ЗНАК САТАНЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗНАК САТАНЫ

В 1986 году, после пяти лет проволочек, в серии ЖЗЛ издательства «Молодая гвардия» вышла моя биографическая книга «Федин». С разных сторон поминают ее и поныне. Отношу это не столько к свойствам книги, сколько к предмету повествования.

Споры возникли еще задолго до появления ее на свет и чуть ли не до последнего дня сопровождали ее скрипучий и тягостный путь в недрах издательства. Претензии тогда, в советские времена, были, правда, легко представить какие. Недостаточно показана величественность самой фигуры, ее глубокая коммунистическая партийность, верность идеям ленинизма, тесная связь с историческими обстоятельствами эпохи, сила ее положительного примера и воспитательного образца для молодежи и массового советского читателя. Словом, тема достойна и велика, а герой пока что приземлен и мелок. Недотягивает до нравственного образца, по сравнению с происходящими вокруг героическими свершениями. Это какой-то колеблющийся интеллигентский хлюпик. Требуется поработать еще и еще.

С Фединым меня связывали, как уже сказано, отношения ученика к учителю на протяжении почти двадцати лет. Но именно хорошее знание предмета в данном случае и являлось дополнительной бедой. Я не мог грешить против истины, «малевать икону», как бы выразился сам Константин Александрович. Измышлять и выдумывать то, чего не было. Но без этого примерный и героический лик не складывался, не задавался. Духоподъемная биография замечательного человека для серии «Жизнь замечательных людей» (в тогдашних пропорциях «масла масляного») не вытанцовывалась.

На обороте титула вышедшей книги обозначены только два официальных рецензента рукописи — сектор советской литературы ИРЛИ АН СССР (Пушкинский дом) в Ленинграде и Госмузей К.А. Федина в Саратове. На самом же деле какой строй идеологических церберов и заинтересованных лиц злосчастное сочинение минуло, сколько рук в разных вариантах мусолило его страницы, сколько мозгов прокручивало дальнейшие варианты судьбы рукописи, иногда, впрочем, никакого отношения к литературе не имеющие… И продолжались эти хождения и борения более пяти лет.

Для меня все эти хотения, желания, советы, побуждения и приказы во многом аккумулировались и материализовались прежде всего в фигуре моего ведущего редактора по ЖЗЛ. За давностью лет назовем его N. Главными отличительными его чертами были неутомимое усердие и работоспособность.

Аккуратист, с короткой стрижкой и желчным желтоватым лицом, лет 35, однако же, внешне очень вежливый и обходительный, мой редактор, как он с готовностью о себе рассказывал, был сыном милиционера. И до сложного искусства составления жизнеописаний выдающихся людей дошел собственной выучкой и трудами. Он заранее точно знал, кому какая биография положена.

Несколько лет мы встречались с ним иногда раз в квартал, иногда раз в полгода или того больше в зависимости от тех замечаний по рукописи, точнее, письменных заключений по ней, которые я в очередной раз через него получал. Иногда это сопровождалось ссылками на очередных рецензентов, контролирующие или директивные инстанции, иногда выдавалось за свежий взлет неожиданных собственных прозрений. Но во всех случаях они подлежали неукоснительному исполнению — и без такового книга выйти в свет не могла.

— Вот, вот! Сделайте только это! — глядя на меня почти пылающим, хочется сказать, комсомольским взором, уверял N. — Только это! И мы немедленно подписываем книгу в печать. Рукопись прекрасная. Читатель и так уже заждался. Только это — и больше ничего! Вы же ученик Константина Александровича. Вы обязаны перед его памятью, в конце концов. Только это! Что вам стоит? Пожалуйста…

Несмотря на скромный вроде бы пост, который он занимал, власть ведущего редактора во вверенной ему сфере была неограниченной. За ним стояли столпы каких-то невидимых для меня инстанций, мнений и авторитетов. Жаловаться на него было некому. И главный редактор издательства, и не один сменившийся за это время заведующий редакцией так или иначе повторяли то, что я уже слышал или читал в письменном виде от N. Обойти его или различными маневренными путями избавиться от него старались многие авторы, в том числе и некоторые мои литературные друзья и знакомые. Некоторым из них это удавалось, мне не удалось.

Происходило это в самые душные годы брежневщины. В издательствах тогда мариновались, калечились, выхолащивались, а часто в конце концов и упокоивались в редакционных столах и архивах множество нежелательных рукописей. Я это знал. И поэтому не торопился. Иногда приходили в голову новые эпизоды и сцены, которые я вставлял взамен тех, на которые особо пикировали мои смотрители. В общем, силы по переделкам уходили на то, чтобы для блезира как бы исполнить некоторые замечания, но притом не испохабить рукопись.

