ТРАГЕДИЯ ЖИЗНИ ИЗ ОКНА ДАЧИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТРАГЕДИЯ ЖИЗНИ ИЗ ОКНА ДАЧИ

Да, многое тогда, как считал Федин, делалось к тому же для Лары, то есть для Ольги, заодно с ней и для нее. А события между тем давно уже вырвались за государственную межу, переросли в предмет идеологической схватки. Для него, Федина, для привычного хода событий дачный сосед становился не просто безрассуден, но и опасен. Ради отношений с ним и вокруг него приходилось теперь ломать самого себя. Не раз переступать через обычные свои принципы, зароки и заповеди. Сама жизнь заставляла это делать. Ради этих его писаний, которые по многим идеям далеко не во всем нравились и не могли нравиться ему, Федину, изламываться, притворяться, надевать официальные маски, превращаться в морального компрачикоса по отношению к самому себе. Да, да… Вредителя самому себе. И ничуть не меньше. Духовно и нравственно измываться над собой. Он противился, не хотел, не желал этого. Но это было уже выше человеческих сил и происходило вопреки натуре и всяческим желаниям…

И вот теперь вдруг, спустя более чем полстолетия, посмертное клеймо на Федине — «участие в травле». Что имеется в виду в данном случае?

Сгущая краски, путают даты, занимаемые посты… Впрочем, Бог с ними, с датами и постами. Отречение от близкого друга даже и не в высшей титулованной роли хозяина СП СССР — вещь тяжкая и некрасивая.

Были ли у Федина какие-то основания для того, чтобы не поддерживать друга? Теперь приходится признать: увы! По-своему в какой-то степени все-таки были…

Прежде всего — порядка принципиального, насколько вообще был склонен к принципиальности этот вечно колеблющийся и влекомый к внешним и внутренним компромиссам человек. Федина многое не устраивало в идейной устремленности романа. Однако же в том, что касается его достоинств, Федин оказался одним из наиболее чутких и объективных ценителей, готовым ощутить себя в коже романиста. Это признает даже суровый в своих неприязнях к Федину биограф Д. Быков. При явной чуждости для себя целого ряда сквозных мотивов книги Федин именовал роман гениальным. Двойным эгоцентризмом и даже сатанизмом он считал лишь избранные автором способы самоутверждения и выхода к читателю.

К тому же надо отдать должное эстетической увлеченности и художественной расположенности Федина. Куда безоглядней и категоричней отвергали роман «Доктор Живаго» и некоторые другие тогдашние крупные современники.

Анна Ахматова дружила с Пастернаком многие десятилетия. Была ему лично обязана. В середине 30-х годов бесстрашным обращением к всемогущему кремлевскому вождю Пастернак одновременно вызволил из тюрьмы ее сына — Льва Гумилева и мужа искусствоведа Н. Пунина. Анна Андреевна никогда этого не забывала.

Но вот ее оценка «Доктора Живаго» в записи Л.К. Чуковской (декабрь 1957 года): «Прочитала до конца роман Бориса Леонидовича. Встречаются страницы, совершенно непрофессиональные. Полагаю, их писала Ольга (О.В. Ивинская. — Ю. О.). Не смейтесь. Я говорю серьезно. <…> У меня, как Вы знаете, Лидия Корнеевна, никогда не было никаких редакторских поползновений, но тут мне хотелось схватить карандаш и перечеркивать страницу за страницей крест-накрест. И в этом же романе есть пейзажи… я ответственно утверждаю, равных им в русской литературе нет. Ни у Тургенева, ни у Толстого, ни у кого. Они гениальны, как “рос орешник”».

В романе множество «маленьких Пастернаков — и ничего более» — она же в другой раз.

В начале марта 1958 года у подруг затеялся второй тур разбора. На сей раз после тщательного прочтения романа «Доктора Живаго» в порядке очередности впечатления излагала Л.К. Чуковская, которой случалось присутствовать, как помним, еще за десятилетия перед тем на домашних читках создававшейся рукописи. На встречный жесткий запрос Ахматовой: «Ваш диагноз?» — та перечисляла многие удачные сцены, подробно говорила о гениальности пейзажных картин. Затем сказала: «Но вы правы: главные действующие лица неживые, они из картона, особенно картонен сам Живаго. И язык автора иногда скороговорочностыо доведен до безобразия. Не до своеобразия, а до безобразия. Трудно бывает поверить, что это написано рукой Пастернака». Ахматова резюмировала, как она умела, отстраненно и с дальним отсылом, остановившимся взглядом в угол комнаты как бы вылавливая затаенный смысл из неведомых нетей: «В одной итальянской газете напечатана статья под заглавием: “Неудавшийся шедевр”»… Неудавшийся шедевр — вот так!..

Своего мнения Ахматова не таила. Во всяком случае, Д. Быков в главе «Доктор Живаго» пишет: «С несколькими друзьями, не принявшими романа, он прервал отношения. В числе тех, с кем отношения испортились, оказалась и Анна Ахматова — между нею и Пастернаком возникло напряжение».

