В тылу
В тылу
Дивизион стоял на позиции. 3-я батарея с самого начала находилась где-то на севере. С ее командиром, старым крепостным артиллеристом, я встретился уже много позднее, в изгнании. Остальными двумя командовали совершенно юные штабс-капитаны, только что окончившие Артиллерийскую академию, братья Шафровы. Дивизионом командовал назначенный в Киевском военном округе полковник Самборский, мой товарищ по училищу.
Командир корпуса, генерал Каледин, встретил меня очень радушно, но пожелал, чтобы я принял дивизион уже после атаки Черновиц, для чего все уже было подготовлено. А пока знакомился бы с личным составом и заканчивал формирование управления.
Я остановился в огромном селении, где были расквартированы штаб корпуса и управление артиллерии, а также наша хозяйственная часть и парки батарей, и тотчас же ознакомился с внутренней жизнью дивизиона. А ранним утром пошел взглянуть на батареи.
Командиры находились на наблюдательном пункте. Они впервые попали на позицию, и молодые прапорщики, оставшиеся при орудиях, слабо отдавали себе отчет в том, что их ожидало.
Батареи, особенно первая, ввиду колоссальной настильности траектории морских орудий, стояли открыто, и с момента открытия огня неминуемо должны были стать жертвой неприятельской артиллерии. Никто даже не потрудился отрыть окопы.
Я тотчас же пояснил им все это и, еще не будучи вправе приказывать, посоветовал старшему прапорщику немедленно обеспечить людей окопами, и на случай жесткой бомбардировки отрыть вблизи глубокую узкую щель — убежище, что было немедленно исполнено. Затем прошел на наблюдательный пункт, где уже не было никого.
Там сразу же попросили меня к телефону.
— А, Иван Тимофеевич!
— Откуда? Кто говорит со мною?
— Это мы, «Фирма».
— Какая фирма?
— Фирма Кирей, Яковлев и я… Мы здесь нанимаемся для руководства целесообразным употреблением артиллерии. Это наша специальность. Предлагаем свои технические услуги… Теперь мы здесь на гастролях.
— С кем же вы собираетесь сотрудничать?
— Со всеми начальниками групп и командирами частей.
— Кто же вас сюда направил?
— Это долго объяснять. Мы с вами поговорим об этом на квартире.
— Пока что можете обратиться к полковнику Самборскому, который еще не сдал мне командования. А меня вы можете найти через начальника артиллерии, которому я подчинен и от которого я должен получить распоряжения.
Это что еще за явление? Какая-то странная «фирма», какие-то «гастролеры»… Двое — мои товарищи по гвардии, ушедшие в академию. Третий, видимо, бывший ранее в распоряжении Великого Князя. В управлении генерал Неводовский попытался объяснить мне, что эти господа разъезжают по фронту, сообщая артиллеристам новинки техники ведения артиллерийского боя, которые нахватали в иностранных журналах. Я был очень рад, что от них отделался.
Неводовский в первые дни моей службы был моим командиром. Это был глубоко порядочный человек и уравновешенный, и для меня было на руку, что я остался под его непосредственным командованием.
В данную минуту мне оставалось лишь обратить внимание на внутренний быт моих подчиненных.
Артиллерийская подготовка атаки Черновиц не удалась. Чему приписать это, я не мог судить, не зная всей обстановки. Орудия Виккерса, могущие оказать услуги при демонтировании неприятельских батарей, не могли принести серьезной пользы против проволочных заграждений и по своей беззащитности сразу же открывались неприятельской артиллерии. Они могли пригодиться лишь местами, для специальных задач. Мы получили приказание отправляться в тыл, чтоб закончить формирование.
Перед уходом мы все-таки оказали услугу нашему доброму начальнику артиллерии. Ночью он вызвал меня.
— Знаете, поставленная вчера на вашей позиции шести дюймовая пушка Кане не может выполнить главной своей задачи. Каледин рвет и мечет. Ведь это зверь… Он способен расстрелять меня, требует, чтоб завтра же пушка действовала по деревне, на которую он поведет главную атаку.
— Но ведь вчера он указывал совершенно другие цели!
— Все равно, с ним не сговориться. Я не знаю, что делать, — бедный старик схватился за голову.
— Не волнуйтесь, ваше превосходительство, — вмешался Самборский. — За ночь можно срезать верхушку высоты, которая мешает обстрелу.
— Я вам пришлю всех своих людей с шанцевым инструментом, — прибавил я — и к утру все будет в порядке.
Ранним утром, когда измученные ночной работой солдаты садились в вагоны, Неводовский с Калединым поехали наблюдать стрельбу орудия Кане. Но что могла сделать одна пушка с полусотней бомб против бетонированного и опутанного проволокой опорного пункта?
Формирование дивизиона заканчивалось в глубоком тылу, в местечке Атаки, предместье Могилева Подольского, отделенном от города рекой Днестром, через которую был переброшен понтонный мост.
За это время ко мне успели присоединиться мой неразлучный Крупский и Дзаболов, о переводе которых я хлопотал с первого дня моего назначения.
Будучи в Петербурге, мы с Алечкой часто бывали у Постовских, которые всей семьей обосновались там вскоре после начала войны. Генерал вначале был назначен начальником штаба к Самсонову и после постигшей его армию катастрофы, откуда ему удалось ускользнуть в последнюю минуту, был короткое время начальником дивизии на Карпатах и затем ушел на тыловую должность.
— У меня прекрасная лошадь, — говорил он мне, — вместе с трубачом она еще при мне. Я передам вам их обоих, по крайней мере буду знать, что оба находятся в верных руках.
