ВАЛЬСЫ С ДОКТОРОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВАЛЬСЫ С ДОКТОРОМ

В свободном повествовательном полете, по необходимости переносясь то вперед, то назад, мы несколько оторвались от поступательной хронологии событий, от упрямой ее тропы… Между тем на повестке дня, может быть, один из самых скандальных зигзагов в биографии героя. Его участие в событиях вокруг присуждения Нобелевской премии многолетнему другу и дачному соседу Борису Пастернаку за роман «Доктор Живаго»…

Но именно здесь словесные завалы и нагромождения выдумок и небылиц особенно затейливы и обширны. Это и заставляет поначалу избрать несколько игривый тон в этой отнюдь не веселой теме.

Позиция № 3. В танцевальной терминологии это расположение, стойка партнеров перед тем, как прозвучат первые аккорды и затеется вихрь танца.

Одним взмахом пера эта позиция была нарушена кардинальным образом в статье «Федин» «Биографического словаря» русских писателей (М., 2008), принадлежащей В. Чалмаеву. По этой научной разработке получалось, что Федин выступал тогда в роли предводителя травящей стаи, будучи первым секретарем Союза писателей СССР.

Никто, разумеется, не собирается приукрашивать или обелять героя. Его вина и малодушие поведения в этой истории и без того несомненны и достаточны. Но следует держаться доказанной истины. Иначе все мы, поддавшись летучим поветриям, будем выглядеть лишь подхалимами эпохи.

Как тут не процитировать самого Пастернака — зачин его стихотворного цикла о Блоке, чью репутацию не однажды «лихорадило» в переходные советские времена:

Кому быть живым и хвалимым,

Кто должен быть мертв и хулим,

Известно у нас подхалимам

Влиятельным только одним.

Угодничество, в том числе и перед эпохой, — выгодное занятие. Но тут хорошо бы соблюдать меру.

В действительности, первым секретарем Союза писателей СССР был тогда Алексей Александрович Сурков… Вот кто являлся главным дирижером и истопником у литературной кочегарки тогдашних публичных проработок романа «Доктор Живаго» и его автора. Тем более что отталкивающая неприязнь к Б. Пастернаку у него зародилась давно и, можно сказать, сидела в крови. Еще на Первом съезде советских писателей в августе 1934 года один из вождей РАППа, Сурков, в числе зачинщиков обрушился на тогдашний доклад Н.И. Бухарина о поэзии, где лирика Пастернака, как более глубокая и перспективная, ставилась выше стихотворной агитационной публицистики Маяковского — Д. Бедного, близкой Суркову. Из мастеров «старой школы» Алексей Александрович Сурков еще признавал и ценил Ахматову и не переносил Пастернака. Сам талантливый поэт военной тематики (песня «Бьется в тесной печурке огонь…» и др.), он, по всей видимости, даже искренне считал, что идеологический перерожденец теперь наконец скинул маску и няньканья тут быть не может. В этом отношении его поддерживал тогдашний редактор журнала «Новый мир» и коллега в руководстве Союза писателей, спутник фронтовой поры Константин Симонов. (К Суркову обращено его известное стихотворение «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…») Тут они опять были попутчики, приятели и единомышленники.

Итак, энергию непримиримости излучал и дышал ею А.А. Сурков, участник Гражданской войны и еще трех войн, один из вождей РАППа, старый коммунист, кандидат в члены ЦК КПСС, блестящий оратор — златоуст, «гиена в сиропе», как его прозвали досужие литературные острословы. Про Суркова говорили также, что он вырос и поседел на трибуне. Сурков такие фронтальные атаки любил и умел организовывать. Пастернак был для него явный идеологический противник и несомненный враг. Погромную кампанию Сурков проводил почти искренне, не кривя душой. Тут он жил и плавал в своей стихии.

Для подцензурной советской печати роман «Доктор Живаго» был явлением новаторским и необычным. Он содержал новое понимание крутых общественных переломов, смут, войн и революций в истории России и их соотношения со свободой личности.