В прислужничестве советскому режиму не заподозришь А.И. Солженицына. Но и он в те же самые годы отрицательно относился к роману, к тому же во многом религиозного по своей сути. В биографии «Солженицын» (М., 2009) Людмила Сараскина приводит его высказывания:

«“Доктора Живаго” я действительно получил <…> в виде еще самиздата, в конце 1956 или в начале 1957. Я начал читать и начало мне показало, что автор просто не умеет прозу писать. Какие-то реплики, ремарки в диалогах несусветные. Какая-то неумелость. И вообще я не почувствовал в этой книге ни большой мысли, ни движения, ни реальных картин. Я действительно был разочарован, и надо сказать, что и с годами я не сильно изменил свое мнение об этой книге». А произносился приговор уже в 2006 году, то есть без малого полвека спустя!

Если продолжить список этого самостийного жюри из художественных величин мирового класса, в целом отрицательно оценивших роман, то в его составе окажется еще и Владимир Набоков…

А различные публицистические вариации как бы в развитие кратко обозначенного Ахматовой диагноза — «неудавшийся шедевр» — продолжают появляться и по сей день. Назову статьи Б. Парамонова «“Доктор Живаго” — провал как триумф» («Русская жизнь», 2007, 23 ноября), Д. Урнова «“Доктор Живаго”. Год 1988-й» («Наш современник», 2008, апрель) и др.

Весь этот разброс мнений о главном романе Пастернака я привожу вовсе не для того, чтобы оправдать непоследовательное, а в чем-то даже предательское поведение Федина по отношению к «книге жизни» своего близкого друга. Друг потому и друг, что многое должен чувствовать и разуметь лучше других. Однако может существовать и действовать логика обстоятельств, не всегда от него зависящих. Хочется показать, во-первых, что объективная истина в ту пору, да и много позже, вплоть до наших дней, не лежала на блюдечке с голубой каемочкой. К решающему приговору и нравственным суждениям приходилось продираться сквозь запутанную чащобу личных и общественных обстоятельств, включая туман неведения. Во-вторых, и в самой книге, в идейно-художественной ее основе, и в способах, какими свершалось ее утверждение на отечественной и мировой арене, далеко не все было так очевидно, безукоризненно и бесспорно, как это кажется иным безоглядным энтузиастам Пастернака позднейших лет, когда поиск истины вытесняется музейными этикетками признаний.

Начнем с объективных истин. Федин был убежденным материалистом и атеистом. В качестве такового ему искренне не могло нравиться религиозное наполнение романа, тот самый глобальный «эгоцентризм», когда в книге «много пастернаков» и ничего более, явное воспевание приоритетного счастья отдельной личности, ценностей любви и индивидуальной свободы над поисками смысла существования миллионных народных масс, общей их борьбы за свое благополучие и освобождение. Такое разрешение проблемы он лично на примере судьбы главного героя — интеллигента Андрея Старцова отверг и осудил еще в романе «Города и годы» в начале 20-х годов. (Крен в сторону идеализации индивидуальной свободы, очевидно, мог прийтись не по вкусу и «государственнику» А Солженицыну, автору романного цикла «Красное колесо», устремленного на воссоздание истории революций и государства в России.)

Но, допустим, сейчас иные времена и иные решения… Пусть так. Федин был приверженцем, если не инициатором, идеи — напечатать роман внутри страны и дать событиям созреть и отстояться. Но автор был нетерпелив и повел отдельную собственную линию самоутверждения и борьбы. Ситуация запутывалась и накалялась.

Искренне верующий христианин, Борис Пастернак умел быть расчетливым игроком на политической арене, когда доходило до крайности и дело касалось престижа и места в обществе. Это отмечали самые преданные друзья.

«Б.Л. <Пастернак> далеко не вне политики. Он — в центре ее. Он постоянно определяет “пеленги” и свое положение в пространстве и времени», — выразился о нем Варлам Шаламов.

На конкретных примерах ему вторит Ахматова: «Кто первый из нас написал революционную поэму? — Борис. Кто первый выступал на съезде с преданнейшей речью? — Борис. <…> Кто первый из нас был послан <…> представлять советскую поэзию за границу? — Борис!»

Федина настораживал момент политической игры, которой сопровождались публикации романа на Западе, и множество сомнительных и темных личностей, с каких-то пор облепивших создателя «Доктора Живаго». Зная действующих лиц и через забор дачи, это хорошо было видно.

Не могли нравиться Федину ни иностранные корреспонденты, зачастившие на блестящих лимузинах на соседнюю дачу, ни хор литературных подпевал, обсевших автора романа и восторгавшихся каждой прочитанной им страницей.

