ПОВОРОТЫ ЭПОХ И МАСТЕР ПОВОРОТОВ
ПОВОРОТЫ ЭПОХ И МАСТЕР ПОВОРОТОВ
Глагол времен! металла звон!
Твой страшный глас меня смущает
...
Где стол был явств, там гроб стоит.
Г.Р. Державин. На смерть князя Мещерского
Странны бывают эти созвучия и перезвоны эпох! То, что ты не узнал, не договорил или не услышал в свое время, вдруг неожиданно всплывает, казалось бы, в большом удалении лет и в совсем ином по тональности событии. Иная эпоха досказывает то, чего не успел, не смог или не захотел сказать сам человек, активный участник былого. А уж она-то найдет и способы, и возможности, и собственные «языки». Только бы не заглохло желание видеть и слушать.
Подобный гулкий «резонанс столкновения эпох» однажды довелось испытать и мне. Притом вкупе с перелицовкой сюжета — «где стол был явств, там гроб стоит». Однако же по порядку.
Как уже упоминалось, драматическая история разрыва с Пастернаком завершилась чуть не за пять лет до того, как я попал в круг литературных учеников Федина.
Сам К.А. разговоров на эту тему никогда не заводил. Я же не только плохо был посвящен в московские дела, но и жил далеко от Москвы. Словом, от происходившего на столичном Олимпе провинциальный журналист был огражден и расстоянием, и уровнем собственного кругозора.
Между тем одним из гулких литературных событий сравнительно недавнего прошлого даже еще и годы после этого, безусловно, оставались отношения двух бывших друзей и соседей подачам в писательском Переделкине — К. А. Федина и Б.Л. Пастернака. А с началом работы в «Литгазете» до моих ушей на этот счет стали долетать из писательской среды самые невероятные и морозящие кровь подробности.
Рассказывали, что, когда «член Литературного фонда» Б Л. Пастернак, как он именовался после исключения из СП, умер, к его даче стекались люди со всех концов Москвы. Вблизи покойного непрестанно лились траурные мелодии — за фортепьяно, сменяя друг друга, непрерывно играли М.В. Юдина, Святослав Рихтер, Андрей Волконский… Отдать последний долг гениальному поэту стремились все, кто только мог. Единственный, кто не пришел проститься с бывшим многолетним другом, был сосед по даче Константин Федин.
Более того. Когда гроб с телом покойного, в толпах прощавшихся, несомый на руках, проплывал по их общей улице, Федин, как передавали, даже и тогда не спустился с верхотуры своего кабинета на втором этаже. Он не встал хотя бы у калитки, не посмотрел на удаляющийся в гробу лик поникшим горестным взглядом. Вообще не возник… Но и этого еще мало. Все выходящие в эту сторону окна были плотно задраены и забраны тяжелой коричневой материей. Дача не подавала признаков жизни. Она взирала на происходящее, как мертвый дредноут. Сосед словно бы подчеркивал, что эта смерть и эти похороны никакого касательства к нему не имеют.
Так ли оно было в действительности? Много лет спустя, уже после смерти Константина Александровича, сделав над собой усилие, я задал этот вопрос его близким. Мне объяснили, что, конечно, было не так. Вся эта история с Пастернаком стоила К.А. огромного перенапряжения духовных и нравственных сил. Тогдашний перенапряг в сочетании, может, еще и с возрастными изменениями и нервными срывами по работе привел даже к повторявшимся мозговым спазмам.
Позже, когда Борис Леонидович умер, К.А. настолько разволновался, что у него случился очередной мозговой спазм, он надолго занедужил и слег в постель. Не смог даже пойти проститься с покойным. Много дней вообще никуда не выходил и ни с кем не общался. А дачные окна зашторили, чтобы избежать лишнего шума и волнений, запрещенных больному.
Так ли было оно? Или, может, когда гроб проносили на руках мимо зашторенных окон, а звуки траурного хода все-таки пробивались сквозь задрайки штор, К.А. лежал, закрывши голову одеялом, зарывшись в подушку, чтобы ничего не видеть и не слышать…
Но великая сила раскаяния существует.
24 февраля 2012 года исполнилось 120 лет со дня рождения К.А. Федина. Российские средства массовой информации на сей раз уделили немало внимания этой дате. И даже те из них, которые указывали на былые грехи юбиляра на общественном поприще, не забывали прибавить при этом, что главное для писателя — это все-таки его творчество. Его книги.
