобы со стороны Пастернака прозвучал неожиданный вероломный выстрел, результатом которого стала рана чуть ли не в самое сердце, глубоко оскорбленное и потрясенное самолюбие… Тут же, правда, возникают вопросы. Почему Федин, прозу которого Пастернак, начиная с произведений конца 20-х годов — повести «Трансвааль» и романа «Братья», — высоко чтил и в тексты последующих романов которого, если верить свидетельствам объективных и осведомленных современников, уже вырабатывая «свой новый поздний стиль» при создании «Доктора Живаго», внимательно и почтительно вглядывался, вдруг обратился в его глазах в «безнадежную ординарность»? Даже уж и безнадежную, с ухмылкой отметим… Статьи Д. Быкова «Федин беден» Пастернаку вроде бы читать не привелось. Что же его вдруг так просветило и окрылило, перевернув весь круг прежних представлений? И откуда, наконец, сам Быков извлек свой вывод, что «безнадежная ординарность» — это именно Федин?

Что ни говори, а хочется подыскать хоть какой-то рациональный исток подобных утверждений. Может, помимо почти сплошного (за исключением первого романа) неприятия творчества Федина на биографа в данном случае воздействовали и какие-то дополнительные внешние обстоятельства и полученные им сведения? Скажем, он чересчур доверился и поддался скрытным обидам и пересудам, бытовавшим среди иных домочадцев автора «Доктора Живаго»? Тем более что сходные намеки на растравленное самолюбие дачного соседа делает в своей книге «Материалы для биографии» также и сын поэта Евгений Пастернак…

Попробуем посильно разобраться.

К. Симонов в большом очерке «Уроки Федина» приводит полностью вставку, сделанную рукой Федина в 1956 году в редакционное заключение журнала «Новый мир». Фраза «Единственно живое и яркое в вас это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали» — там, действительно, присутствует. Но лишь как одна из иллюстраций самообожествления героя романа, часто не отделимого от автора. Ведь и Христос говорил апостолам, указывая на значимость свершающихся событий: «Вас Господь сподобил жить в дни мои…»

Вышеприведенная фраза рядом с изречением Христа цитируется во вставке. Право поэтического гения в своем творчестве уподобляться религиозному пророку никогда не отрицали даже учителя литературы средней школы. Федина в этом тем более не заподозришь. Было это вполне в духе русской классики, пестревшей стихотворными вариациями на тему «Пророк». Федин, если что и отвергал, то безудержное своеволие личности персонажа в ее житейском поведении и общественном выборе, когда божественное легко обращается и переходит в сатанинское. Ведь именно так он еще и раньше, на переделкинской даче, говорил о «Докторе Живаго» Чуковскому, сопровождавшему его речь обожающим взглядом: «А роман… “гениальный”. Чрезвычайно эгоцентрический, гордый, сатанински надменный…»

Общее свое представление и сопутствующие сомнения и опасения Федин, как уже сказано, излагал автору за год с лишним до этого в пасхальном разговоре 1955 года. В главной своей сути иногда почти то же самое, как мы видели, в главе XLII и на других страницах книги «Пастернак» о мессианской и пророческой роли доктора Живаго повторяет нынешний биограф. Только Д. Быков при заостренно выраженных характеристиках крайнего эгоцентризма и склонностей к пророческому самолюбованию персонажа, при всех подобных претензиях к герою и иногда неотличимо сливающемуся с ним автору, относится к этим качествам как к должным и необходимым, а Федин — настороженно и часто отрицательно.

Бессмысленно было бы, конечно, разбирать расхождения взглядов и чувствований атеиста и глубоко верующего человека насчет просветляющего значения веры в Бога и ощущений собственной мистической роли и предопределенности при выборе конкретных шагов жизненной судьбы и отношений к другим людям среди петляющих троп и на крутых перевалах огненной эпохи.

Если же, слегка упрощая, сказать главное, то оно состоит в том, что к моменту публикации романа «Доктор Живаго» дороги многолетних друзей сильно разошлись. Федин и Пастернак теперь уже по-разному смотрели на революцию, произошедшую в России, по-разному воспринимали утвердившийся в стране диктаторский чиновно-казарменный социализм, по-разному относились к общественным порядкам, давившим и обезличивавшим личность, обращавшим живое божественное создание (человека) в манекен для политических игр и капризов диктаторов. Так что личные оскорбления и обиды, сколь они ни важны сами по себе, во всех случаях дело производное. Во взглядах расходились идейные оппоненты.