Не успокаивали сведения, привезенные А.А. Сурковым из поездки в Италию. Догадываясь о подоплеке и возможных последствиях иных заграничных событий, Федин начал сдержанней относиться к Пастернаку. Но тогда и он знал лишь внешние приметы и немногие детали происходившего. На самом деле, как выясняется теперь, роман «Доктор Живаго» и его автор помимо прочего стали объектом подспудной схватки и временами ожесточенной игры в «мяч» сразу двух разведок — КГБ и ЦРУ. В обстановке холодной войны и нацеленных друг на друга ракет остаться в стороне от столь находившихся на виду событий две этих вездесущих и полных энергии «команды», понятное дело, не могли.

Лубянские служаки действовали в духе деспотической системы, как одесские налетчики, костоломы. Но и американское ЦРУ тоже не дремало.

Иван Толстой, обозреватель американской радиостанции «Свобода», провел разносторонние документальные раскопки этой подспудной и долгое время как бы несуществовавшей темы, продолжавшиеся, по его словам, два десятилетия. Использовал он и разнообразные секретные материалы, открытые ныне по истечении срока давности, и, конечно, многие литературные источники. Результатом стало монографическое исследование, почти в пятьсот страниц текста[12], явившееся одной из книжных сенсаций последних лет.

На обозримой поверхности события развертывались так. Нобелевский комитет решением от 23 октября 1958 года присудил премию Б.Л. Пастернаку, как там было сказано: «За выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и на традиционном поприще великой русской прозы». Формулировку насчет стихотворной лирики советские идеологи, может быть, еще с грехом пополам и стерпели бы. Тем более что и в прежние годы в качестве поэта Пастернак за рубежом неоднократно выдвигался на Нобелевскую премию.

«Однако, — читаем в “Материалах для биографии” его сына, — в ближайшем выступлении государственного секретаря США Дж.Ф. Даллеса было сказано, что Нобелевская премия присуждена советскому гражданину Борису Пастернаку за роман “Доктор Живаго”, осужденный и не напечатанный в Советском Союзе. Н.С. Хрущеву доложили об этом в той же форме».

Реакция последовала мгновенная. В тот же день 23 октября 1958 года по записке М.А. Суслова было принято постановление Президиума ЦК КПСС «О клеветническом романе Б. Пастернака».

На поверхность выплыло то, что давно уже действовало скрытно. Роман «Доктор Живаго» превратился в яблоко раздора и новейший факт идеологической войны двух систем… Однако вернемся к житейским будням и частному быту наших героев.

«Рукой партии», назначенной на устранение последствий «идеологической диверсии» Нобелевского комитета и стоящих за ним сил, был определен заведующий отделом культуры ЦК КПСС Дмитрий Алексеевич Поликарпов. Это был невысокого роста пухлый человек, немногословно говоривший высоким голосом, с чуть замедленными движениями, выдававшими в нем застарелого сердечника. Он держался скромно, носил темные костюмы, внимательно слушал и почти никогда не перебивал собеседника.

По своим внутренним качествам Поликарпов был, может, даже одним из наиболее гибких аппаратчиков, которые, как считалось, умели находить общий язык с вечно не знающей, чего она хочет, интеллигенцией. Именно по указаниям Поликарпова, как вспоминает в своих мемуарах Евг. Евтушенко, он дописывал иногда по сто и более стихотворных строк, чтобы обеспечить первую публикацию поэмы «Братская ГЭС» в журнале «Юность».

Поликарпов прошел большую аппаратную школу. Вначале, внешне скромный и сам для себя ничего не желавший, он не удерживался от излишней рьяности и партийной оголтелости. Так что даже Сталин, выслушав однажды его доклад с разносными идеологическими характеристиками многих писателей, не удержался и произнес: «Идитэ! Других писателей у меня для вас нэт!» И снял его с должности. Позже с партийных высот в случае необходимости Поликарпова неоднократно спускали, казалось бы, на скромные, но необходимые идеологические участки, чтобы затем по исполнении должного снова вознести. Например, в 1944–1946 годах, а затем в 1955 году Д.А. Поликарпов, подобно А.С. Щербакову при Горьком, исполнял многосложную и хлопотную роль оргсекретаря Союза писателей СССР

Известный критик и литературовед Л.И. Лазарев, впоследствии многолетний главный редактор журнала «Вопросы литературы», в конце 50-х годов лично перестрадавший от Поликарпова и на дух его не переносивший, с присущей ему четкой объективностью в своих мемуарах отмечает: «Как ни странно, Поликарпов у части писателей пользовался репутацией человека, быть может, резкого, слишком прямолинейного, грубоватого, но честного, не интригана, не карьериста, заботящегося, как понимал и как мог, о писателях — отсюда и добродушное прозвище: “Дядя Митяй”. К нему очень благоволил Шолохов, я слышал, как он превозносил Поликарпова на Втором съезде писателей, рекомендуя его как образцового политического руководителя для Союза писателей. Впрочем, это не удивительно, что он был мил сердцу Шолохова, удивительно, что у Твардовского, судя по его дневникам, были с Поликарповым если не приятельские, то вроде бы человеческие отношения».