В родном Саратове дата отмечалась особо. Семейство Фединых на литературном событии представлял, как уже упоминалось, внук писателя (сын его дочери Нины Константиновны) Константин Александрович Роговин, ныне видный ученый, доктор биологических наук. Есть старая фотография, где Федин запечатлен с этим своим вихрастым потомком, тогда лет пяти, с упрямым лицом, и полным тезкой. На одном снимке, в писательском кабинете, обставленном полками с рядами книг, этот маленький тезка сидит у него на коленях, в детском комбинезончике в горошек, а дед, указывая чем-то вроде мундштука зажатой в руке трубки на невидимый для нас объект в окне, что-то ему втолковывает. Малыш, не полетам сосредоточенный, внимает. Заняты и серьезны оба…
О событии, которое случилось при участии теперешнего Константина Александровича, мы также знаем из документального отчета в газете «Репортер» за сентябрь 2012 года. Доктор биологических наук привез с собой в Саратов скромную слегка потрепанную папку, которой, однако, не было цены. Там были все письма Пастернака Федину и многие другие документы, дополнительно проясняющие среди прочего поведение обоих писателей в годы создания романа «Доктор Живаго» и событий, последовавших за присуждением автору Нобелевской премии. Со стороны семьи Федина это был акт открытого сердца навстречу правде.
К сожалению, такой мужественный выбор и прямодушный эпилог избирают не все.
…Тут не избежать личных ощущений заявленной темы.
К той поре после смерти Б.Л. Пастернака минуло 30 лет. Давно уже не было на свете обоих участников трагической драмы. И вот зимой 1990 года, у крыльца переделкинской дачи Пастернака, мне заново довелось пережить громкое эхо прежних событий. Мысленно как бы увидеть скорбные тени литературных классиков — давних переделкинских друзей в роковой день похоронного прощания с Борисом Пастернаком.
Причем один из эпизодов реальной картинки, представшей перед глазами в тот день, три десятилетия спустя, выглядел для меня, по крайней мере, чуть ли не уродливым шаржем на ритуальные чествования памяти поэта.
Словом, была солнечная зимняя суббота, 10 февраля 1990 года, день 100-летия со дня рождения Б.Л. Пастернака. К этой дате приурочили открытие Дома-музея в Переделкине. Свершилась справедливость. Распахивались двери той самой обители, в которой поэт пережил многие радости и бури века, в том числе и обрушившийся на него ураган после присуждения Нобелевской премии за роман «Доктор Живаго».
На обширной заснеженной поляне перед крыльцом дачи плотно толпилась публика. С виду это напоминало многолюдную сходку. Трибуной импровизированного митинга служило просторное дачное крыльцо с частью веранды. Там находились не только самые видные отечественные почитатели таланта Пастернака. Прибыли издатели, писатели, ученые из Италии, Швеции, Польши. Выдающийся американский драматург Артур Миллер с женой для этого перелетел океан.
Митинг уверенно вел Андрей Вознесенский…
Но теперь перескок эпох на три с лишним десятилетия назад. К тем самым осенним дням 1958 года, когда печатные издания страны распирала черная пена так называемого народного гнева, вызванного присуждением Нобелевской премии автору антисоветского романа. В мемуарах Ольги Ивинской «В плену времени: Годы с Борисом Пастернаком» есть специальная глава, воспроизводящая клокотания и краски тех дней. В тоталитарных режимах это почти всегда хор голосов.
Кто и как тогда только не изощрялся в кличках и прозвищах автору «Доктора Живаго». Колхозники, шахтеры, музыканты, милиционеры, водопроводчики, зубные врачи, продавцы книжных магазинов, ну, и, конечно, собратья по перу — писатели. Любящая женщина тщательно зафиксировала события. Она создала маленький именной каталог изобретателей кличек, прозвищ и проклятий.
Пастернака, «ренегата и отщепенца», именовали то «лягушкой в болоте» с утверждением, что «в литературе без лягушек лучше», то клеймили «озлобленной шавкой», то глубокомысленно именовали — «духовным сыном Клима Самгина» и уж во всех случаях трубили, что «его имя будет забыто, к его книгам не прикоснется рука честного человека».