Первопроходцем в этом новаторстве в русской литературе можно считать, пожалуй, «Капитанскую дочку» Пушкина, с означенными там духовными приоритетами — личного счастья — во время разгула народных волнений и готовностью на смелый выбор, включая гибкие общественные компромиссы ради него. Со взглядом автора повести на личное счастье и любовь в реальных катаклизмах пугачевского бунта едва ли бы согласились многие его друзья-декабристы, романтически жертвовавшие собой ради истребления тиранов и тирании. Достаточно вспомнить только, как злодействует персонаж Пугачев и какой доброй безвестной бабушкой, одиноко сидящей на скамейке в парке и обласкавшей бесприютную иногороднюю сироту Машу Миронову, изображена в романе императрица Екатерина II.

Сам юный Пушкин смотрел на самодержавную власть по-другому: «Самовластительный злодей,//Тебя, твой трон я ненавижу. //Твою погибель, смерть детей // С жестокой радостью предвижу». И теми же нотами трагической непримиримости отвечали ему друзья-декабристы. «Известно мне, погибель ждет// Того, кто первый восстает// За независимость народа// Судьба меня уж обрекла// Но где, скажи, когда была// Без жертв искуплена свобода?» — писал еще задолго до «Капитанской дочки» Кондратий Рылеев, имевший, кстати, в канун восхождения на помост виселицы любящую молодую жену и маленького ребенка.

Пастернак не одно десятилетие маялся и бился над этой как будто неразрешимой дилеммой — между «счастьем сотен тысяч» и «пустым счастьем ста». В стихотворении, посвященном их общему с Фединым другу Борису Пильняку, тогда еще жившему благополучным соседом в дачном Переделкине и даже в мрачных снах не помышлявшем о предстоящем ему расстрельном конце, он писал:

Иль я не знаю, что, в потемки тычась,

Вовек не вышла б к свету темнота,

Иль я — урод, и счастье сотен тысяч

Не ближе мне пустого счастья ста?

И разве я не мерюсь пятилеткой,

Не падаю, не поднимаюсь с ней?

Но как мне быть с моей грудною клеткой

И с тем, что всякой косности косней?

У Пастернака достало зоркости, чтобы разглядеть истину в путанице и туманах жизни.

«Познайте Истину, и Истина сделает вас свободными», — наставлял Христос. «Мое христианство», — так определял духовную устремленность романа сам автор. Действие книги развертывается в эпоху революции и власти большевиков. А в конфликте между политической властью и человеком Пастернак принял сторону человека.

«Доктор Живаго», по главному замыслу, — это книга о бессмертии человеческого духа, о праве человека на свободу, независимость и любовь при любых режимах.

В тогдашней обстановке это был акт духовного мужества. В стихотворении «Гамлет», открывающем финальную часть романа, заявлена готовность к жертвенному подвигу, на который, предчувствуя трагический исход, решается лирический герой. И недаром здесь возникают Евангельские мотивы — «моления о чаше»:

…Если только можно, Аве Отче,

Чашу эту мимо пронеси.

Но известен распорядок действий

И неотвратим конец пути.

Я один — мир тонет в фарисействе.

Жизнь прожить — не поле перейти.

Действия поэта-автора при этом не раз бывали настолько безрассудны и вызывающи, что не оставляли сомнений в их глубинной внутренней мотивации, которую верно оценивали близко знавшие его люди. За словесными декларациями стояла твердая нравственная решимость — идти и сражаться за свои убеждения любыми способами, до конца, какие бы это последствия за собой ни повлекло и чем бы это ни кончилось. Борис Пастернак нарочито бросает вызов судьбе, напрашивается на кары властей, хочет пострадать за свои убеждения, за те неправедные действия и поступки, которые когда-то совершал прежде.

В других случаях он действовал по-иному, обдуманно и расчетливо. У поэта многое зависело от состояний и настроений. Словом, методы борьбы избирались разные. Высокое и расхожее в реальной жизни порой переплетаются и соседствуют друг с другом.

