СУПРУЖЕСТВО И МИСТИКА ЛЮБВИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СУПРУЖЕСТВО И МИСТИКА ЛЮБВИ

Черты личности, а тем самым отчасти и профиль будущей человеческой судьбы в какой-то мере закладываются в детстве.

Федин происходил из религиозной семьи. Его отец — сын крепостного крестьянина, после двадцати лет на побегушках в торговых «мальчиках» долгими трудами выбился во владельцы писчебумажного магазина в Саратове. Был он человеком глубоко верующим, в пожилые годы, может быть даже с налетом церковной казуистики, в мечтах хотел бы уйти в монастырь. Мать (урожденная Алякринская) была внучкой священника. На религиозных принципах держалась родительская семья.

Основательный и все более набиравший силу саратовский торговец Александр Ерофеевич Федин был убежденным приверженцем принципов домостроя. Характера тяжелого и трудного, временами он словно бы нависал над окружающими. Однако же, многократно трепанный и битый жизнью, был человеком умным. Главное, как он считал, — изнанку происходившего, смысл и умысел людских слов и поступков умел различать верно.

Противоречивость и двойственность духовно-нравственных влияний, испытанных Фединым в родительской семье, безусловно, отразилась на его психологическом складе, а впоследствии в каких-то многих и дальних преобразованиях и в творчестве. Взаимодействовали и противоборствовали два начала — «отцовское» и «материнское». Видоизменяясь с ходом десятилетий, меняя облик под стать требованиям времени, преобразуясь до внешней неузнаваемости, они все-таки оставались в какой-то мере скрытными первотолчками и важными двигательными импульсами.

Отец учил сына жить, сообразуясь с рассудком, повинуясь его голосу, то, что он называл — по «справедливому принципу». Мать учила жить сердцем.

«Детство моего отца и детство моей матери — два совершенно противоположных и противоречивых начала, — писал Федин, — по всей жизненной окраске, по тону и музыке быта. Противоположности взрастили разных людей. Разные люди сошлись да так и прожили вместе — в разноречии — всю жизнь». Добрая, безответная, кроткая, невольно размягчающая нерв жалости — мать.

И жизненно напористый, жесткий, пунктуальный, привыкший быть всему досмотрщиком и главой — отец.

Когда у Анны Павловны выпадала возможность взять в руки книгу, то обычно это был томик Лескова. Люди редкого бескорыстия, праведники, истинные богатыри и поэты духа из народной среды, которых чудодейственно рождала российская действительность, были ее любимыми героями, предметами ее увлечений — «очарованные странники», «левши», «запечатленные ангелы».

Многое из привитого в детстве идеализма, впоследствии подхваченное и развитое другими жизненными ветрами и потоками, глубоко отложилось в душе писателя, обостряло его внутреннее зрение. Снисходительность к человеческим слабостям, духовная целеустремленность, верность своему долгу, доходящая до стоицизма, — все это оттуда.

Конечно, никто не сводит происхождение каких-либо мотивов в последующих книгах Федина к одним только детским и отроческим восприятиям. Это понятно. И все же, когда в 20-е годы мы будем читать выстраданные и повторяющиеся самопризнания писателя о присущем его художественным чувствованиям «нерве жалости», о его отзывчивости на «кляч» в противовес красивым и сильным «рысакам», то нелишне вспомнить о далеких первоистоках. И когда среди многих персонажей полотен Федина будут попадаться вдруг варьирующиеся и тем не менее родственные фигуры почти святых подвижников культуры (типа «окопного профессора» из романа «Города и годы», ученого Арсения Арсеньевича Баха из романа «Братья» или книжника Драгомилова из романа «Необыкновенное лето»), которых заурядное окружение, как это случалось с иными героями Лескова и Достоевского, охотней всего зачисляло бы в разряд «юродивых» и «идиотов», то и тут нелишне сделать засечку, откуда это началось…

Действительно, сильной и все покоряющей была струя нравственного, психологического и духовного воздействия, которую открыли некогда чувствительному мальчику его мать и старшая сестра. У них Федин впервые учился поискам праведничества, необходимости сострадания и милосердия в жизни… Как, может быть, холодная расчетливость и быстрота будущих чиновничьих ходов где-то в далекой наследственной перспективе уходит в дальние заветы и жизненные уроки писчебумажного торговца отца…

К заложенным в детстве ориентирам душевных влечений, склонностей и интересов восходят и многие человеческие дружбы и стойкие привязанности последующих лет, без которых трудно представить Федина. Таковы более чем полувековые отношения с «побратимом» Соколовым-Микитовым, человеком высокой нравственной чистоты, связанным с «корневыми» началами народной жизни.