Но вот прошло время… И те же самые люди вместе с близкими их последователями, которые вчера еще отнимали дачу у родственников Пастернака, потому что те превратили ее в негласный музей памяти поэта… А кому это нужно помнить об этом антисоветчике, заслуженно вычищенном из Союза писателей, накропавшем гнусный пасквиль о каком-то Живаго и нарочито строчившем сложные, маловразумительные вирши?! Воздух будет чище, если дача перейдет к какому-нибудь руководящему партийному писателю, Герою и Лауреату, работающему на благо страны и народа. Огромного труда и усилий потребовалось наследникам поэта и его поклонникам-энтузиастам, чтобы несколько лет подряд держать круговую оборону. Отстоять дачу и в неприкосновенности сохранить будущий музей. И вот теперь эти же самые вчерашние гонители вкупе с новой порослью преемников и приспешников исходили в хлопотах и заботах, чтобы к 100-летнему юбилею поэта названная дача выглядела как можно солиднее, а в ближайшее время превратилась в официальный Государственный музей Б.Л. Пастернака.
Но это еще не все. Вернее, отнюдь не главное. Теперь представьте себе почти невероятное. В праздничный день 100-летнего юбилея Б.Л. Пастернака на крыльце его дачи возникает один из былых его громогласных бичевателей, лишь по случайности не занесенный в каталог Ольги Ивинской. Былой публичный хулитель восходит на трибуну и без всяких предисловий и оговорок на поднебесных тонах затягивает хвалебную песнь, что называется, прямо в противоположную сторону. Что бы вы сказали на это? Но именно подобная сцена неожиданно и разыгралась.
Итак, митинг уверенно вел Андрей Вознесенский. Все двигалось своим чередом и вроде как бы даже почти отстраненно от уже вроде бы поглощенного временем печального прошлого. Как вдруг председательствующий назвал фамилию следующего оратора, в моих глазах, для данного случая совершенно невероятную. Этим выступающим должен был стать недавний коренной сибиряк, житель Алтая, Омска, Новосибирска, а теперь главный редактор журнала «Новый мир» Сергей Залыгин.
Наверное, все присутствующие отнеслись к этому объявлению как к чему-то рутинному. Да и как могло быть иначе? Я же весь сжался, чувствуя, что сейчас должен произойти какой-то окончательный расчет или поворот в моих о нем представлениях и даже в наших с ним отношениях.
Андрей Вознесенский объявил, что слово предоставляется человеку, который впервые напечатал на русском языке роман «Доктор Живаго». В столпившейся публике послышались жидкие хлопки и одновременно шорох недоумения. Ведь с конца 50-х годов «Доктор Живаго» неоднократно издавался за границей, в том числе на языке оригинала. И публикация его спустя тридцать лет в журнале на волне разгульной горбачевской перестройки при полном благоприятствовании сверху, если говорить о функции редактора, не была литературным поступком, требующим открытия или риска. Ведущий Андрей Вознесенский чутко уловил шорох. И тут же поправился — не без остроумия: «Впервые напечатал на советском языке», — сказал он.
Как бы я описал тогдашнего Залыгина? Невысокого роста крепыш, с безбородым, внешне дружелюбным лицом и быстрым взглядом светлокарих глаз, манер вроде бы покладистых и мягких, в светло-коричневой импортной дубленке, вообще одевавшийся интеллигентно, но неброско. Чаще всего Сергей Павлович держался обыденно и исключительно скромно. Это была его заданная себе манера поведения. Всем видом своим он любил подчеркнуть, что он такой же, как все, а, может быть, и меньше. Теперь же объявленный оратор, по-боксерски слегка расставив ноги, стоял величественно на крыльце пастернаковской дачи, между Вознесенским и Артуром Миллером. И в этой величественности, в моих глазах, тоже была какая-то неестественная натянутость.