Духовной устремленностью книги автор «Доктора Живаго», безусловно, опередил многих литературных современников, работавших с ним рядом. В том числе и давнего своего друга Федина с его романной трилогией и положительными фигурами большевиков, все более затвердевавших в панцире литературных шаблонов. Хотя саму по себе сходную жизненную проблему — преобразование общества и счастье отдельного человека, личность и революция — на фигуре главного героя, интеллигента Андрея Старцова, Федин во всей глубине и сложности ощутил и с яркой живописной силой и трагическим драматизмом изобразил в романе «Города и годы» (1924) несколькими десятилетиями раньше Пастернака. Но решение ей дал прямо противоположное, чем то, ради чего написан «Доктор Живаго».

История с заграничными публикациями этого романа, не изданного в СССР, и продвижением его автора к Нобелевской премии привела к фактическому разрыву между двумя мастерами литературы.

Сам К.А. этих нервных и болезненных для себя событий в наших общениях никогда не касался. Встречи, как это было свойственно по-немецки четкому Федину, чаще всего имели какой-то наперед назначенный и очерченный предмет. Для приезжего же молодого человека история эта была из прошлой «большой московской жизни» и далеко не первоочередным делом, которое в текущий момент занимало. Так что до болезненной темы в общениях с Фединым так и не дошло.

Теперь остается довольствоваться фактическими раскопками. И начинать закономерно именно с действий и маневров главного литературного заводилы Суркова.

Едва от внешнеполитических и тайных служб поступили сигналы, что перевод не печатавшегося в СССР романа готовят в Италии, в издательстве некоего коммуниста Фельтринелли, руководитель Союза писателей развернул широкий фронт борьбы. Пущены в ход были сразу все подручные средства. От профилактических бесед с автором до жестких проработок в писательской среде. Пастернака, только недавно выписанного из больницы после инфаркта, на тяжких увещеваниях иногда вынужденно представляла его ближайшая подруга и любовь Ольга Всеволодовна Ивинская.

21 августа 1957 года в письме Нине Табидзе поэт так описывал события: «Здесь было несколько страшных дней. Что-то случилось касательно меня в сферах, мне не доступных…

Тольятти предложил Фельтринелли вернуть рукопись и отказаться от издания романа. Тот ответил, что скорее выйдет из партии, чем порвет со мной, и действительно так и поступил. Было еще несколько мне неизвестных осложнений, увеличивших шум.

Как всегда, первые удары приняла на себя О.В. (Ивинская. — Ю. О.). Ее вызвали в ЦК и потом к Суркову. Потом устроили секретное расширенное заседание секретариата президиума ССП по моему поводу, на котором я должен был присутствовать и не поехал, заседание характера 37 года, с разъяренными воплями о том, что это явление беспримерное, и требованиями расправы…»

Затем сам глава СП СССР А.А. Сурков откомандировался в Италию — уговаривать Фельтринелли отказаться от издания перевода. Визит неотразимого златоуста желаемых действий не возымел. В ноябре 1957 года итальянский перевод романа «Доктор Живаго» появился на книжных прилавках. За ним последовали версии романа на английском, шведском, норвежском, французском и немецком языках. Пучился и разбухал нарыв международного скандала.

16 декабря 1957 года Пастернак сообщал другой своей корреспондентке, писательнице Е.А. Благининой: «Я не знаю, известно ли Вам, что около года тому назад Гослитиздат заключил договор со мной на издание книги, и если бы ее действительно выпустили в сокращённом и цензурованном виде, половины неудобств и неловкостей не существовало бы. Но даже и теперь, когда, преувеличивая значение создавшейся нескладицы, тем самым способствуют возникновению шума по поводу этого случая в разных концах света, даже сейчас выпуск романа в открыто цензурованной форме, внес бы во всю эту историю тишину и успокоение».

Отсюда ясно, что автор готов был к компромиссу — на цензурованное издание романа в СССР. На выброс при этом из текста политически или еще по каким-то преходящим мотивам, может быть, самого неприемлемого для властей в романе. Ибо считал, что вовсе не в этом его главный пафос, дух и значение. И произведение от этого бы не слишком пострадало, сохранив основу своего звучания. Потому что главный пафос книги — вечные проблемы бытия и проявлений человеческой природы на крутых изломах и поворотах истории.

А что же Федин? Какова была его роль?