Одновременно раскручивалась центробежная круговерть. С религиозным воспитанием в разноречие вступали материалистические и бунтарские новации, столь сильные и модные в начале века. В них тоже нередко находил себе сродство и подпитку холодноватый умственный рационализм его натуры.

Уже юношеские письма Федина пестрят трещинами противоречий. «Вот ты веришь в Бога? — приступал он к старшей любимой сестре Шуре. — Но, говоря хотя бы Писанием, вера не всем дается? Очевидно, я принадлежу к исключению. Иной раз хочется молиться, но в душе-то, где-то в углу ее, сейчас же зарождается это вечное “но”».

Через какое-то время Федин и вовсе отступает от религии. «…Не признаю Бога, которого признают все», — заявлял он в последующих письмах сестре, объясняя подробно, как склонился к атеизму «после изучения богословия».

И вместе с тем — противоречие на противоречии. Главный его книжный герой, объект восхищения и подражания — беспредельный человеколюбец и альтруист князь Мышкин из романа «Идиот», в котором, по замыслу романиста, воплотился Христос. А самый близкий по духу и устремленности писатель — художник глубоко верующий и православный, «весь Достоевский».

Тогда же, в молодые годы, в сущности, складывалось лоскутное эклектическое мировоззрение, где Ленин и Достоевский, Гете и Бакунин, Чернышевский и Лев Толстой, Горький и Александр Блок как будто не противоречили, а дополняли друг друга. Ощущение целостности мироздания заменялось пестрой гуманитарной картиной мира.

Такая духовная мешанина, как известно, была характерна для передовой демократической интеллигенции начала XX века и поры утверждения большевизма. Об этом немало писалось (сборники «Вехи», «Из глубины», сочинения Н. Бердяева, других классиков русской религиозной философии). Ввиду эклектичности и даже произвольности многих духовных составляющих подобное мировоззрение было отзывчивым на политические запросы и веяния времени, гибким, податливым и вместе с тем приспособительным и ломким. Так что из крайних бунтовщиков под давлением крутых разломов и натисков эпохи со временем могли возникать разной окраски конформисты. В этом, если вдуматься и взглянуть со стороны, состояла впоследствии одна из причин массовой духовной драмы, пережитой советской литературой в эпоху сталинизма, включая даже и самых крупных ее представителей. По-своему испытал ее на себе и Константин Федин.

Лоскутное мировоззрение несет в себе споры грядущих недугов.

Отец непременно хотел видеть в сыне восприемника своих дел и трудов. Так сказать, Большого Писчебумажного Торговца. Это, конечно, естественно и понятно. Но драматично и трагично даже, если не согласуется с психологией и душевным строем наследника. А так оно в главном и основном было в данном случае. Внутренне ломая чувствительную художественную натуру, Александр Ерофеевич принудил сына учиться сначала в коммерческих училищах Саратова и Козлова, а затем стать студентом Московского коммерческого института. Никаких стараний и средств Александр Ерофеевич для этого не жалел. После третьего курса института он даже отправил Константина, плохо успевавшего в немецком языке, на время летних каникул в вольную поездку в Германию. Пусть поживет и получиться там, если с языками не задается в Москве.

Происходило это летом 1914 года. Все рассчитал Александр Ерофеевич, но не мог из саратовской глуши вычислить и предвидеть, что 1 августа начнется мировая война. А Костя там по немецкому принципу — «русский царь минус один солдат» — тут же превратился на все четыре года войны в интернированного гражданского пленного.

В Германии он и испытал первое, оставшееся на всю жизнь чувство любви.

В личном архиве Федина уже после смерти писателя мне привелось читать стопку писем этой страстной и любящей натуры. Письма полны желания пробраться в Россию и соединиться с любимым.

В разгар Гражданской войны эти весточки претерпели целую одиссею странствий, пока в первые месяцы 1919 года не дошли до 27-летнего адресата, который в ту пору в Сызрани пробовал силы в литературе и журналистике. Волжский город Федин наспех покинул в октябре 1919-го в связи с призывом в Красную Армию.