В пору заведования Сибирским отделением «Литературной газеты», в Новосибирске, куда меня перебросили с Волги, мы тесно сотрудничали, были в добрых отношениях. Сообща пробивали на страницы «ЛГ» острую статью С. Залыгина в защиту Нижнеобской низменности от поворота сибирских рек. Сибирские реки, которые якобы бесполезно текли и впадали в Ледовитый океан, готовились повернуть для орошения пустынь и степей Средней Азии, мало заботясь о том, что при этом будут затоплены огромные пространства собственных полезных земель. Тогда против этого задуманного и готовившегося массового изуродования родной страны восстали многие патриотически мыслящие люди, в том числе писатели В. Белов и В. Распутин. Но С. Залыгин — гидролог по профессии — был одним из инициаторов и заводил этой борьбы. Это был смелый поступок со стороны Сергея Павловича, «мастера поворотов», как позже в связи с поступками совсем иного рода и на сей раз уже с язвительной иронией печатано выразился о нем один из коллег-гидрологов.
Знал я и о том, как вел себя Залыгин во время бури, разразившейся вокруг присуждения Пастернаку Нобелевской премии. «Мы, новосибирские писатели, — громогласно оповещалось тогда в коллективном письме, помещенном в журнале “Сибирские огни“ (1958, № 11), — с глубоким возмущением узнали о гнусном предательском выпаде Б. Пастернака… Если предателя сравнить с тифозной вошью, то даже она обидится… Пастернак в своей звериной злобе против советской действительности пытался доказать, что в Советском Союзе якобы погибла интеллигенция»…
Было в этом пространном письме и сравнение Пастернака с Климом Самгиным, и знаменитая цитата: «Уйди с дороги, таракан!..», и концовка, требовавшая удаления Пастернака из страны: «Он не достоин дышать одним воздухом с советским народом».
Даже тифозная вошь бы обиделась! Это было почище болотной лягушки, озлобленной шавки и уж тем более расхожего очкастого Клима Самгина, хотя бы даже уравненного с тараканом. Нельзя исключить, конечно, коллективного творчества. Но кто-то там особенно старался и махал кистью мастера. Кто же?
Во всяком случае, второй после подписи старого большевика, третьестепенного литератора, исполнявшего административную должность, под письмом стояла подпись С. Залыгина.
Словом, комплекс личных ощущений и впечатлений о Залыгине к той поре у меня был сложным и противоречивым. Если так можно выразиться, в представлениях о нем накопилось разное — и хорошее, и плохое. Причем в последние годы все больше являлось и публично выплескивалось как раз худое и скверное. Не по отношению ко мне, а в его делах и поведении на общественно-литературной арене. Некоторые из этих поступков придется упомянуть позже. Живой, и в чем-то даже еще остаточно симпатичный мне, образ этого человека находился во взвешенном состоянии. И вот теперь нежданно-негаданно настал поворотный момент. Его выступления я ждал даже с замиранием сердца.
Чуда не случилось. О своих былых изничтожающих оценках покойного юбиляра (назовем их вежливо так) Залыгин даже не упомянул. Раньше тот был хуже тифозной вши, а теперь? Вековечный гений! Причем то и другое — с одинаковой убежденностью.
Святотатство, а к случившемуся подходило именно это слово, сильно обожгло меня в тот день. Оратор как бы вновь подтвердил, что слова нынче ничего не значат, а оглядка на истину никого не занимает. Но это и была банальная эпидемия горбачевской перестройки, вскоре сгубившая страну. Тут уж трудно было промолчать. Чувство поругания не оставляло меня, пришлось взяться за перо. Через какое-то время на освещение проблемы потребовалась и еще статья. Первая из них, где суммировались подобные факты, была построена в форме «Открытого письма писателю С.П. Залыгину»[9]. Воспроизводился там и момент его выступления с капитанского мостика дачного крыльца.
«Говорить Вам было непросто, — всплывала картинка. — Держались Вы, как я заметил, не в пример обычному, напряженно, скованно. Говорили о том, что «в этом корабле» (дача Б.Л. Пастернака действительно внешне чем-то напоминает корабль с носовой застекленной кают-компанией) находится «храм искусства», который будет стоять века. Говорили об отваге капитана и бессмертных творениях гения. А вот простых, человеческих слов, которые, казалось бы, просились сами собой, раз уж Вы решились повторно обратиться к этой теме, так и не произнесли.
Между тем в те самые дни глухой осени 1958 года, когда на здешнее утлое суденышко обрушился небывалой силы штормовой шквал, какой только способны изрыгнуть Нептуны тоталитарного государства, совсем иные заклятия были на Ваших устах (дальше следовали цитаты из погромного письма в журнале «Сибирские огни» насчет «тифозной вши, которая бы обиделась»).