На тех же страницах мемуаров говорится и о необычной власти на духовную политику в стране, которую имел этот как будто всего лишь заведующий отделом ЦК. Тут он был настоящий серый кардинал. Ему удавалось все держать в своих руках. «Он был человек, обладавший очень большой властью<…> — подчеркивает Л. Лазарев. — Поликарпов в соответствии с собственными примитивными представлениями и убогим вкусом информировал высшее руководство страны, находившееся на таком же уровне культуры, — и Хрущева, и Суслова, — о положении дел в литературе и искусстве, намечал “линию”, проворачивал “мероприятия”, определял, кого казнить, кого миловать, кому быть лауреатом, а кого вон из Союза писателей, на его совести травля Пастернака, Гроссмана, разгром “Литературной Москвы”…»

Словом, в тандеме «сусловско-поликарповского ведомства» по управлению художественной культурой серому кардиналу принадлежала почти неоспоримая и главенствующая роль. Последний красноречивый пример. Однажды на редколлегии «Литературной газеты», где он работал, Л. Лазареву довелось быть свидетелем спора, возникшего между тогдашним первым секретарем Союза писателей СССР А.А. Сурковым и Д.А. Поликарповым. Обычно дисциплинированный Сурков на сей раз не сдержался и начал обоснованно и миролюбиво возражать Поликарпову. Тот в своей манере, последовательно и как будто бы вяловато, отметал возражения. Но Сурков, все более разгораясь, продолжал стоять на своем. «Перепалка — да еще на публике, в присутствии “нижних чинов”» — приобрела такой накаленный характер, что я подумал: плохи дела Суркова, не быть ему после Третьего съезда главой Союза писателей, Поликарпов этого не допустит. Так оно потом и случилось».

Вернемся, однако, к нашим событиям.

С Дядей Митяем отношения у Федина были вполне добрые, не хуже, чем у Твардовского. По-простецки привык обходиться с ним и Пастернак.

Представление о тоне отношений автора «Доктора Живаго» с Поликарповым дает беседа, которая состоялась у них после письма Пастернака Хрущеву. Поэт извещал там о своем добровольном отказе от Нобелевской премии, заявлял, что «связан с Россией рождением, жизнью, работой» и что «не мыслит своей судьбы отдельно и вне ее». На следующий день Б. Пастернак был срочно вызван в ЦК. Его сопровождала О.В. Ивинская. Оба не сомневались, что едут на прием к Хрущеву. Внутренне готовились к разговору с первым лицом государства. Но очутились в кабинете все того же Поликарпова. Тот передал мнение высшего руководства и торжественно известил, что «в ответ на письмо к Хрущеву Пастернаку позволяется остаться на родине». В дальнейшей беседе хозяин кабинета в победоносном раже дважды неосмотрительно позволил себе выплески запанибратства: «Эх, старик, старик, заварил ты кашу…» Или: «Эх, вонзил нож в спину России, теперь улаживай…» Однако, по воспоминаниям Ивинской, это чуть не привело к срыву акции. Серому кардиналу пришлось просить извинений у разгорячившегося, стоявшего уже в дверях и готового покинуть кабинет поэта. Только долгими уговорами при вмешательстве Ивинской удалось вернуть ситуацию в прежнее состояние.

Но до этих событий 31 октября оставалось тогда еще восемь дней…

А, как известно теперь по документальным источникам, к вечеру того дня, когда только поступило известие о присуждении Нобелевской премии, Поликарпов позвонил Федину, оповестив, что с утра на следующий день посетит его на даче для неотложного разговора. Нет, нет… Можете не беспокоиться. Я приеду сам…

Наутро черный цэковский ЗИМ причалил к крыльцу во дворе дачи.

Поликарпов сообщил Федину примерно следующее: на самом верху принято решение, что присуждение Нобелевской премии за идейно порочный и отвергнутый на Родине роман является идеологической провокацией натовского блока. Они ведут войну на подрыв нашей страны. Борис Леонидович должен это понять и отказаться от этого дара данайцев. Не будем же мы им помогать и бросать себе фанату под ноги! Отказ, только отказ! Это будет патриотично и достойно его как выдающегося художника. Я сам готов поговорить с ним на эту тему. Поговорить по душам, убедить. Если он, конечно, пожелает. Буду ждать его здесь, в вашем кабинете, среди вот этих полок с книгами, которые всякое на своем веку повидали. Всякое ведь, а? А нет — убедите его Вы. Вы же с ним — давние друзья… Убедите! Не согласится — завтра будет уже поздно. Худо будет ему, скажу Вам прямо, Константин Александрович… Очень худо!

В прихожей Федин медленно натянул пальто и нехотя побрел туда, куда теперь не мог не пойти. Это и была та самая унизительная и даже оскорбительная для него роль не то посланца, не то курьера между двумя дачами, о которой он позже не мог вспоминать без невольной внутренней конвульсии.