Дело в том, что осенью 1918 года 26-летнего начинающего литератора и актера Федина спешно выслали из Германии. После подписания Брестского мира как подозрительного иностранца, имеющего связи с подрывными «левыми» элементами. Основания для того были. Ведь как-никак даже его первая большая любовь, немка Ханни Мрва, позже стала левой социал-демократкой — «спартаковкой»…

С документами и фактическими материалами о Ханни Мрва любезно познакомил меня в мой приезд в саксонский городок Циттау местный краевед Герберт Фишер, много лет тщательно их собиравший.

Кто же была она, эта нежная страсть и подруга Федина?

«Любовь нам запретил магистрат», — иронизировал Федин, касаясь своего статуса гражданского пленного, оказавшегося в мировую войну в числе других интернированных в Циттау. Вступать в неделовые отношения с местными жителями, особенно с женщинами, запрещалось под угрозой всяческих кар.

Но какие там запреты, когда кипит кровь… В 1916 году в окрестных лесистых Лаушицких горах, где им дозволялись прогулки, произошла встреча. Девушка была хорошенькая, смуглая, черноглазая.

Судя по двукратному запечатлению этой первой встречи в художественных произведениях Федина, тон ее поначалу был враждебным.

— Вы чех? — спросила девушка с тем «оттенком, который делает это слово обидным».

— Нет, хуже! Я русский, — отвечал молодой человек.

Сама же девушка затем обнаружила интерес к продолжению знакомства. Ей было двадцать, моложе его на четыре года. Принадлежала она к здешнему привилегированному обществу. Отец ее — зубной врач — пользовал лучшую клиентуру в Циттау. Мать была ревнительницей всех добродетелей, которые только может иметь верноподданная кайзера, самая примерная горожанка и высоконравственная патриотка. Единственный брат девушки — офицер кайзеровской армии — сражался на Западном фронте. Там он и погиб.

Девушка была натурой глубокой, способной к быстрому внутреннему развитию. Встреченный русский был непохож на женихов из Циттау, этих напомаженных кукол. С ним ощущалась красота жизни. Он помогал ей открыть глаза на мир. В Ханни Федин обрел вскоре преданного друга, единомышленника, духовно богатую личность. У них были одни и те же увлечения, одни и те же любимые книги, и прежде всего, конечно, Достоевский, которого боготворил Константин… Вместе они начинали читать и щедро иллюстрированный художниками-экспрессионистами берлинский журнал Пфемферта «Акцион»…

Об отношениях Ханни с русским пленным знало лишь несколько надежных друзей. Со стороны властей порядок был жестким и определенным — раз в день требовалось отмечаться в полиции. Посещение девушкой жилища такого человека требовало от нее немалой смелости. «Так как наша с Ханни жизнь была тайной, — читаем в позднейшем дневнике Федина, — то я не был знаком ни с кем из ее семьи, но встречал мать и отца… на улице».

Первая из внезапных встреч описана там же. Молодой человек беспечной походкой огибал угол боковой улицы, возле торгового центра, где он жил, и вдруг увидел Ханни прямо против себя, лицом к лицу. Девушка чинно возвращалась с воскресной прогулки, чуть впереди, а сзади медленно выступали родители: «Я видел, как она побледнела и навек запечатлелся во мне ее обычный жест смущения — у нее вскинулась рука к лицу, и тонкие, чудесные ее пальцы тронули и слегка потрепали висок, будто надо было отвести и заложить за ухо волосы. Испуг ее был ужасен, и у меня упало сердце. Мы прошли мимо друг друга, как два покойника. Ни она, ни я не сбились с шага. Я только мельком глянул на ее родителей, не подаривших меня ни каплей внимания. Бедная моя девочка! Что делалось с тобой в этот миг, если и я совсем окаменел от страха…»

Драматизм отношений немецкой девушки с «враждебным иностранцем» развернут Фединым в романе «Города и годы». Для наставлений главную героиню Мари Урбах вызывает к себе сам городской управитель, штадрат. «Вы проститутка, вы хуже проститутки, которая патриотичнее вас..» — сорвавшись, кричит он на нее в своем служебном кабинете.

Ханни обладала сильным и волевым характером и повела себя как личность незаурядная. Тот факт, что, полюбив «враждебного иностранца», она вступила в смелое единоборство с законом, общественным мнением и предрассудками своей среды, был только началом.