Редакция и верхние инстанции, конечно, тоже понимали такие уловки. И эта игра в кошки-мышки, впрочем, всегда с неизбежной порчей рукописи, длилась и тянулась. Мы толкли воду в ступе пять лет. Мне и не отказывали окончательно, но меня и не печатали.

А однажды, солнечным весенним днем, на исходе каких-то сроков N вдруг проникся ко мне дружеским расположением. Даже привстав за своим столом и улыбаясь весенней улыбкой, пожимая мне руку своей худощавой рукой, застегнутый прежде на все пуговицы, теперь он легко и игриво предложил:

— Знаете, что, Ю.М., хватит вам мучиться над этой рукописью. В самом деле, хватит! Устали уже, наверное. Сколько можно! Оставьте мне ее на месячишко. Я текст перепишу, как требуется, может, вдвоем с помощником — не возражаете? Друг на друга обопремся. Не сомневайтесь, сделаем все, как надо, и она с колес пойдет. Железобетонно… Хорошо?

От изумления я остолбенел. И не прощаясь, двинулся к двери. Отношения прервались, рукопись на некоторое время зависла.

И только внезапное наступление перестройки, перетряхнувшее тину прошлой эпохи, в том числе и в издании биографий, вдруг вытолкнуло эту залежалую и искалеченную книгу в свет.

Новым заведующим редакцией ЖЗЛ стал тридцатилетний выпускник философского факультета МГУ, кандидат наук. Человек эрудированный, притом с особой сферой творческих интересов. Он занимался культурой и литературой русского эмигрантского зарубежья. Издана была у него уже и собственная книга на эту тему. Позже под научной редакцией A.Л. Афанасьева и с обстоятельным его предисловием в нескольких томах вышла антология текстов «Литература русского зарубежья» (изд-во «Книга»).

Кто такой Федин, в данном случае объяснять не требовалось. Прозу Федина высоко ценил Бунин, да и вообще знали в эмигрантской среде, широко переводили на Западе. Новому заведующему я твердо заявил, что ни при каких обстоятельствах с N больше работать не стану. Кончилось тем, что Афанасьев вызвался лично быть редактором книги. Перечитав рукопись, вставил ее в план выпуска. Теперь нависали сроки выхода. В основном приходилось довольствоваться той искалеченной рукописью, в какую она обратилась в результате многоглазых чтений, пятилетних рецензирований, выстругиваний, шлифовок, срезаний острых углов и т.д.

Со всеми этими отметинами данному детищу и предстояло гулять по свету. Но на том дело не кончилось. Прежний долголетний попечитель, хотя и не был больше моим редактором, но продолжал сидеть в своем кабинете и, судя по всему, не зря. В этом скоро мне пришлось убедиться. На суперобложке вышедшей в 1986 году книги нежданно-негаданно появилась многозначительная черная отметина, набранная, однако, малоприметным, мелким типографским шрифтом — цифра 666.

Вообще-то на суперобложке, как это и следовало, стояло: «ЖИЗНЬ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ ЛЮДЕЙ. Серия биографий. Основана в 1933 году М. Горьким. ВЫПУСК 4». Это означало, что «Федин» — четвертая книга ЖЗЛ за 1986 год. И только в самом низу, под словом ВЫПУСК 4, крохотными, почти микроскопическими циферками было выставлено в скобках (666). Традиционно следовало читать, что таков порядковый номер книжки с момента, как серию создал Горький в 1933 году. Но, возможно, это и была некая ядовитая стрела, призванная сразить автора?

В массовом обиходе советских времен подобная символика сознавалась разве на уровне туманных отталкиваний, вроде как число 13. Плохо, мол, лучше не надо — и все тут! Тогда как 666, согласно евангельскому «Откровению святого Иоанна Богослова», это число Зверя, знак сатаны.

Впрочем, бывают же и чисто технические совпадения? Раз числа 13 или 666 существуют, значит, когда приходит черед, кто-то их должен носить. Может, это вовсе и не чья-то злая воля, а случайное совпадение? Тем более что с порядковой нумерацией выпусков за столь долгий и бурный срок с момента создания горьковской серии существовало много хаоса и неразберихи. Требовалось проверить.