На свой лад, не без тяготений к самооправданию с привлечением также в виде заслона спины Федина это, собственно, и сформулировал бывший редактор «Нового мира», включая в собственный мемуарный очерк его отзыв, как члена редколлегии. «…Вставку, которую сделал в наше письмо Федин, — писал К. Симонов, — я считаю важным привести здесь, потому что в ней выражено то самое главное, чего он не принял в “Докторе Живаго”, а шире говоря, вообще не принимал ни в литературе, ни в жизни…»

Заявление, конечно, слишком громогласное и безапелляционное, чтобы покрывать все случаи бытия. Но так или иначе расхождения во взглядах на поведенческую роль личности на крутых изломах истории у авторов романов «Города и годы» и «Доктор Живаго» были не тактические, а принципиальные. Именно потому, что Пастернак духовно развивался и, опрокидывая прежние каноны и догмы, смело и безоглядно шел вперед. А Федин во многом закоснел в своих некогда с кровью добытых и выстраданных представлениях революционных лет. Этим духовно и поведением в жизни отличается Андрей Старцов от доктора Живаго, а концепция «Городов и годов» от одноименного романа Пастернака. Так что дело здесь не в отдельных словесных выражениях и якобы порожденных ими обидах, а в вещах куда более серьезных. Никаких же личных обид и растравленного самолюбия в те времена и в тот момент, когда Федин, в угоду служебной рутине, делал свою вставку в редакционное заключение, попросту не существовало.

Однако же Д. Быков, тем не менее, не единственный, кто держится версии о простреленном и болезненно раненном самолюбии, якобы излившемся в отрицательной вставке. Причем даже пальма первенства тут принадлежит не ему. Биограф лишь всё заострил и местами довел до абсурда. На самом же деле он лишь развивает версию, которая до поры до времени подспудно ходила среди некоторых домочадцев поэта. Ее начатки впервые представил на суд публики, хотя вскользь и нечетко, причем в виде явно позднейшей вставки, сын поэта от первого брака, Евгений Борисович Пастернак, в той же своей не раз упоминавшейся книге «Материалы для биографии».

В качестве самого весомого из подтверждающих доказательств там приводится одно из стихотворений Пастернака. Своим содержанием оно перекликается с уже цитированной декларацией героя романа, где выражено его отношение к своим друзьям интеллигентам («Единственно живое и яркое в вас это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали»). Перекличка довольно явная, а строки звучат так:

Друзья, родные, милый хлам,

Вы времени пришлись по вкусу!

О как я вас еще предам,

Глупцы, ничтожества и трусы.

Быть может, в этом божий перст,

Что в жизни нет для вас дороги,

Как у преддверья министерств

Покорно обивать пороги.

«Времени пришлись по вкусу» и «у преддверья министерств покорно обивать пороги» — о ком же это еще и может идти речь, как не о Федине?! Намек звучит неоспоримым утверждением, оно же — доказательство.

Конечно, сильно любить Федина у Евгения Борисовича не было особых причин. Но знаток деталей биографии отца в данном случае поддается внелитературным искусам и явно кривит душой. Ведь о самовозвеличивании героя, эгоцентризме и даже сатанизме романа Федин открыто говорил в доме Пастернака еще весной 1955 года. То есть за полтора года до злополучной вставки, «на празднике Пасхи», как сообщается четырьмя страницами ранее в тех же «Материалах для биографии». И это ничуть не мешало ему считать роман гениальным.

Если же выискивать «прототипы» приводимого лирического стихотворения, то в первой строке стихотворения они названы: «Друзья, родные, милый хлам…» Федина к родным поэта никак не причислишь, а друзья, обратившиеся для его души в «милый хлам», составляли к той поре некое множество… Так оно и было на самом деле.

Другого участника и свидетеля событий, Ирину Емельянову, дочь Ольги Ивинской, тоже в особом доброжелательстве к Федину не обвинишь. Но анализ этого стихотворения в ее книге «Пастернак и Ивинская» куда более объективен и точен.