Когда связь с русским открылась и конфликт с родителями обострился, эта девушка, не имея профессии, ушла из семьи, без надежд на последующее примирение. Его и не было. Уже осенью 1918 года она примкнула к левым социал-демократам — спартаковцам. Переехав в Берлин, она знакомится с одним из организаторов «Союза Спартака», философом и историком Францем Мерингом. Ведет одновременно работу сразу в двух социалистических журналах, в том числе в знаменитом литературно-художественном журнале «Акцион» Пфемферта, которым не так давно они вместе зачитывались с пленным русским. Участвует в рабочем восстании, организованном спартаковцами.

После поражения восстания Ханни задумывает пробраться в Советскую Россию, соединиться с любимым. Чтобы получить русское гражданство, она совершает почти невозможное. Отыскивает военнопленного — некоего Соболева — и фиктивно вступает с ним в брак. Затем в начале 1919 года направляется в Мюнхен. Отсюда она надеется через Австрию, Венгрию, Украину пробраться в Москву. Но… «Я думала сердцем, а не головой, — замечает она в одном из писем Федину, дошедших до Сызрани. — Но есть люди, у которых нет сердца, а только одна голова». На пути возникают новые непреодолимые препятствия, ее кружит вихрь событий. Шагнуть за пределы Германии ей не суждено.

Как следует из документов, собранных Гербертом Фишером, X. Мрва несколько раз подвергалась принудительной ссылке. За участие в провозглашении Баварской советской республики по приговорам военного суда по пять и более месяцев сидела в тюрьмах, находясь под арестами, ждала судебных разбирательств. «Мой Константин! — исповедовалась она в 1920 году. — Я написала несметное количество писем, зарегистрировала брак с русским, чтобы хоть таким образом приехать к тебе. Я испробовала все, Константин. Все ради тебя». Вырваться из Германии при всех стараниях Ханни не сумела.

Со своей стороны в кипении и передрягах Гражданской войны молодому литератору Федину невозможно было осуществить встречное движение и двинуться в Германию самому. Так проходят четыре года. За это время умерла мать Анна Павловна. А зимой 1922 года усталый от одиночества и неприкаянности, после всех потрясений и испытаний войной и голодом, жаждущий, кажется, лишь одного — устойчивого существования, разумного быта, чтобы целиком отдаться жизненной мечте, любимому делу — литературному труду, 30-летний Федин женился на издательской машинистке Доре Сергеевне Александер.

Их знакомство затеялось тоже на литературной основе, на книжной почве. В голодном, заснеженном и обледенелом Петрограде Дора работала в частном издательстве Гржебина, которое опекал и пытался приспособить под обновленные нужды страны А.М. Горький. Через нее Федин и передал самому влиятельному в его глазах художественному кумиру пакет с печатными оттисками и рукописями своих произведений. В сопроводительном письме от 28 января 1920 года он просил о «решающей оценке» своих литературных усилий. «…Вся моя жизнь слагалась до сих пор так, — писал он, — что я ни разу не встретил оценки моих способностей, оценки, которой я мог бы вполне поверить… О такой решающей оценке я и прошу вас…»

Конечно, вручить судьбоносный пакет трудноуловимому Горькому для молодой женщины, сидевшей в приемной наедине с рядами клавиш черного «ундервуда», было рутинной служебной обязанностью. Но, возможно, здесь с самого начала было замешано и чувство. Может, с симпатией и состраданием скользнул по исхудалому лицу посетителя, по его старой, обвислой шинели улыбчивый взгляд спокойных черных глаз и встала из-за своего стола ему навстречу эта невысокого роста смуглая привлекательная женщина. Еще больше обласкала взглядом. Взяла бумаги, успокоила. Да, да, не волнуйтесь, все будет сделано!