Оказалось, что «пострадал» таким образом не я один. В нынешнем печатном Каталоге ЖЗЛ раздел книг, явившихся на свет в 1986 году, кончается извещением. Оно набрано частоколом из крупных заглавных букв. «ВЫПУСК 666 ОШИБОЧНО ПРИСВОЕН ДВАЖДЫ», — гласит предупреждающая надпись. Второй книгой, носящей ту же цифру 666 (Знак сатаны), почему-то является книга «Писемский» другого автора. Кто же в таком случае «грешник» реальный, а кто попал в этот разряд по умышленному произволу или технической случайности? «Федин» или «Писемский»? Или же оба вместе?

У меня в избытке было аргументов и доказательств реального оборота событий. Но на проявление закулисья вдобавок сработали обстоятельства. В следующем году одну из книг переиздавали. У редакции были время и шанс, чтобы разобраться с путаницей и на сей раз восстановить истинную нумерацию. Переиздавался «Писемский». И что же? Маленькая циферка осталась там — 666. Книга «Писемский» хорошая, и качества ее тут совершенно ни при чем. Значит, с моей книгой кто-то нарочито схулиганил. Смачно плюнул вслед: мол, более сатанинской книги еще с незапамятных времен и десятилетий не издавалось. Кто же даже чисто технически мог это сделать? Гадать не приходилось.

Стрела метила в автора. Но в результате тень поневоле падала и на героя. Об этом происшествии я сделал представление в издательстве. Но тираж был уже отпечатан, исправить ничего нельзя. «Бросьте, Ю.М.! — утешали меня в верхних кабинетах. — Кто это заметит и поймет? И кому это нужно? Да и отстранение от редактирования книги — тоже чего-то стоит. Надо учесть…» Словом, раздувать историю не стали.

Вещь, конечно, из дали времен не просто хулиганская, но и до невежества нелепая. Если вспомнить предъявлявшиеся до сих пор требования по доработке книги в сторону, что называют, прямо наоборот — изготовления некоего сусального кремлевского пряника. А теперь… Не хочешь, мол, совсем идеального героя, коммуниста из коммунистов, не слушаешься руководства и меня лично, нарушаешь неписаные установления и порядки, ущемляешь мои и еще чьи-то там хотения, так вот на тебе — как курице на свежеснесенном яйце, цифирка, черная метка — 666. Мы же — коммунисты, комсомольцы, но и православные к тому же… Впрочем, мало ли карикатурного происходило и происходит у нас? Я же тогда впервые столкнулся с разносчиками клеймящих литературных страшилок, а их немало — от фашистских знаков до производства автора в масоны. Узнал им цену. И утешился мыслью, что читатель разберется. А всякие заигрывания с символикой скверны еще никогда не заканчивались добром для самих затейщиков.

Так было с этой ЖЗЛовской биографией «Федин», вышедшей в 1986 году обычным по тем временам тиражом 150 тысяч экземпляров. Но параллельно и почти одновременно развертывались литературные события, в центре которых был другой ученик этого писателя, гораздо более к нему близкий и осведомленный. Этим учеником был Юрий Трифонов.

«Надо ли вспоминать? Бог ты мой, так же глупо, как: надо ли жить? — декларировал Ю. Трифонов на открытии своего романа “Время и место”. — Ведь вспоминать и жить — это цельно, слитно, не уничтожимо одно без другого и составляет вместе некий глагол, которому названия нет».

Было это в 1981 году. Книга печаталась в журнале «Дружба народов» и оказалась последней из того, что он написал.

Среди прочего в этом произведении Трифонов предпринял попытку в романной форме разобраться в давних отношениях, которые его много лет занимали и волновали, — в психологии и характере человека, которому был немало обязан. Этим человеком был советский классик и руководитель Союза писателей СССР Константин Федин. Тема книги — совесть и страх перед жизнью. Память романиста ощупывает события былого, начиная с первых проб пера, учебы в Литературном институте и дальнейших жизненных поворотов.

Рядом с мятущимся в поисках собственного пути молодым прозаиком Антиповым (во многом «альтер эго» автора!) представлен его литературный наставник еще студенческой поры Борис Георгиевич Киянов. К нему влечется и от него отталкивается Антипов.

Киянов — профессиональный мэтр с громким прошлым и сомнительным настоящим. Человек, способный к глубоким внутренним оценкам, оригинальным суждениям и выводам, не исключая и благородных поступков. Но слабовольный и нерешительный. Он находится под каблуком у своенравной и болезненно-деспотичной жены. Пятнает совесть нечистоплотными литературными сделками и общественными компромиссами. Сам это хорошо сознает, но уже не может остановиться и плывет по течению. От неудовлетворенности собой Киянов сторонится людей, проваливается в полное одиночество, попивает.