Она начинает с цитаты из романа «Доктор Живаго», где передаются чувствования главного героя после пережитых потрясений эпохи: «Странно потускнели и обесцветились друзья. Ни у кого не осталось своего мира, своего мнения, они были гораздо ярче в его воспоминаниях. По-видимому, он раньше их переоценивал».

Стихотворение как бы формулирует новое состояние души. «Это стихотворение, — датирует события И. Емельянова, — скорее всего, написано осенью 1959 года, после неприятных для Б.Л. излияний его приятеля, прославленного актера Бориса Ливанова, друга дома, завсегдатая воскресных обедов. Во всяком случае, на автографе есть посвящение Б. Ливанову (выделено мной. — Ю.О.)». Наутро после одного такого обеда-ужина написано и известное письмо Ливанову. Письмо дышит не свойственной Пастернаку резкостью: «…Я знаю, я играю многим, но мне слаще умереть, чем разделить ложь и обман, которым дышишь ты. <…> Я говорил и говорил бы впредь нежности тебе, Нейгаузу, Асмусу. А, конечно, охотнее всего я всех бы вас перевешал. Твой Борис».

Это была ярость от растерянности и собственной беспомощности перед человеческой пошлостью. На следующий день он ездил к этому знаменитому артисту МХАТа, просил прощения за резкость выходки. Но, как пишет И. Емельянова, «отчуждение от прежнего круга давно уже вызревало в нем»[8].

Так что если перед взором писавшего стихотворение летучим призраком на какой-то миг и скользнула тень Федина, то только в сонме, вихре и хороводе многих других ликов и теней. А уж к истории написания внутренней рецензии в журнале «Новый мир» осенью 1956-го, чуть ли не три года назад, смешно даже сказать, это не имело и не могло иметь прямого отношения.

Но так, по болотным кочкам, на длинных ножках скачут фантазии, роятся легенды.

Вернемся к реальному развороту событий. Д. Быков любит повторять в своей книге, что Пастернака убила не эпоха сталинизма, а оттепель. Получается, что оттепель чуть ли не хуже сталинизма. На самом деле в эпоху сталинизма, может быть, наиболее активно в 30-е годы, но также и позже, Пастернак воспевал «вождя народов» — человека «размером с шар земной» — не раз. И на особицу, и во внушительного формата персональном издании переводов стихов грузинских поэтов о Сталине, вышедшем под его именем. А в романе «Доктор Живаго» он же, хотя как будто бы только в сфере личных чувств и свобод человека, перевертывал вверх дном и начисто изничтожал то, что составляло незыблемое устройство воздвигнутой на этой идейной основе людской казармы. Так что подтачивали и истребляли автора и его творение не новые веяния оттепели, а именно благополучно уцелевшая при этом ленинско-сталинская дубина.

Появление рукописи «Доктора Живаго» на общественной арене и бурлящий круговорот журнально-заграничных событий вокруг романа затеялись ранней осенью 1956 года. То была пора сумятицы и ломки. В последних числах февраля Хрущев на XX съезде КПСС если и не до конца опрокинул, то расшатал и надломил храмовое божество Сталина. А 13 мая застрелился Фадеев…

Бесчеловечность сложившейся системы на примере жизни и гибели Фадеева вновь себя показала. Саша, Александр Александрович, любил стихи Пастернака, многие и многие из них знал наизусть. С тем большим пылом взялся Федин за исполнение плана по выпуску романа «Доктор Живаго» отдельной книгой в главном издательстве страны. Намерение, о котором упоминал Чуковскому и которое, надо думать, не менее красочно расписывал Пастернаку. Вот отчего, по всему судя, автограф Федина под сентябрьской уничтожающей внутренней рецензией журнала «Новый мир» не слишком отразился на отношениях друзей.

В том же документальном труде сына поэта об этих днях осени 1956 года читаем: «Как ни в чем не бывало к воскресному обеду 23 сентября был приглашен Федин, но записка Пастернака содержала просьбу не говорить дома о редакционном послании». Происходило это спустя какую-нибудь неделю после получения из «Нового мира» разгромной рецензии.

Прежние отношения продолжались и в следующие месяцы, еще долго. «27 февраля 1957 года, — читаем там же, — справлялся традиционный сдвоенный день рождения Вс. Иванова и Конст. Федина». В мемуарной книге «Мои современники, какими я их знала» Тамара Иванова, жена Вс. Иванова, воспроизводит подробности. «В честь сидящих за столом Пастернак, разогревшись в принятой роли, произносил стихотворные тосты, экспромтом обращаясь к каждому по очереди».