Дальше — дело обычное, начались новые рукописи и пакеты, новые встречи… Горький очень скоро принял литературного новичка и, как Федин письменно оповещал Шуру, сестру, «то, что я пережил, превзошло все мои ожидания. М. Горький принял меня как друга, больше того — как писателя. То, что я услышал от него о моих работах, захлестнуло меня своей неожиданностью. Это была критика, с какою подходит мастер к мастеру, разбор, который при всей его нещадности, говорит исключительно за, и ничего против… Когда я вышел из его кабинета, у меня закружилась голова. Это был не просто “успех”, “удача”. Это был триумф…»

Встречи с Дорой случались теперь непроизвольно и часто. При этом были, конечно, и откровенные разговоры, и уличные провожания, иногда даже и вечерние чаепития в удобной квартире на Литейном проспекте, где Дора жила с матерью и сестрой Раей… Но платонический их «роман», который вначале, возможно, воспринимался им просто как дружба, тянулся. Что-то вело, уводило, мешало решительному шагу. Однако молодость брала свое. И неизбежное физическое сближение наступило. Причем вначале даже с какой-то осатанелой голодной страстью.

Сохранилось письмо Федина Доре Александер от 30 июля 1920 года, которая пребывала в то время на даче под Петроградом. Одинокий холостяк рассказывает ей о последних жизненных событиях и происшествиях. О том, как продвигается работа над пьесой «Бакунин в Дрездене», которую он пишет по договоренности с Горьким, о передвижках по службе, о том, что в «Петроградской правде» напечатан его уничтожающий фельетон на стихотворную книгу поэта В. Князева и фельетонист стал центром громкого литературного скандала. Но письмо пышет нетерпением, и суть переживаний припасена на конец. «Приедешь — расскажу, — заключает он перечень. А себе уже представляет картину. — Приедешь — поцелую крепко, обойму больно. Приедешь — придешь ко мне и поразишься видом моей комнаты с нахальным министерским столом, на котором можно играть в бильярд и gebrauchen als Familienbett[2]. <…>

Дай поцеловать губы.

Твой Константин».

Холостяцкая комнатка была крохотной. Стол-биллиард занимал всю свободную поверхность пола, даже обходить его приходилось, с одной стороны прижимаясь к стенке. На этом столе и разыгрывались любовные сражения. Но прошло еще почти два года. Дора объявила, что ждет ребенка. Тогда он принудил себя на бесповоротный выбор. Они поженились.

И вот — бывает же такое — будто прознав о том, что мосты сожжены, любимый потерян, будто прознав откуда-то, чего, конечно, в реальности никак случиться не могло, в те же самые недели в далекой Германии другая молодая женщина, 25-летняя Ханни, внезапно умерла от разрыва сердца.

Не веривший ни в какую мистику Федин этого никогда не забывал и объяснить себе этого не мог.

Уже в 1925 году он писал своему другу И.С. Соколову-Микитову: «Я получил на днях разные мелочи из Сызрани, среди них письма ко мне женщины, с которой я прожил лучшую часть своей жизни. Все эти письма проникнуты надеждой на встречу и исполнены такого отчаяния… что я был подавлен, когда опять (через семь лет!) перечитал памятные листочки бумаги… Теперь мне кажется, что сама смерть пощадила бы этого человека, если бы я был с ним. Я уверен в этом. И вдруг мне приходит мысль, что меня обманули, что женщина эта не умерла… Хочется мне одного — уехать в Циттау, на старые места и на старую уже могилу. Может быть, после этого я пойму не только головой, но и душой, что все кончилось».

Приневоленной измены собственному чувству Федин долго не мог себе простить. Автобиографический мотив прозрачно выражен в жизненной судьбе главного героя романа «Города и годы» (1924). Духовная аморфность Старцова делает его беззащитным перед посторонним натиском, перед напором окружающей жизни. Внутренне чуждая женщина, по случайности оказавшаяся рядом и домогающаяся его, занимает место горячо любимой Мари Урбах…

…Желание убедиться во всем «не только головой, но и душой» не покидало Федина все эти годы, до первой возможности вырваться за границу. Когда в 1928 году такая поездка наконец представилась, 36-летний Федин незамедлительно помчался в тот самый саксонский городок, где все это происходило.

«Вечером Циттау! — с нетерпением восклицает он в дневнике. — И у меня, когда я подъезжал к городу, впервые в Германии забилось сердце».

28 июля 1928 года, то есть на следующий день, Федин записывал в дневнике: «Надо же было так случиться: в день моего приезда в Циттау (опять мистика! — Ю. О.) умирает мать Наппу. Сегодня, когда я пошел на могилу, рядом с ней могильщик копал яму для матери Наппу. Словно раскрывал для меня могилу Наппу, чтобы я лучше видел, как она лежит. Я постоял там четверть часа.