Так зачем же Вы в святой день рождения поэта взошли на крыльцо его дома, красовались там, произносили речь? Ведь для Вас же самого было бы спокойней на сей раз отстраниться, промолчать, коли уж не созрели слова покаяния. Одинаково хотели быть впереди и в хуле, и в хвале?»
Так сама жизнь плодит двуликих Янусов. В одном человеке перед нами сразу — хулитель и хвалитель, изничтожитель и песнопевец труда жизни Пастернака — романа «Доктор Живаго». Тем он и интересен.
Уникальность фигуры оправдывает некоторые дополнительные углубления.
В новосибирскую пору Залыгин в целом переживал духовный подъем, не избегая, впрочем, поступков, за которые позже за ним закрепилось липучее ходовое прозвище — «мастер поворотов».
Он громко дебютировал в журнале Твардовского «Новый мир». Хорошо был встречен читателем первый роман Залыгина «Тропы Алтая» (1962). Уже готовилась лучшая его вещь — повесть «На Иртыше» (1964). Ее главный герой крестьянин-середняк Степан Чаузов. По замыслу автора, это носитель «крестьянской цивилизации». Повесть заканчивается «раскулачиванием» и выселением из села Крутые Луки семейства Чаузовых. Но устранение таких, как Степан Чаузов, означает отсроченную гибель деревни, одной из национальных основ жизни России. Несмотря на умеренные, обыденные тона, неторопливость и даже некоторую камерность повествования, с редкой остротой для подцензурной литературы коллективизация представлена здесь как насилие над народом, уничтожение лучшей части крестьянства. Эту вещь, лучшее из всего им написанного, автор долго вынашивал и, помню, еще до публикации говорил о своем замысле как об «анти-“ Поднятой целине”» Шолохова… Несмотря на несколько стилизованный «мужиковский» язык повествования, по направленности и силе публицистического звучания действительно так оно и было.
Затем последовало присуждение Государственной премии за следующий роман, «Соленая падь» (1967), также печатавшийся в «Новом мире» и особенно нравившийся Твардовскому, — о борьбе с Колчаком в Сибири.
Вскоре Сергей Павлович переехал в Москву. Выжидая квартиру, может, года два вынужденно жил с женой в Доме творчества в Переделкине. Здесь мы общались тоже. Залыгин был почитателем прозы Федина. И не только его деревенских повестей и рассказов. Но и романов трилогии. Высоко ставил и ценил «городские повести» Ю. Трифонова. Одно время был в близких отношениях с ведущим «деревенщиком» Федором Абрамовым, который состоял членом редколлегии редактируемого мной очерково-публицистического альманаха «Шаги». Но затем они разошлись, и вот по какому поводу.
— Абрамов сам себе вредит! — как-то с явным порицанием сообщил мне Залыгин.
Привел один из случаев. После успеха резко критического романа «Две зимы и три лета» (1968) о северной деревне начальство вновь воспылало к Абрамову лаской и расположением, изъявив готовность не только забыть прежние «прегрешения», но и отметить его труд Государственной премией СССР. Уже оформлялись документы, и все об этом знали. А он как раз в этот момент возьми да напечатай в «Новом мире» у Твардовского, находившемся под новыми залпами «за очернительство», одну из самых острых своих повестей — «Пелагея» (1969), которая для них (сами понимаете!) «черным-черна». Лауреатство тут же отпало. «А что бы ему подождать полгода. Получил бы премию — и тогда печатай что хочешь», — наставительно произнес Залыгин и слегка скривился в улыбке: «Нетерпелив!.. Но это случай личный. А мало ли за ним еще такого!»
Но все это были только первые цветочки. Что же затем началось, как покатилось в Москве? Сибирский вроде бы вольнодумец все чаще и круче менял симпатии и ориентиры.
Сначала оттолкнул бывших друзей. В 1970 году, когда добивали «Новый мир», он, выпестовник этого журнала и лично А. Твардовского, один из немногих отказался подписать письмо в защиту журнала, с которым, пытаясь спасти положение, обходили влиятельный актив Ю. Трифонов и Б. Можаев.