24 октября на даче Бориса отмечался день рождения жены. «Зинаида Николаевна, — узнаем из “Материалов для биографии”, — занималась готовкой в ожидании гостей, когда пришел Федин и прошел в кабинет к Пастернаку. После его ухода она кинулась наверх и нашла мужа в обмороке на диване. Федин приходил уговаривать его отказаться от премии, не то завтра против него начнется общественная кампания».

В архиве ЦК КПСС (ныне РГАНИ) имеются несколько докладных записок Д.А. Поликарпова наверх, строка за строкой отбивающих фактуру происходившего, — о разных стадиях экстренного исполнения порученного ему задания.

Первая из них озаглавлена «Записка заведующего отделом культуры ЦК КПСС Д.А. Поликарпова секретарю ЦК КПСС М.А. Суслову о попытках писателя К.А. Федина убедить Б.Л. Пастернака отказаться от Нобелевской премии 25.10.1958». Обилие письменных документов за какую-нибудь неделю, а затем и нескольких постановлений ЦК показывает, насколько проблема Нобелевской премии находилась в фокусе интересов высшего руководства. В первой записке особенно замечателен косноязычный партийный жаргон — «осуществил разговор» и т.п. Текст таков:

«Михаил Андреевич!

К. А. Федин осуществил разговор с Пастернаком. Между ними состоялась часовая беседа.

Поначалу Пастернак держался воинственно, категорически сказал, что не будет делать заявления об отказе от премии и могут делать с ним все, что хотят.

Затем он попросил дать ему несколько часов времени для обдумывания позиции. После встречи с К.А. Фединым пошел советоваться с Всеволодом Ивановым. Сам К.А. Федин понимает необходимость в сложившейся обстановке строгих акций по отношению к Пастернаку, если последний не изменит своего поведения.

Д. Поликарпов».

Приписка:

«Михаил Андреевич! К.А. Федин сообщил сейчас по телефону, что в условленное с ним время Пастернак не пришел для продолжения разговора. Это следует понимать так, что Пастернак не будет делать заявления об отказе от премии.

Д. Поликарпов».

Между тем затянутый тучами небосклон стали прочерчивать сверкающие молнии. В тот же день, 25 октября, «Литературная газета» перепечатала внутреннюю рецензию журнала «Новый мир», некогда написанную К. Симоновым, с последующими вставками четырех членов редколлегии. Теперь эта поспешная вульгарно-социологическая поделка стала канонической основой начавшегося идеологического погрома.

«Дух Вашего романа, — говорилось там, — дух неприятия социалистической революции. Пафос Вашего романа — пафос утверждения, что Октябрьская революция, гражданская война и связанные с ними последующие социальные перемены не принесли народу ничего, кроме страданий, а русскую интеллигенцию уничтожили или физически, или морально».

26 октября по той же цели дуплетом выстрелил Центральный партийный орган «Правда» — редакционная статья «Провокационная вылазка международной реакции» и фельетон «золотого пера» газеты, если так можно выразиться об этом пасквилянте с дореволюционным стажем, Давида Заславского «Шумиха реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка». Великий поэт превращался в «сорняка»!

27 октября в расширенном во много крат составе заседал секретариат ССП под председательством Н. Тихонова, который исключил Пастернака из членов Союза писателей. Почти одновременно волной прокатилась серия писательских собраний разных составов и уровней, самое массовое из которых состоялось в Доме кино. О том, что происходило в совокупности, дает представление пространный документ из архива ЦК, который иногда даже именуют докладом Д.А. Поликарпова. В реальности канцелярское донесение носит куда более скромное название — «Записка отдела культуры ЦК КПСС об итогах обсуждения на собраниях писателей вопроса о действиях члена Союза писателей Б.Л. Пастернака, несовместимых со званием советского писателя».

За автора «Доктора Живаго» публично тогда не вступился никто. Высшей формой несогласия было «умывание рук» — неприсутствие на заседаниях и неучастие в голосованиях, как это позволили себе И.Г. Эренбург, А.Т. Твардовский, Л.М. Леонов и некоторые другие писатели. В общественной атмосфере, только начавшей освобождаться от шор и кошмаров сталинизма, слепой догматизм и робость души проявили, напротив, даже некоторые лучшие мастера пера. С осуждением Б. Пастернака выступили И. Сельвинский, В. Шкловский, В. Панова, Б. Слуцкий, Николай Чуковский, который, в отличие от отца Корнея Ивановича, ходившего поздравлять автора, оголтело ругал роман, С.С. Смирнов, Л. Мартынов… список будет долгим…

Поначалу Пастернак держался. Но все нараставший уже не хор, а гул голосов выкатился за пределы литературной среды. Бессчетные митинги и собрания, на заводах, фабриках и в колхозах (по принципу «мы роман не читали, но мы считаем»), требовали высылки «предателя» из страны. Вот только некоторые из «откликов трудящихся Москвы», представленные в архивной цэковской папке. По-своему они дополняют выдержки из упоминавшегося «каталога» О. Ивинской.