В последние два года в моей жизни, как и в этой поездке, какое-то накопление мистически-странных обстоятельств. Закрывается какой-то круг, очень большой и закономерный. Иногда мне кажется: это — прощание с молодостью. Иногда — с самой жизнью. И в противовес этому чувству, как протест, как утверждение — все растущее чувство к Доре и к Нинке (жене и дочери. — Ю. О). Если победит последнее, я буду еще жить <…> Если же эти странные “знаки судьбы” — не случайность, то что остается тогда, кроме смерти?

Кольцо замыкается, судьба — как может — воплощает мои воспоминания, и даже Циттау стоит сейчас передо мною, “как живой”. Чем отличается все это от сна?!»

…Спустя целую вечность, на исходе зимы 1961 года, уже 69-летний Федин снова приехал на старинное кладбище в Циттау. Ведь вот долгое время — никуда в отдаленные места не ездил, а тут поехал… Это он, не веривший ни в какую мистику, считавший, если бы его спросили, что чуть ли не все загадки и лабиринты бытия подвластны разуму. Будь разум лишь напоен опытом жизни, богатствами культуры, вытяжкой из эстафеты поколений, смел и отточен. Недаром даже кое-кто числил его человеком холодноватым, немцем, рационалистом. Ан нет вот, не получалось…

Почти восемь лет назад умерла его жена Дора Сергеевна, с которой было прожито 33 года. Красивый, артистичный, тонко воспитанный Федин, со вкусом одевавшийся, умевший держаться, всегда пользовался успехом у женщин. Многие, даже без особой надежды на успех, летели, как бабочки на огонь, тянулись к знаменитому писателю. Часами могли завороженно слушать, как он музицирует на фортепьяно, читает свои новые произведения, красочно и остроумно рассказывает о свежих событиях, за счастье почитали возможности переписываться с ним. Еще и при Доре, надо думать, за кулисами безукоризненного и образцового семейного очага подспудно развертывались бурные «романы». Во всяком случае, одна из таких прежних счастливиц, гораздо его моложе, тоже красивая и черноглазая, Ольга Викторовна Михайлова, к той поре уже несколько лет как обрела статус легальности и стала почти официальной спутницей его жизни. А вот на тебе — сердце и ноги вновь привели сюда.

Дора, по девичьей фамилии Александер, была быстра, чутка, умна, покорна. На этой бывшей издательской машинистке Доре Сергеевне держалась вся их семья, хлопотные деловые связи, весь расползающийся и обременительный повседневный быт. Разбивались волны внешних вторжений, мешающих уединению и писательской работе. Это была тихая и прочная семейная гавань. Без бурь и разрушительных волн. Когда во время ленинградской блокады у Доры умерла мать, Федин, находившийся в отъезде, среди слов участия и ободрения написал то главное, чем она для него являлась: «Ты ведь настоящая сердцевина нашей жизни, без тебя мы жить не можем». Такой она и была, эта маленькая мужественная женщина, легкая, приветливая, с добрыми, ласковыми глазами.

Перед концом у нее была серьезная болезнь надпочечников, она долго болела. Но и тогда старалась никого не обременять, никому не быть в тягость. Умерла она среди начинающейся весны, обещавшей радость и успокоение, — 11 апреля 1953 года.

«Снова на даче, со вчерашнего дня вместе с Ниной, — записывал в дневнике Федин, еще не придя в себя, на шестой день после ее смерти. — То, что никогда не будет Д., чувствуешь сильнее всего в вещах: вдруг становится понятно, что их не было бы без нее, что сейчас они потеряли свое содержание, потому что стали не нужны, что смысл их состоял только в моих разговорах о них с нею, в том, что они служили нам, а не в отдельности мне или ей. <…>

О счастье. Конечно, это было счастье. Ведь не состоит же счастье из довольства, удовлетворенности во всех без исключения отношениях и всегда без изъятий. Но всем главным мы оба обладали — для жизни вместе. Не знаю, кто из нас получил в жизни больше. Я получил очень много. И мои страдания, мое недовольство ею не идут в сравнение с тем, как заставлял я страдать ее. Но если бы лучшее в нашей жизни не перевешивало бы худого, то не прожили бы мы неразлучно тридцать три года с того дня, как сошлись. И сама преданность, и мое уважение к Доре наделяли меня счастьем и тогда, когда это мое счастье представлялось мне непохожим на то, которое рисуется вечно неудовлетворенному воображению.