Такой отказ со стороны питомца журнала, который открыл ему путь в большую литературу, был настолько неожиданным, что глубоко задел главного редактора. 25 февраля 1970 года А. Твардовский занес в записную книжку свой разговор с С. Залыгиным. Тот как будто ни в чем не бывало, в своей обычной манере воплощенной кротости, накануне к нему подкатился с расспросами о самочувствии. Подход был насквозь фальшивый и неуместный. И Твардовский, сдерживаясь, с гневом это письменно отметил: «Залыгину вчера сказал на вопрос о “настроении”, что не трудно о нем догадаться и что многие, в т/ом/ ч/исле/ некоторые дебютанты “Н.М.”, достигшие в нем высоких степеней признания, еще не отдают себе отчета в масштабах потери. Он “блудливо улыбнулся”, и я, имея в виду его отказ подписать бумагу насчет “Н.М.”, спросил, как дела с квартирой?»
То есть Твардовский намеренно изменил тему разговора, прощупывая одновременно не без намека мотивы, которыми руководствовался в своем отказе подписать коллективное письмо в поддержку журнала С.П. Залыгин. Тот, как было известно, в то время терпеливо выбивал себе большую и самую престижную квартиру на берегу Москвы-реки, в районе Нескучного Сада. Решающую роль в ее получении играл давний сибирский знакомец и руководитель Союза писателей Г.М. Марков. Все зависело от него, все решалось им. Квартиру эту вскоре Сергей Павлович получил. Однако что же за этим последовало?
Отказавшись от одной подписи, Залыгин затем вынужден был поставить много других под бумагами прямо противоположной направленности.
Через некоторое время — подпись под групповым верноподданническим обличительством в «Правде». Там в компании с другими он клеймил позором А. Сахарова и А. Солженицына, «клевещущих на наш государственный и общественный строй». Точно так же, как он клеймил до этого Бориса Пастернака.
Затем уже пошли печатные выступления индивидуального изготовления. Газетная статья против организаторов и авторов бесцензурного альманаха «Метрополь» во главе с Виктором Ерофеевым и Евгением Поповым в момент развернувшейся против них кампании травли. Другая статья — с заверениями в особой не только преданности, но и духовной близости новому кратковременному партийному генсеку бывшему сибиряку К.У. Черненко. Тут уже потеряно было всякое чувство меры. «Именно в том историческом плане и толковании, которое содержалось в речи К.У. Черненко, закончил роман “После бури”…» — даже с таким подхалимским придыханием рапортовал о себе именитый прозаик («Известия», 1984, 24 сентября).
Не стану перечислять всего… Подспудные мотивы поступков для широкой публики тогда были скрыты и неизвестны. Для меня, как, думаю, и для многих других, полнота перерождения стала неожиданностью. Помню, по старой еще логике отношений, в конце эпохи застоя, как-то на пляже Рижского взморья, в писательском Дома творчества в Дубултах, где мы одновременно отдыхали, улучив подходящую минуту, я осторожно попытался «прозондировать» Сергея Павловича. Цель была ясна: для чего и с какой целью все это ему нужно? Хотелось найти внутренние ответы.
Но вопрос был задан издалека и примерно в такой форме: правда ли он считает, что Георгий Мокеевич Марков, реальный хозяин Союза писателей СССР, много писавший о революции в Сибири, — первоклассный прозаик?
— Нет, конечно… — чуть запанибратски, как он это умел, улыбнулся Залыгин. — Но у него есть сибирский колорит… Этого не отнимешь.
— Егор Кузьмич Лигачев был первым секретарем Томского обкома партии, — несколько погодя, продолжал я, — и вы его в этой роли много раз наблюдали, как, конечно, и Черненко на сходном посту в Красноярске. Много с ними обоими общались… Но такой ли Лигачев крупный государственный деятель, как сейчас изображают?
— Он непьющий. Рюмки в рот не берет, — засмеялся Залыгин. — А для России это, может, и есть главное. Что вас учить? Сталин создал эту систему. В королях важен колорит, а политику делает свита…
О части «художеств» Залыгина после разгрома журнала «Новый мир» уже говорилось. Но вот эпоха снова переломилась круто. Началась горбачевская перестройка. И что же «мастер поворотов»?