Что его толкает на это? Страх от давящей пяты сталинской диктатуры? Со многими душевными разветвлениями таких состояний не может справиться Киянов. Но дело не только в этом. Окружающая действительность, где трудового человека ежедневно подстерегают перенапряг сил, неопределенность обстоятельств, а в конце концов неизбежные болезни и смерть, и без того слишком опасна и страшна. А писатель Киянов внутренне слаб и среди жизненных предпочтений делает ставку на покой и благоденствие. Маленький штрих, выражающий внутренние стремления: «Всегда Киянова сопровождал особый писательский запах благополучия — трубочного табака и одеколона». Детали, прямо списанные с прототипа.

Главный болезненный психологический синдром Киянова, как его в конце концов диагнозирует Антипов, — это «страх перед жизнью, точнее, перед реальностью жизни».

На то, что психологический типаж Киянова соотносится с Фединым, в романе Трифонова указывают многие автобиографические черточки. Киянов ведет семинар по прозе, в котором состоит начинающий литератор. Он выделяет Антипова и покровительствует ему, начиная с осложнений при зачислении в Литинстатут. У Антапова (как и у Трифонова после расстрела отца героя Гражданской войны — «врага народа») мать по 58-й статье почта десять лет отбывала ссылку. И Киянову — Федину настоятельно советовали не допускать в свой семинар столь замаранного слушателя. Но он вопреки перестраховщикам выделил талантливого юношу и принял его…

Психология кабинетного человека, рожденного для письменного стола, увлеченного ценностями культуры, а вынужденного заниматься политикой, политиканством и администрированием, — таков типаж героя в романе «Время и место». Отсюда проистекают страх перед жизнью, малодушие и компромиссы ради личного покоя и самоспасения

Разумеется, Федин как фигура крупнее, чем отставной мэтр из Литинститута и нынешний сочинитель посредственной исторической беллетристики Киянов, и отношения между Трифоновым и Фединым были куда более многообразными и сложными.

Но если по размаху карьеры и масштабам личности Киянову и далеко до главы писательского объединения страны, каким стал Федин, то черты психологической общности между реальным героем и названным персонажем просматриваются и существуют. Ведь, в конце концов, «человек в футляре» из чеховского рассказа мог быть кем угодно — и учителем гимназии, и обер-прокурором Правительствующего синода.

В конце 70-х годов, когда составлялся коллективный сборник «Воспоминания о Константине Федине», я написал для него статью. Мой приятель Игорь Золотусский, которому я дал ее прочитать, подытожил свои впечатления в таких словах: «Это записки благодарного, трижды благодарного человека».

Тогда и теперь я больше всего боюсь быть неблагодарным.

От того, что писал о К.А. прежде, никак не отказываюсь и теперь. Но влюбленность способна слепить глаза. И с годами это становится очевидней. Отношения наши — литературного учителя с учеником — так или иначе ограничивали поле обзора. Разделявший иллюзии либерального коммунизма, долгое время далекий от официальной литературной кухни, да и по жизненной неискушенности отчасти, многого, что открылось теперь, знать я не мог, да и не понимал. И своего наставника видел главным образом с одной, лучшей и наиболее привлекательной стороны.

Было в этакой идеальной мемуаристке, как вижу теперь, даже что-то от социалистического реализма. Это лукавое духовное наваждение советской эпохи пронизывало все жанры и все искусства, в том числе и мемуаристику, и портретную живопись. Позже ходила даже шутка о парадном портрете. Если одноглазого, однорукого и одноногого хана посадить верхом на скакуна, дать в правую руку натянутые поводья, заставить правой ногой пришпорить жеребца и рисовать портрет только с правой стороны, — молодец получится хоть куда!

Себе в оправдание могу лишь сказать, что в моем случае правил не расчетливый умысел. Образ, который жил в воображении, когда я в очередной раз направлялся к Федину, был порожден лучшими чертами личности этого человека и напрямую соотносился с тем, каким К.А. воспринимал и хотел видеть себя сам. И таким видели его люди гораздо более проницательные и искушенные жизнью, чем я. От Горького, Бунина, Ахматовой, Соколова-Микитова, Зощенко, Шукшина до Ромена Роллана и Стефана Цвейга…

Открывшиеся документы и взгляд из иной эпохи корректируют внутренний образ, исправляют портрет, делают его более объемным и верным. Лишь бы переоценка не сопровождалась недооценкой или перечеркиванием.

Злой рок действительно тяготел над этим высокоодаренным и внешне счастливым человеком, каким был Федин. И отразился на его посмертной судьбе. Он был талантлив, красив, удачлив, житейски благополучен. Но…

Об этом, собственно, весь дальнейший рассказ.