Наверно, об этом будешь глубже и вернее думать позже, когда пройдут и сгладятся слишком зримые подробности ухода Доры, ее переселения в Смерть, когда не так совестно перед ней будет произнести слова правды, которой стыдно перед ней теперь, и когда из всей жизни с нею увидишь не только то, чего будет жалко всегда».

Что же это за «слова правды», которых стыдно перед покойницей теперь? И чем вызывались внутренние страдания в столь долгой и тихой, внешне образцовой супружеской жизни? И какое другое счастье рисовалось «вечно неудовлетворенному воображению»?

У Федина есть очерк, написанный в феврале 1943 года для Совинформбюро, в котором он сотрудничал. Семья находилась в это время в Чистополе (Татария), а он в очередном командировочном отъезде в Москве. Очерк посвящен труженикам тыла и интересен жизненной встречей, вернее, многолетними последствиями, которые она повлекла.

Тема очерка — героизм обыкновенного человека-тыловика, ни разу не стрелявшего, женщины, к тому же имеющей самую прозаическую профессию — заведующего хозяйством крупной больницы. Писатель осматривает стационарную клинику Гражданского воздушного флота на окраине Москвы. Великолепна клиника, искусны ее лучшие хирурги, вроде профессора Огнева, операции которого вызывают у Федина сравнение с работой хирурга Ивана Ивановича Грекова в стенах ленинградской Обуховской больницы, некогда пользовавшего его самого. Но все это лишь фон очерка, а в центре его хозяйственница, которую зовут тем не менее «душой учреждения».

Ольга Викторовна Михайлова — «женщина лет 30-ти, южного типа, смуглая, с прядью седых волос, которые только молодят красивых женщин». Федину в это время 51 год, разница в два десятка лет… Но корреспондент вначале аккуратно заносит ее рассказ в блокнот и, слушая приятное низкое контральто, может, чуть с хрипотцой, испытывает удовольствие от беседы с этой открытой прямодушной женщиной, лишь искоса взглядом любуясь ее красотой. Характеристики ей со всех сторон даны образцовые. О.В. Михайлова — один из самых давних работников отраслевой лечебницы нашей гражданской авиации. В годы второй пятилетки участвовала в строительстве здания, в непростых тогда хлопотах по обеспечению клиники медицинским оборудованием и аппаратурой. Делала и делает все от нее зависящее, чтобы врачам здесь легче работалось, а больные успешней лечились. Когда фашистские войска приблизились к столице, Михайлова была среди тех, кто наладил скорую эвакуацию клиники на восток. Оставшись в пустых стенах с несколькими рабочими — с истопником и уборщицами, — превратила клинику в санитарный пункт для рывших окопы защитников Москвы. И она теми же натруженными руками, как было уверенно и спокойно сообщено Федину, готовилась взорвать здание, когда немцы находились вблизи столицы.

Это была не только красивая, но мужественная, решительная и героическая женщина. А именно сильные женщины были его слабостью. В очерке он затем написал какие-то абстракции. Мол, таким может становиться у нас самый дальний тыловой «обозник», если жизнь поставит его в исключительные обстоятельства, а вчерашний обоз окажется на переднем крае… И даже, донельзя воспарив, расфилософствовался: «Вот когда я вспомнил о двух чертах русского характера, часто забываемых, — о нашей приспособляемости, то есть способности трудиться в самых изменчивых условиях, быстро приноравливаясь к ним, и о нашей решимости, то есть готовности без колебаний пожертвовать плодами своего труда, если это нужно в наших целях и мешает целям нашего противника».

Все оно, конечно, так. Но не меньшая суть состояла в том, что Ольга Викторовна ему понравилась, что затем начались их встречи, что он влюбился. И с этого момента помчались, понеслись их отношения, долго скрываемые, за греховность которых он испытывал угрызения совести перед памятью недавно скончавшейся Доры. Позже Ольга Викторовна, как уже сказано, стала почти официальной женой Федина. Но к этому еще будет случай вернуться…

Пока же можно сказать лишь, что К.А., видный красавец и литературная знаменитость, никогда не испытывал недостатка в женском внимании. И это, вероятно, не раз заставляло сжиматься сердце умной и терпеливой Доры. Женские атаки особо усилились после ее кончины.