Приняв (с 1986 года) из рук того же Г.М. Маркова бразды правления в журнале «Новый мир» и громко продекларировав себя продолжателем традиций А. Твардовского, Залыгин, однако же, тем не менее почти никого из прежней команды ведущих сотрудников, определявших лицо журнала, в редакцию не пригласил и не взял. А И. Виноградов (отдел прозы) и А. Стреляный (публицистика), попавшие туда на первых порах, через несколько месяцев вынуждены были подать заявления об уходе из-за несогласия с линией главного редактора. Почему же он не воспользовался вроде бы очевидными кадровыми ресурсами? Ведь в окружении Твардовского были прекрасные перья, яркие таланты, иные из которых, безусловно, с удовольствием бы вернулись. Зато, наряду с некоторыми новыми талантливыми профессионалами, набрал немало так называемых «услужливых людей» и подхалимов. Все это было несправедливо и обидно.
Криводушие стало все чаще искажать и калечить собственные сочинения писателя. Вместо вызванных жизнью произведений из-под его пера все чаще стали выходить поделки на маргарине отхожей беллетристики вроде сентиментально-любовного романа «Южно-Американский вариант», или книги пространных доморощенных банальностей о Чехове с фальшивым названием «Мой поэт»…
Духовные спекуляции при смене эпох и общественно-политического репертуара иногда подобны эпидемиям. Перед губительной их силой часто не выстаивал Федин. Залыгин, конечно, фигура более мелкая. Но опасности нравственного растления во всех случаях усиливаются, когда бездарям подают образцы люди незаурядные.
В. Кардин, один из ведущих публицистов «Нового мира» эпохи Твардовского (напомню хотя бы статью «Легенды и факты»), по-своему продолжил тему, начатую газетой «Демократическая Россия». К 70-летию создания журнала, которое отмечалось в 1995 году, он подготовил своеобразное исследование по новейшей истории литературной журналистики под названием «Новый мир“ и новые времена». Как фигуры и личности главных редакторов в ряду десятилетий отражаются на линии журнала? Эта тема особенно занимает автора. Что касается Залыгина, то охвачен большой период, почти в десять лет, поскольку Сергей Павлович занял этот пост, как уже сказано, чуть ли не с началом перестройки, с 1986 года.
«Возглавив ежемесячник, — пишет В. Кардин, — С. Залыгин попал в более сложное положение, чем другие редакторы, тоже вынужденные самоопределяться… Вопреки всему тень Твардовского продолжала витать над “Новым миром”, общественно-литературный капитал, накопленный при нем, все же не был окончательно растрачен. Извечный вопрос о соотношении “Сеньки” и “шапки” приобрел повышенную щекотливость. Новый редактор поучаствовал в затеях, инспирированных властью, скрепил подписью письмо — донос о Пастернаке, о Сахарове и Солженицыне, громил “Метрополь” и успел пропеть осанну самому убогому из советских вождей — Черненко. Зато в отличие от других авторов “Нового мира” не пожелал подписать письмо в защиту А. Твардовского.
Однако <…> не уличения или суда ради упоминаю я об этих прискорбно-постыдных фактах, известных и за пределами литературных кругов[10]. Но в попытках приблизиться, что произошло, происходит с “Новым миром”. Да и не только с ним — со всеми нами. Человек, прежде подписывавший такие письма, теперь подписывает журнал, слывущий едва ли не совестью общества, и это представляется вполне нормальным. Такие представления, по-моему, куда более существенны, чем темные пятна в чьей-то биографии».
В. Кардин пишет о подспудных и явных спекуляциях главного редактора на страницах собственного журнала. В качестве свежих примеров приводятся крупные статьи С. Залыгина. «Вымогать покаяния нелепо, — замечает автор. — Но надо придерживаться странного мнения о читателях, публикуя свои статьи о Солженицыне и Твардовском, лишенные намека на былые провинности перед героями этих статей»[11].