«Голос пролетариата» в данном случае прилежно зафиксировала в своей книге ее дочь И. Емельянова: «Аппаратчик Дорхимзавода тов. Молокова: “Это гнойник, а гнойники рвут с корнем”. Рабочий завода шлифовальных станков тов. Руденко: “Его следует судить как врага”. Слесарь-механик второго часового завода тов. Сучатов: “Мы не читали романа, но Пастернаку нет места в нашей среде”. Работник ВДНХ тов. Илюхин: “Его следует судить как изменника”» и т.д. (С. 178–179).

Жившая с Б.Л. Пастернаком семья — жена Зинаида Николаевна и младший сын Леонид — покидать страну вместе с отцом отказывались. «Лара» — Ольга Ивинская была подругой неузаконенной, и никто бы ее вместе с изгнанником из страны не выпустил. Пастернак оставался один, как перст, наедине с собственной судьбой. Отчаяние становилось безнадежным. К этому бедственному моменту и относится внезапное появление Ольги Ивинской на даче Федина. В конце октября темнеет рано, в четыре часа дня воздух уже синеет, предвещая наступающие сумерки. В этот час без предупреждения стукнула деревянная калитка, проскрипело крыльцо, и перед Фединым предстала хорошо известная ему красивая молодая женщина, близкого знакомства с которой он намеренно избегал.

В архивах ЦК КПСС хранится срочное письмо К.А. Федина от 28 октября 1958 года Д.А. Поликарпову. Там сообщается ни много ни мало о возможности самоубийства Б.Л. Пастернака. Текст такой:

«Д.А. Поликарпову.

28.Х. Дача

Дорогой Дмитрий Алексеевич, сегодня ко мне в 4 часа пришла Ольга Всеволодовна (не помню ее фамилию — друг Пастернака)[13]и — в слезах — передала мне, что сегодня утром Пастернак ей заявил, что у него с ней “остается только выход Ланна”[14].

По словам ее, [Пастернак] будто бы спросил ее, согласна ли она “уйти вместе”, и она будто бы согласилась.

Цель ее прихода ко мне — узнать, “можно ли еще (по моему мнению) спасти [Пастернака] или уже поздно, а если не поздно, то просить меня о совете — что (по-моему) надо сделать, чтобы его спасти”.

Я ответил, что такое заявление есть угроза, в данном случае мне, а во всех иных случаях — тому, кому оно сделано, и что под такой угрозой ни о каких советах просить нельзя. Вместе с тем я сказал, что единственно, что я считаю безусловно нужным посоветовать ей, это то, что она обязана отговорить Щастернака] от его безумного намерения.

Я сказал также, что не знаю, мыслимо ли теперь, после всего происшедшего, “спасти” [Пастернака], наотрез отказавшегося от “спасения”, когда оно было достижимым.

О[льга] В[севолодовна] заявила, что готова составить “любое” письмо, кому только можно, и “уговорить” [Пастернака] подписать его.

Я ответил, что не представляю себе, какого содержания могло бы теперь быть письмо и кому его можно было бы направить.

Не в состоянии с уверенностью сказать, должен ли я рассматривать приход О[льги] В[севолодовны] как обращение ко мне самого Пастернака (она клялась, будто ничего об этом не сказала ему, хотя немного позже говорила мне — он не хотел, чтобы она пошла ко мне).

Но я считаю, Вы должны знать о действительном или мнимом, серьезном или театральном умысле [Пастернака], о существовании угрозы или же о попытке сманеврировать ею.

В долгом разговоре с О[льгой] В[севолодовной] она не раз спросила меня, к кому “лучше” адресовать письмо [Пастернака] или к кому “пойти”. Я не мог ей ничего на это ответить и только обещал, что напишу Вам о том, что она ко мне приходила, а Вы, конечно, поступите так, как найдете нужным, и, может быть, захотите вызвать ее либо Пастернака. На этот случай я взял ее телефон, чтобы передать его Вам (Б-7–33–70).

Уважающий Вас Конст. Федин».

Документ красноречив по психологическому рисунку и внутренней жестикуляции.

Федин, разумеется, взволнован «безумным намерением» своего многолетнего друга. Однако же само появление под крышей его дома Ольги Ивинской с просьбами о решающем совете в накалившейся до предела обстановке ставит его в тупик. Он тут, и в самом деле, не знает, что теперь нужно и можно сделать. Когда Пастернак продвигался к Нобелевской премии и действовал, нарушая дружеские договоренности, никто с ним не советовался. И Лара в вечерних сумерках на дачу не прибегала. Теперь его действий и участия требуют под ультимативным давлением, ставя его в безвыходное положение, когда от его ответа могут погибнуть люди, что он и считает «угрозой для себя». Как тут поступить? События приняли уже такой оборот, что исход судьбы бывшего друга, дошедшего до грани самоубийства, на втором месте. Лично у него нет возможности и сил разбираться «в действительном или мнимом, серьезном или театральном умысле [Пастернака]», в «существовании угрозы или же попытке сманеврировать ею». События зашли слишком далеко и недостижимы для собственного его вмешательства и контроля.