Относительно издания романа изначально, судя по всему, в сходном русле внутренне размышлял и этот ближайший из друзей Пастернака. Роман, в общем, был не в его духе, атеист и социалист по убеждениям, связь между «вечностью» и сегодняшним днем он видел и воспринимал по-другому, духа авторских устремлений не разделял. А саму коллизию между «счастьем сотен тысяч» и «счастьем ста», когда и если она возникает в действительности, давным-давно, как уже сказано, еще в начале 20-х годов в романе «Города и годы» решил для себя однозначно. В пользу масс, то есть сотен тысяч. И отступать от этих прежних своих решений вовсе не собирался. Но какого творческого замаха и масштаба перед ним книга, во всех случаях ощущал и ясно себе представлял.

Федин состоял в членах редколлегии журнала «Новый мир», который редактировал К.М. Симонов. Будучи многолетним близким другом Пастернака, Федин лучше других знал историю произведения, работа над которым шла почти десять лет, с 1946 по 1955 год. Неоднократно присутствовал среди приглашенных на домашних читках отдельных готовых глав. Знал также и значимость этого создания для автора, который считал, что для написания этого романа он родился на свет и прожил жизнь. И что Пастернак будет биться за эту книгу до конца. Умрет, но не отступит. Поэтому, скорей всего, именно Федину и принадлежала первоначальная компромиссная идея — не устраивать никаких внутренних и международных скандалов. Выпустить роман в цензурованном виде в главном издательстве страны — Гослитиздате. Небольшим по тогдашним меркам тиражом в 3000 экземпляров. Пусть читают, кто хочет и сможет. А там посмотрим.

Автор на первых порах в общем был с ним солидарен. Судя по всему, возможно, именно Федин и убедил в этом Пастернака.

Со вкусами Федина-прозаика, вопреки нынешнему скороспелому судейству, Пастернак особенно считался и мнением его дорожил. Тому есть множество разнообразных свидетельств. Высокие оценки его мастерству прозаика он неоднократно давал сам, начиная еще со сборника «Трансвааль» (1927 г.) и романа «Братья» (1928 г.), с чего и началась их дружба.

В пору написания «Доктора Живаго» Пастернак отрабатывал и искал стиль новой прозы, интеллектуальной и отчасти иносказательной. Он писал роман-притчу, «роман-стихотворение». О себе он в ту пору говорил, что целиком вышел из прозы Андрея Белого. В этом смысле Федина он считал прозаиком номер один в непосредственном своем окружении. Действовало сродство творческих исканий. Для Федина живы и внятны были традиции прозы Серебряного века. К тому же то был прирожденный прозаик.

Характер творческого взаимопонимания и личных отношений двух крупных художников сказывался на поворотах событий.

Во всяком случае, изначально Федин выступал в роли миротворца и улаживателя проблемы.

Еще 1 сентября 1956 года К.И. Чуковский, тоже переделкинский старожил, по свежему впечатлению записывал в дневнике:

«Был вчера у Федина. Он сообщил мне под большим секретом, что Пастернак вручил свой роман “Доктор Живаго” какому-то итальянцу, который намерен издать его за границей. Конечно, это будет скандал. <…>

С этим роман/ом/ большие пертурбации: П-к дал его в “Лит/ературную/ Москву”. Казакевич[6], прочтя, сказал: оказывается, судя по роману, Октябрьская революция — недоразумение, и лучше было ее не делать. Рукопись возвратили. Он дал ее в “Новый мир”, а заодно и написанное им предисловие к сборнику его стихов. Кривицкий (член редколлегии и ближайший помощник К. Симонова. — Ю. О.) склонялся к тому, что предисловие можно напечатать с небольшими купюрами. Но когда Симонов прочел роман, он отказался печатать и “Предисловие”. — Нельзя давать трибуну Пастернаку.

Возник такой план: чтобы прекратить все кривотолки (за границей и здесь) тиснуть роман в 3-х тысячах экземплярах, и сделать его таким образом недоступным для масс, заявив в то же время: у нас не делают П-ку препон.