Из близкой Федину житейской среды известно, что после 1953 года, например, процветающий и еще красивый 60-летний вдовец, маститый писатель, Сталинский лауреат, очень скоро испытал на себе искушение от чар завлекательной и интересной Людмилы Ильиничны Толстой, четвертой жены, а теперь вдовы Алексея Николаевича Толстого, автора «Петра Первого» и «Хождения по мукам». Та находилась в «критическом женском возрасте» — чуть за сорок пять. В те годы она часто проводила досуг в писательском поселке Переделкино, в литературных компаниях, на дачах — у К.Чуковского, у Вс. Иванова, у К. Федина. Там вроде бы и затеялся этот летучий «ньюанс». Правда, Константин Александрович, говорят, лишь расточал любезности и комплименты, на которые этот великий дамский угодник был мастер, играл на пианино, слушал пение гостьи, у которой было хорошее, почти профессионально поставленное меццо-сопрано, да щурил свои бывалые синие глаза. На более серьезные искательства острожный вдовец якобы то ли не решился, то ли не поддался.

Житейский эпизод, что любопытно, имел еще и результат литературный. На страницах трилогии Федина рядом со знаменитым процветающим драматургом Александром Владимировичем Пастуховым (в его фигуре угадываются некоторые «теневые» черты А.Н. Толстого), в «Костре» выведена его новая юная жена Юлия Павловна. Причем представлена она далеко не в привлекательном свете.

Однако появление в печати глав неоконченного романа с этими сценами не отразилось, по крайней мере внешне, на их отношениях. К. А. Федин по-прежнему остался одним из неизменных и отзывчивых завсегдатаев «лицейских годовщин» в доме Л.И. Толстой, на которые собирались друзья в память А.Н. Толстого.

«Под ним волна светлей лазури, над ним луч солнца золотой… А он, мятежный, просит бури. Как будто в бурях есть покой…» Наверное, и в этом состоит тяга к какой-то уму непостижимой внутренней женской стати, неуловимой красоте, теплому тайному нутру, бурному темпераменту да вдобавок еще духовной единомышленнице? Внутренняя гонка шла за этим. Все это олицетворяла и воплощала собой Ханни. Да и не одна она, как мы уже знаем, на долгом пути Федина. Но Ханни была первым таким абсолютом. С ней он впервые пережил мистику любви. И этого душой и сердцем забыть не мог. И оттого новая поездка сюда была неизбежностью.

«Я ничего не хотел скрывать от тех, кто со мною был в Циттау, — записывал в дневнике Федин, — меньше всего от Нины. Для нее это предыстория ее отца. Она знала о Ханни. Но теперь легенда воплощена в ощутимость. <…> Все, конечно, видели, что со мной происходит. Мне это было безразлично. Удивительно безразлично!.. Мысли шли от события к событию и замыкались в них, как в круге. Да, да! Это были настоящие события, это была сама жизнь!»

На заснеженную могилу Ханни Федин положил букет привезенных с собой нарядных оранжерейных цветов и спрятал в кармане кроваво-красную ягоду, сорванную на память с разросшихся рядом с могильным холмиком кустов шиповника.

Однако все это происходило уже на закате жизни. А тогда, на заре… Вернувшись на родину, вчерашний германский пленный долго еще жил, окрыленный первой любовью. Очарование революции сливалось для него с очарованием молодости… Попав в обстановку начинавшейся Гражданской войны, Федин вступил в Коммунистическую партию. Участвовал в обороне Петрограда от Юденича… Своего героя — духовного двойника Андрея Старцова в романе «Города и годы» — автор назидательно покарал не только за измену в любви, но и за отступление от революционного долга… Что касается идеологической кары, то позже молодые очарования, правда, схлынули…

В 1921 году, с началом НЭПа (тогда это еще считалось правом свободного выбора и до поры до времени не было лыком в строку), Федин, как уже говорилось, вышел из партии, решив целиком сосредоточиться на художественном творчестве, которое, по его убеждению, подобно религии, стоит вне политики. Вместе с ним этот взгляд разделяли коллеги и друзья по литературной группе «Серапионовы братья». Искусственный духовный конгломерат лоскутного мировоззрения мог бы начать давать сбои, если не распадаться на составные части, гораздо раньше, когда бы его не цементировал и не объединял в живую общность сильный талант. Недостающую идею жизни заменяла часто «религия искусства», которую сложил для себя и исповедовал художник. А талант был крупный.