Федин предлагает посетительнице половинчатый выход — он проинформирует Поликарпова, а с ним и руководство страны об этом визите Ивинской и обо всем, что она сообщила. Трагического исхода, понятно, он не хочет. Но пусть о дальнейшем позаботятся те, с кем Пастернак начал и ведет борьбу.

Последней цели К.А. Федин вполне достиг. Это показывают архивные материалы. Из служебной записки, приложенной к письму, видно, что с документом ознакомились пять членов тогдашнего высшего руководства партии, включая М.А. Суслова, Л.И. Брежнева, А.И. Кириченко и других. После опубликованного вскоре покаянного письма Б.Л. Пастернака в газете «Правда» с отказом от Нобелевской премии кампания травли пошла на убыль и скоро заглохла.

Так что верноподданническая информация объективно сыграла даже и некоторую позитивную посредническую роль. Конечно, у Федина были свои резоны настороженно отнестись к визиту Ольги Всеволодовны. Однако же это ничуть не оправдывает чиновного холода, овеявшего весь домашний прием. А лишь дополнительно объясняет ситуацию и характер героя.

Если подвести итог, поведение Федина в истории с романом «Доктор Живаго» не отличалось ни нравственной стойкостью, ни мужеством. Однако же и не сводилось к примитивному служению властям.

К тому же в раскруте общественной истерии на отношение Федина к происходящему влияли дополнительные обстоятельства. Он многое видел и знал изнутри из того, о чем мы узнаём только теперь, десятилетия спустя. История эта была трагической. Один из жестоких извивов и переплетов холодной войны, стремлений ко всеобщему превращению искусства в игрушку политики, а художников в фишки большой игры. История поздних прозрений поэта, страстного желания «быть живым, живым и только — живым и только до конца» (говоря его стихами), одиночества среди людей, взрывов честолюбия, семейных неурядиц и т.д. Нервный напряг той поры, со всеми его крутыми и противоестественными сплетениями, через два года свел Пастернака в могилу.

Трагизм и долгая неясность многих обстоятельств и событий породили так называемый «пастернаковский миф». Тот самый, который стремится развенчать в своей книге «Отмытый роман» Иван Толстой.

Сам Нобелевский комитет в данном случае пребывал далеко не на нейтральных вершинах Парнаса. Скажем, в самый чувствительный момент движения творения к высокой цели выяснилось вдруг, что роман представлен уже на множестве языков мира. Отсутствует лишь публикация на родном русском. Такая «техническая малость» ломала основы, подрывала все правила. Становилась непреодолимым препятствием для Нобелевского комитета. В самом деле, можно ли возвеличивать и ставить в пример векам и народам художественное создание, которое не опробовано читателем на языке оригинала? Альбер Камю, выдвинувший автора на Нобелевскую премию, русского языка не знал. Текста в оригинале читать не мог. На веру бралось утверждение, что роман замечателен, потому что незамечательным быть не может.

Что же в таком случае делать? Как быть? Немного отложить и подождать? Не-е-т! Тут через свою прямую и косвенную агентуру, имевшую, кстати, доступ, как это показывает автор-документалист, и в сам Нобелевский комитет (в книге названы конкретные фамилии, чины и должности), в дело вмешалось вездесущее ЦРУ. И роман ударным порядком появился на русском языке в крохотных, если не фиктивных, издательствах Италии и Голландии, где русских читателей было не больше, чем Пальцев на руке.

«“Доктора Живаго” по-русски выпустило ЦРУ — американская разведка», — свидетельствует И. Толстой. Повторим — обозреватель американской радиостанции «Свобода». Уж ему-то нет никаких резонов подобным образом искажать былую картину. Ожесточение схватки двух систем не оставляло места нейтралам. Даже Нобелевский комитет, как видим, обращался иногда в волонтера холодной войны.

В то же время идеологическая зловредность автора и его сочинения в СССР, если даже взять только официальные мерки и позиции, явно преувеличивались. Еще в 40-е годы Б. Пастернак разделял многие революционные большевистские иллюзии и слагал поэтические гимны «вождю народов» Сталину. Ничуть не преуменьшая значения высших художественных достижений и созданий Пастернака, Иван Толстой имеет основания утверждать: «Он принял большевизм настолько, что, к своему запоздалому ужасу, стал советским поэтом, членом правления Союза писателей, обладателем специальных талонов на “место у колонн” и на такси. Можно ли представить в этой роли Ахматову, вообразить литфондовскую дачу Мандельштама, личного шофера Цветаевой?»

Но, пробивая дорогу многострадальному детищу — роману «Доктор Живаго» — порой сомнительными путями и средствами, Б. Пастернак, как уже сказано, боролся не только за свое место на литературном Олимпе и связанные с этим выгоды. А так это нередко вольно или невольно выходит у автора книги. Его творение было выстрадано опытом жизни, имело непреходящую духовную ценность. Это и составляло живую сложность происходившего.

Освободительной устремленностью своего труда автор «Доктора Живаго», безусловно, опередил многих литературных современников, работавших с ним рядом. Исполнил свой высший долг художника и человека.