А роман, как говорит Федин, “гениальный”. Чрезвычайно эгоцентрический, гордый, сатанински надменный, изысканно простой и в то же время насквозь книжный — автобиография великого Пастернака. (Федин говорил о романе вдохновенно, ходя по комнате, размахивая руками — очень тонко и проницательно, — я залюбовался им, сколько в нем душевного жара.) Заодно Федин восхищался Пастернаковым переводом “Фауста”, просторечием этого перевода, его гибкой и богатой фразеологией, “словно он всего Даля наизусть выучил”. Мы пошли гулять — и у меня осталось такое светлое впечатление от Федина, какого давно уже не было».

Федин был гибким, иногда вертким дипломатом, но не в ощущениях искусства. И вот тут наблюдаешь забавную метаморфозу. Автор справедливо выделяемой ныне биографии «Пастернак» Д. Быков в серии ЖЗЛ в трактовках одного из самых главных и узловых «сюжетов» своей книги, выдержавшей уже немало изданий, может, даже против собственной воли и желания, оказывается, быть разработчиком и продолжателем художественно-смысловых интерпретаций человека, которого в другом своем сочинении уничижительно обозвал «Федин беден».

Главу XLII биографии под названием «Доктор Живаго» Быков с пафосом начинает словами: «Попробуем же разобраться в этой книге <…> книге, ради которой Пастернак родился и которая стоила ему жизни». Весь роман, как трактует его автор, это художественное иносказание мессианской Автобиографии Поэта. Ибо вторым Христом Богом на Земле для Пастернака был Поэт, гений, то бишь вольно или невольно он сам.

Высшие цели культуры и искусства при этом сливаются для такого Избранника муз и устремлений человечества с истинами христианства.

«“Мое христианство” Пастернак попытался воплотить в образе Юрия Живаго, — рассуждает Быков. — Понятно, что краеугольным камнем такой веры является непомерная гордыня. И герой пастернаковского романа не что иное, как последовательное утверждение авторского эгоизма». Приведя затем запись слов Федина из дневника Чуковского о гениальном эгоцентризме и даже сатанизме романа «Доктор Живаго» — «автобиографии великого Пастернака» — Д. Быков заключает: «Как ни относись к Федину, а в прозе он понимал: характеристика верная». Что ж… И на том слава Богу!

К. Симонов и большинство членов редколлегии журнала «Новый мир» этот символистский по форме и частично даже сказочный роман не поняли. Они выхватывали из него и тенденциозно нанизывали места с политической окраской — о жестокостях революционного насилия, несправедливостях победившего режима и т.п. Через две или три недели после вдохновенной дачной беседы Федина с Чуковским, в середине сентября 1956 года, «Новый мир» отверг роман. О мотивах отказа от публикации извещала внутренняя рецензия-письмо, скрепленное подписями пяти членов редколлегии — А. Агапова, А. Кривицкого, Б. Лавренева, К. Симонова и К. Федина.

В своем педантичном труде «Борис Пастернак. Материалы для биографии» (М., 1989) сын поэта Евгений Пастернак, доскональный знаток архивов и деталей биографии отца, воспроизводит такие подробности: «По воспоминаниям Симонова, основной текст рецензии писал он, соавторы потом вносили поправки и делали вставки от себя. Текст, написанный Фединым, содержал обвинения доктора Живаго в гипертрофии индивидуализма, “самовосхвалении своей психической сущности”».

Подобные упреки не были новостью для автора, добавляет комментатор. Федин открыто высказывал их Пастернаку «еще при первом чтении». «Упреки в эгоизме и отсутствии заботы о человечестве были высказаны им <… > весною 1955 года в Переделкине на празднике Пасхи» (курсив мой. — Ю. О). Весной 1955 года… То есть почти за полтора года до того, как было испрошено его мнение в качестве члена редколлегии журнала «Новый мир»!

Открыто высказываться так в дачной обстановке, да еще на празднике Пасхи, — это, согласитесь, требовало полной внутренней убежденности, да и немалой нравственной стойкости. Притом происходило это, повторюсь, задолго до того, как расчухалась и воспылала бдительностью так называемая официальная общественность. Федин так действительно думал — иначе бы и не говорил. Ведь никто его на такие признания не вынуждал.