Поэт умел это делать, шутливо и с театральными поклонами. И если не начиналось с них, то к ним возвращалось и особым камертоном, надо полагать, звучали песнопения обоим героям дня, в том числе Федину. Стихи, разумеется, заздравные, воспевающие. Все это было не только данью многолетней традиции. Но отражало и уровень сохранявшихся отношений.

Карьерное продвижение Федина между тем продолжалось. С мая 1955 года он состоял уже в председателях правления Московской писательской организации. Пост, конечно, не столь влиятельный и приближенный к партийным верхам, как первого секретаря Союза писателей СССР. Однако же достаточно авторитетный, чтобы подтолкнуть многолетнего директора Гослитиздата и литературоведа А. К. Котова на необходимость издания романа «Доктор Живаго» по задуманному «компромиссному плану».

Федин действовал активно. Хроника дальнейших событий выражена летописцем строго документально: «7 августа 1957 года был подписан договор с Гослитиздатом на публикацию “Доктора Живаго”. Редактором был назначен А.В. Старостин, вместе с главным редактором издательства А.И. Пузиковым они приезжали в Переделкино уточнять сроки, договариваться о тексте. Пастернак соглашался на некоторые сокращения. В феврале 1957 года издательство обратилось к Фельтринелли с просьбой подождать с публикацией романа до сентября, когда книга выйдет в Москве».

Однако жизнь совершила два резких курбета, от Федина никак не зависящих.

В самом конце 1956 года, во время командировки в Ленинград, неожиданно умер Анатолий Константинович Котов, подвижнически исполнявший должность директора Гослитиздата почти двадцать лет. Новое руководство издательства не было столь самостоятельным и решительным, как покойный директор. Тот понимал масштабы таланта Пастернака и соизмерял свои поступки с этими представлениями. Новое руководство больше ориентировалось на веяния и дуновения из начальственных кабинетов. В Гослитиздате с котовских времен готовился к выпуску сборник Пастернака «Стихотворения и поэмы». Но уже в июне 1957 года Пастернак получил письменное извещение, что печатать сборник не будут.

В сложившейся ситуации стал проявлять строптивость и нарушать внутренние договоренности также и сам автор романа, начинавший терять терпение. С одной стороны, по требованию А.А. Суркова и партийных верхов, он открытой почтой демонстративно посылал письма и телеграммы итальянскому издателю с просьбой подождать с выпуском «Доктора Живаго» до тех пор, пока книга не выйдет в СССР на русском языке. С другой стороны, по системе скрытых договоренностей многократно давал понять тому же Фельтринелли, что на эти его предупреждения и сигналы можно полным счетом наплевать, что они вынужденны и книгу следует выпускать в свет как можно скорее. Для поэта это была не литературная игра, а дело жизни. Весь главный ее итог, к которому он пришел. Но внешне, для тех, кто не хотел понять и принять эту борьбу поэта с бесчеловечным бюрократическим Левиафаном, все выглядело системой хитростей.

Эту тактику поведения автора романа «Доктор Живаго» одинаково подтверждают и самые близкие ему люди из тогдашнего самого узкого доверенного круга, вроде Ирины Емельяновой в книге «Пастернак и Ивинская», и нынешние первочитатели секретных архивов, открытых по истечении 50-летнего срока давности, вроде Ивана Толстого в книге «Отмытый роман Пастернака: “Доктор Живаго” между КГБ и ЦРУ» (М: Время. 2009). Например, с заграницей действовала договоренность, что меняющие судьбу книги просьбы телеграфные и письменные на русском языке во внимание не принимать и т.п.

Подобная авторская дипломатия так или иначе не могла укрыться и от глаз противоположной стороны — тогдашнего руководства Союза писателей. Ведь А.А. Сурков недаром выезжал в Италию, и не только для одних уговоров. Многое там попутно выведал и разузнал. Да и было от кого — через дружественную просоветскую среду итальянских коммунистов, осведомленных во внутрииздательских делах Фельтринелли, по другим каналам — через здешние дипломатические службы и т.д.

О результатах своей поездки Сурков рассказал Федину. Тот все это выслушал нервно и настороженно. Он не любил, чтобы его дурачили. Кривая трещин в отношениях давних друзей стала наползать с другой стороны. Отчуждение нарастало.