В мою задачу, конечно, не входит, да я и не взялся бы, подводить баланс многосложной деятельности менявшегося коллектива журнала «Новый мир» за те двенадцать лет, когда на его обложке в качестве главного редактора значилась фамилия С.П. Залыгина. Времена были неповторимые — разом открылись духовные и творческие закрома и поры огромной страны, до того искусственно спертые и замкнутые тоталитарными запретами и затворами. Россия превратилась в огромную избу-читальню. До начала 90-х годов разовые тиражи «толстых» журналов иногда переваливали за 200 и более тысяч экземпляров. Как теперь это вообразить? «Новый мир» в эти годы при С.П. Залыгине напечатал все, что только можно, из сочинений А. Солженицына. Публиковал яркие произведения других авторов, открывал новые имена…
Конечно, во все это было вложено немало личного труда и усилий главного редактора, умевшего быть, когда надо, терпеливым и дружелюбным. И об этих его чертах тоже сохранили благодарную память тогдашние сотрудники журнала. Назову, например, мемуарные очерки Сергея Костырко «“…Не надо бояться себя”. О Сергее Залыгине» («Новый мир», 2003, № 12) или главку из мемуарной книги Руслана Киреева «Пятьдесят лет в раю», где несколько страниц уделено последним двум «закатным» годам (1996–1998) работы Залыгина в журнале («Знамя» 2007, № 6)…
Любопытно, однако, что и в этих положительных по устремленности очерках, нет-нет да и глянут иногда во всей красе сквозь благодарную память черты бюрократического бонзы, предпочитающего всяким отвлеченным интересам искусства собственные амбиции и выгоды. Сергей Костырко рассказывает, как от избыточного властолюбия не смогли сработаться с ним в тогдашних условиях давние «новомировцы» Виноградов и Стреляный. А Киреев передает эпизод, который в добавочных комментариях, пожалуй, даже и не нуждается. Достаточно цитат и констатации.
Как вы думаете, чем «занимался Горбачев в тот самый день и даже час, когда в Беловежской Пуще Ельцин, Кравчук и Шушкевич договарились тайком о демонтаже Советского Союза»? И тем самым выбивали президентское кресло из-под самого Горбачева? Гадать долго не нужно. Он в этот момент принимал С.П. Залыгина. И с какой целью? — спросим. Оказывается, наивный и глупый, как дитя, «президент Горбачев уговаривал в это время писателя Залыгина срочно лететь в Вермонт к Солженицыну, дабы вручить тому ко дню рождения обнаруженный в недрах КГБ солженицынский, еще военных времен, дневник». Значит, разведка КГБ, хотя бы в каких-то пределах и лицах, да и любые другие виды разведки, в распоряжении президента СССР еще находились, а вот сведений о том, зачем собрались его главные противники в Беловежской Пуще, не было ни ползвука. Хотя об этом хорошо знал даже Назарбаев в Алма-Ате. Но если и вовсе никаких сведений у Горбачева не было, то он и не старался их добыть и до них добраться. Потому что превыше всего на свете в тот момент для него было принять Залыгина. Чтобы он летел в Вермонт с какими-то древними дневниками военных времен, к тому самому Солженицыну, которого этот писатель некогда клеймил отборными словами на страницах центрального партийного органа… Правда, сам Солженицын к той поре успел уже простить услужливого редактора журнала «Новый мир»… А теперь президент СССР уговаривал и уговаривал…
«Залыгин отказывался, потом разговор перешел на другое, затянулся на полтора часа <…>, а когда беседа закончилась — закончилось довольно скоро и само президентство».
Киреев лишь добросовестно передает одну из возвышающих биографических баек тогдашнего журнального шефа.
По своей расцветке, сути и образцу эта байка, как видим, в чем-то весьма сходна с пылким юбилейным маскарадом февраля 1990 года того же действующего лица с крыльца дачи Б. Пастернака. Только эпизод с Горбачевым, если и не целиком, то по многим деталям развертывался в фантазиях и самовозвышающих импровизациях хозяина литературного журнала, а тут все свершалось публично и на людях. Но во всех случаях, добавим, — ловко приспосабливался человек к менявшимся обстоятельствам!
… История движется. Меняются оркестровки и гулы эпох. Однако же, вслушиваясь в хоры времени, полезно воспринимать не только массовку, но и осмысливать отдельные его голоса. Иначе перемены оценок и мнений способны превратить былую трагедию в перелицованную банальность. Так что в жизненной хронике, повествующей о Федине в связи с нобелевским скандалом вокруг романа «Доктор Живаго», я завел речь об одной из таких красноречивых хоровых перелицовок неслучайно и неспроста.
Повороты эпох всегда сопровождают мастера поворотов. И, право же, при всей греховности поступков и совершенном духовном предательстве Федин был не худшим из них. Кроме того, отталкиваясь от метаморфоз новейшей эпохи, легче постичь, представить и понять, что на самом деле происходило, кажется, так давно, более полувека назад.