ВИХРИ ВМЕСТО ВАЛЬСА. Другое дело — затеявшаяся через год с лишним акция литературных ортодоксов, переросшая затем в публичную общественную казнь.

Журнальная рецензия, словесная болванка которой с тренированной скоростью появилась из-под пера К. Симонова, в целом была составлена и прописана в грубом вульгарно-социологическом духе. Натасканные из разных мест куски о неприятии революции, о гибели лучшей части интеллигенции в пожаре народного возмущения и т.д. слагались в картину намеренной антисоветчины, хотя книга по духу, разумеется, была совершенно о другом. Да и как бы иначе мог автор отдавать столь явно враждебный опус в официальный легальный советский орган?

Тем не менее редакция декларировала полное расхождение в принципах. «Как люди, стоящие на позиции, прямо противоположной Вашей, — говорилось там, — мы, естественно, считаем, что о публикации Вашего романа на страницах “Нового мира” не может быть и речи».

Два года спустя, когда вспыхнул нобелевский скандал, эти «впечатления глухарей», рабочий документ, составленный из натасканных цитат и примитивных толкований, — внутренний журнальный отзыв, вытащили из архивов и распубликовали в газетах. Вот, дескать, об «антисоветчине романа» еще когда говорилось!

Остается главный нравственный вопрос: как столь разгромное и вульгарное коллективное послание, даже в виде рабочего документа, мог подписать Федин, только за три недели до этого называвший роман «гениальным»?

Мне кажется, такое поведение в данном случае было проявлением обычной двойственной, уклончивой и дипломатичной тактики, которой не только в литературных делах, но и в своем жизненном поведении нередко он придерживался. С некоторых пор Федин взял для себя правилом не лезть на рожон, а играть в две руки и добиваться успеха той из них, которой ловчее и где больше повезет. Собственный горький жизненный опыт и шаткая явь окружающей советской реальности убедили его в этом. Конечный успех дела, которое виделось ему правым и справедливым, с некоторых пор он считал важнее извилистых троп и дорожек, к нему ведущих.

«Новый мир» имел массовый тираж во много десятков тысяч экземпляров. Рассчитывать на публикацию столь элитарного, символистского, пусть даже и гениального, романа в таких количествах с самого начала в тогдашних условиях было утопией. Судя по раскладу событий, Федин сумел убедить в этом и Б. Пастернака. Тот ведь соглашался на советское цензурованное издание. Сам же одновременно принялся действовать двумя различными способами.

О том, что роман едва ли может быть понят массовым читателем, спорить с журнальными коллегами не стал. Что тут говорить, если его не поняла и сама высокая редколлегия?! Даже она усмотрела только красные флажки на снегу, не различая ни эпох, ни охотников, ни волков. Слышала выстрелы. А кого бьют и что убивают — не поняла. Аубивали, например, любовь, свободу личности, чувство человеческого достоинства, против чего формально никогда не была и советская власть… В оценках слышался и правил лишь голос раздражения: «Нельзя давать трибуну Пастернаку!» За это дружно держались все члены редколлегии во главе с изготовившим оценочную «болванку» молодым, бравым главредом К. Симоновым. Что оставалось делать ему, Федину, не греша против истины, но не задираясь и не подставляя себя? Отказаться от подписи? Но не порывать же из-за этого с журналом и не выходить из редколлегии? В той ситуации, которая даже и отдаленно не напоминала еще, что произойдет два года спустя, по тогдашним фединским понятиям, это означало бы — раздувать из мухи слона.

Обстоятельство второе. Внутренняя рецензия, как это исконно повелось, была делом сугубо редакционным, внутренним, фиксирующим лишь, пусть и не в подобающей форме, что по таким-то и таким причинам вещь публиковать в журнале не будут. Иначе говоря, всего лишь письмо автору, огласке не подлежащее, и, кроме отказа в напечатании, никаких дальнейших последствий за собой не влекущее. То бишь в конечном счете простая бумажка, над которой когда-нибудь потом можно будет только ухмыльнуться. А в нынешние раздерганные времена меньше всего стоило быть фетишистом. Федин вписал в рецензию то, что его лично не устраивало в романе, о чем он даже имел случай говорить автору, и подмахнул бумагу.