Между тем в политическом смысле, как уже сказано, «Доктор Живаго» достаточно нейтрален. Роман о любви, праве на счастье и свободе человеческого выбора в любых обстоятельствах эпохи, при любых режимах. А не только при советском строе. Иначе, конечно, повторюсь, автор и не рискнул бы предложить его в подцензурный журнал.

Шабаш тогдашних злоречий возбуждала пресловутая большевистская нетерпимость: «Кто не с нами, тот против нас». Плюс оскорбленное, почти крепостническое чувство — какое право имел автор книги, отвергнутой внутри страны, печатать ее за рубежом?! То, что сейчас кажется азбукой литературной жизни, выглядело тогда как государственная измена.

Б. Пастернак умер 30 мая 1960 года. А уже через считаные дни прошли обыски на квартире О.В. Ивинской и ее дочери И.И. Емельяновой. Мать и дочь обвиняли в незаконных валютных операциях — через них поступали обильные гонорары за роман «Доктор Живаго» из-за рубежа. Обе они в обход существовавших тогда валютных установлений через приезжих иностранцев разными путями получали для автора денежные суммы за якобы незаконно издаваемый во многих странах Запада роман. Деньги и финансовую переписку они передавали поэту. Носили ему, как именовалось в обвинительной стряпне, пресловутые «чемоданчики». Впоследствии Ивинская и Емельянова были реабилитированы. Поскольку получать деньги за свой труд, как заново определили органы юстиции, не является преступлением. Но до такой эпохи новых понятий еще требовалось дотянуть и перестрадать.

Тогда же были изъяты хранимые во второй семье Пастернака рукописи поэта и остаток заграничных гонораров. «Это были ужасные дни, — вспоминает в своей книге И. Емельянова. — По пятам за нами ходили агенты КГБ, отключали телефон, всюду стояли магнитофоны, было ясно, что, не решившись расправиться с ним самим, месть готовили его близким. К тому же “не охраняемым законом”, то есть нам». Ауже в ноябре закрытый суд объявил приговор — О. Ивинской 8 лет тюремного заключения, И. Емельяновой — 3 года. И обеих вскоре в арестантских вагонах отправили в места заключения.

В одном из своих стихотворений Ольга Ивинская писала:

Как ловко задумано было,

Под стать сатане самому:

Его — как удобно — в могилу.

Ее — по закону — в тюрьму.

Разумеется, поведение Федина в истории с романом «Доктор Живаго» было соглашательским, двойственным, далеким от мужественности… Федин не вступился за своего близкого друга. Не разъяснил значение его искусства, не призвал к терпимости. И это было не только проявлениями малодушия. Многого он, видимо, уже и сам внутренне не понимал, завороженный идеологическими шаблонами соцреализма и марксистскими догмами, в утверждении которых принимал участие. В этом смысле с Фединым повторился приступ духовной слепоты, который испытывал после возвращения в СССР в последние годы жизни его учитель Горький.

Федин был к Пастернаку ближе многих. И в какой мере тут к убеждениям и предрассудкам примешивались знания частной жизни и гражданского поведения Бориса Леонидовича? Какую долю, с другой стороны, составляла опаска или оглядка на безупречность собственной официальной репутации? Желание не запятнать себя, остаться в стороне?

Вероятно, здесь было все сразу. И то, и другое, и третье. Но, прежде всего, существовала реальная сложность жизненных обстоятельств.

Вот отчего, отдавая должное Пастернаку, не следует изничтожать Федина. Создатель «Доктора Живаго», как мы знаем, даже учился у него искусству изобразительности в прозе. Гоген, скажем, если брать художественные примеры, сыграл не лучшую роль в биографии Ван Гога, но никто из почитателей Ван Гога не истребляет за это Гогена. К тому же — и во всех случаях — тогдашняя позиция Федина сколько-нибудь решающего значения не имела.

Тут еще раз хочется вспомнить Анну Ахматову. Строгий блюститель литературной чести, любившая Пастернака, она не в пример иным нынешним запоздалым сверхморалистам не сделала сколько-нибудь далеко идущих выводов из истории с Нобелевской премией Б. Пастернаку. Напротив, ее отношения к Федину оставались теплыми.

На одном из позднейших съездов Союза писателей РСФСР в начале 60-х годов мне самому однажды довелось наблюдать трогательную картинку. Руководитель Союза писателей СССР, седой, слегка сгорбленный Федин, с изяществом старорежимного кавалера вел под руку по мраморной балюстраде Кремлевского дворца царственно выступавшую грузную Ахматову. Они о чем-то оживленно по-приятельски беседовали… Жаль, что со мной не было фотоаппарата.

Выше приводилась хроника документов об отношениях Ахматовой и Федина на протяжении трех с лишним десятилетий (с 1922 года). Для меня лично эта документальная подборка, когда я ее теперь читал и в чем-то добавлял, подтвердила давний «кадр памяти».