Но до поворотов на разрыв дошло лишь в осенние месяцы и дни 1958 года, когда кандидатура автора романа проходила спирали к Нобелевской премии и была наконец ею увенчана. Для Федина это было время, когда он поведением, а в его глазах манией величия Пастернака, как он полагал и, может быть даже искренне думал, был загнан в тяжелое и унизительное положение.

Заслуженный художник и старый в конце концов человек, он, Федин, по вине Пастернака, будто посыльный, вынужден был делать круги между двумя дачами, чтобы передавать незадачливому нобелевскому лауреату просьбы партийного начальства. Бегать туда и сюда, как мальчик, потому что время истекало, беда приближалась, тяжкая и неминуемая беда, и для самого Бориса прежде всего, и для всех остальных, любящих литературу, а поступать иначе он, Федин, не мог…

В другой день на той же самой даче, в своем кабинете он вынужден был выслушивать рыдания молодой любовницы Бориса, этой самой Ольги Ивинской. Не спросясь, она явилась, в самом убитом и жалком виде, советоваться с ним, надо ли им с Пастернаком кончать жизнь самоубийством… Самоубийством, подумайте?! Публичная устная и печатная брань и истерия преследований дошли тогда до последней крайности. Борис предложил ей уйти из жизни с ним вместе, как это недавно совершила супружеская чета московских переводчиков Ланнов, считавших, что они больны неизлечимой болезнью. И она согласилась. А ведь это была не поза, не истерики просто. Очень даже оба могли в ту же ночь проглотить смертельную дозу нембутала. Как потом выяснилось, «химия» была уже заготовлена. Он, Федин, можно сказать, вернул обезумевшую пару к реальности, указал, в какие кабинеты ЦК идти, в какие двери стучаться, трезво растолковал ситуацию, утихомирил, отговорил… А между всеми этими метаниями и нервотрепками приходилось звонить в ЦК, писать записки, докладывать, излагать собственное мнение, опять-таки напрягаться, ломать голову, придумывать рекомендации и советы… И все это вместо того, чтобы спокойно сидеть за письменным столом и давать форму и жизнь собственным созданиям, которые оставлены, прерваны, брошены и давно ждут завершения… Вот что натворил этот Пастернак со своей манией величия!

К поворотам и живописным подробностям этих событий мы еще вернемся. Пока же зададимся вопросом. Можно ли такое поведение назвать участием в травле? Если и можно, то лишь в том смысле, что давний друг и дачный сосед был нестойким союзником и пристрастным посредником. К тому же чем дальше, тем меньше его действия служили свободе духа и истине.

Федин старался удержаться в стороне. Идти по берегу быстрой реки своей дорожкой. Это больше всего отвечало его натуре и жизненной позиции. Но пришлось лезть в воду, а события, будто течение в узком месте стремительного потока, вытолкнуло его на стремнину. Тут уж надо было барахтаться и плыть. Он это и делал, стараясь не слишком изменять своей натуре. Надо сказать, что руководящие верхи это поняли и большего от него не требовали

В архивах хранятся документы, которые показывают, какая именно роль отводилась властями К.А. Федину в истории с Б.Л. Пастернаком. Это вовсе не была роль карателя и публичного проработчика, хулителя, секущего палача на базарной площади, какую во главе отборной писательской команды был призван исполнить А.А. Сурков вместе с ближайшим своим окружением. Для всего этого Федин не подходил и к этому был непричастен. Нет, даже напротив. Это была невидная, тихая и вроде бы спокойная роль — доверенного эксперта, посредника, увещевателя, советчика на обе стороны… На обе стороны, однако… Одной из сторон в которой был гениальный поэт, защищавший свое кровное детище, итог собственной жизни, постигнутые им принципы свободы духа, а второй — его гонители и преследователи, хищная стая и казенная свора, пытавшаяся, если и не сожрать, то уничтожить и отобрать то, что он создал, добыл и дал человечеству своим гением, итогом и опытом прожитых лет… Федин же пытался встать между этими двумя разнонаправленными силами и потоками, совместить и примирить тех и других. Оттого очередная такая попытка или проделка кабинетного человека с неизбежностью должна была обернуться серией сомнительных авантюр…