Я уже выписал себе молодую лошадь из конского запаса и теперь сразу получил обеих. Красотку привел трубач Стежка, Кокотку — Дзаболов, командированный за нашими лошадьми. Обе кобылы были чудесные и как две капли воды подходили друг к другу. Обоих командиров я отпустил в Петербург, снабдив их письмами домой. Веселые и беспечные, они считали, что их служба начинается и кончается на наблюдательном пункте, а в остальное время вели безалаберную жизнь и совершенно не думали о своих батареях, где царил хаос.
Я сам взялся за внутренний порядок — и меня глубоко тронуло, что весь дивизион, как один человек, отозвался на мой призыв. За несколько дней была налажена кухня, люди повеселели, за лошадьми был установлен должный уход, молодым офицерам объяснены их обязанности, к приезду обоих гастролеров они могли уже без труда «командовать» своими частями. Вскоре нас направили на Северо-западный фронт, где дивизион распался: управление осталось в Минске, а обе батареи попали в Барановичи, откуда каждая получила назначение в различные армии.
Отпустив батареи, я остался на станции один. В эту минуту ко мне любезно обратился начальник стоявшего подле санитарного поезда и радушно пригласил к себе. До утра мне деваться было некуда, поезд возвращался в Минск лишь на другой день. Я с удовольствием отозвался на приглашение и очутился в уютной столовой. Это был поезд, оборудованный польскими аристократами, обосновавшимися в Москве, начальник был единственный русский, персонал состоял из сестер католического центра! Меня приняли как старого друга.
— Мы вас уже хорошо знаем, — наперебой говорили мне все, — когда подошли ваши батареи, мы стали расспрашивать ваших людей, кто командует, все, все в один голос восторженно отзывались о вас. Ничего подобного мы еще никогда не слыхали… Вот мы и решили командировать нашего шефа, чтоб познакомиться с вами поближе. Как это вам удалось добиться такого обожания от ваших людей?
Впоследствии в разгаре революции, ночью, при отступлении из Тернополя, мои разведчики встретились с батареями 4-го дивизиона. «Видим, катят какие-то чудные пушки на восьмерках лошадей с саженными колесами. — Вы, — говорят, — 13-го дивизиона?
Так это у вас наш дорогой командир полковник Беляев? Ох, как же мы за ним тужили! Вот был командир! Теперь бы нам его, мы бы его на руках носили!»
В Минске я нашел своего старшего брата Сережу, который был назначен Эвертом в качестве начальника артиллерии фронта. При нем для распоряжений состоял Н.М.Энден, наш дальний родственник, бывший офицер лейб-гвардии 1-й артиллерийской бригады. Брат мой был полон надежд, ехал на фронт и должен был через несколько дней вернуться. Он посоветовал мне подождать немного до приезда Великого Князя Сергея Михайловича, чтоб хлопотать о новом назначении.
Через несколько дней явился и Великий Князь. Но он был уже не тот, каким я видел его, когда посетил его в Михайловской дворце: больной, загнанный преследованиями «Прогрессивного блока», который в те дни обрушился на безответственных министров и Великих Князей. Теперь его окружала целая свита любимцев и, когда он появился в зале в походной форме и сапогах на высоких каблуках, то казался титаном среди пигмеев, которых он душил облаками своей колоссальной сигары и которым безапелляционно подносил готовые решения.
Брата моего, с его самостоятельными взглядами на все он, видимо, уже не переносил.
— Ступай переговорить о себе с Барсуковым, — шепнул мне брат на ходу. У него самого, видимо, порвались связи с Великим Князем.
Я знал Барсукова, сейчас он был его правой рукой. Тот принял меня сердечно.
— Первый открывающийся отдельный дивизион будет ваш, — отвечал, он мне. — А покамест отдыхайте!
Я воспользовался этими днями, чтоб съездить еще раз в милый Питер. Явившийся на смену брата Али-Ага Шихлинский со своим окружением не произвел на меня приятного впечатления, а Сережа уехал обратно в свою армию.
У своих я нашел полное успокоение и умиротворение душевное. Моя Алечка, казалось, в мое отсутствие расцвела еще более.
Когда мы очутились одни в уютной, чистенькой гостиной сестры, и, сидя рядом с нею я изливал ей все, что накопилось в душе, она, казалось и не слышала моих слов. Глядя на меня своими лучезарными глазами, с радостной улыбкой на устах она повторяла только:
— Ах, как я рада, как я счастлива!
Теперь все родные объединились вокруг Марии Николаевны, которая в своем одиночестве стала как бы центром всей семьи. Там читались письма от Коли о его жизни в Лондоне, туда приезжал с фронта Тима, ставший любимцем племянник, туда приходила Елизавета Николаевна со всей Сережиной семьей. Лиля приносила письма от Володи из плена. Мария Николаевна хотела перетянуть к себе и Алю, предлагая ей отдельную комнату в опустелом доме. Но Ма-хочка с Ангелиночкой не хотели отпускать ее от себя, она стала для них очагом домашнего уюта, источником тихих интимных радостей. От меня с фронта к ней приезжали всегда молодые офицеры, к ней прибегали барышни Постовские и другие знакомые, и кругом нее всегда била живая струя, она озаряла всех лучами радости и счастья — пели романсы, даже танцевали и скрашивали тихую, почти монастырскую жизнь Махочки и ее дочери.
А для бедной «Анжель» жизнь складывалась печально. Ее мечты о преподавании рухнули благодаря тому, что она все еще продолжала заикаться. Она искала успокоения, сбиваясь с ног работой с ранеными солдатами, которые потом писали ей трогательные письма. Но с детства она затаила любовь к сыну соседнего помещика Кошкарова. Он приезжал к нам еще кадетом. Когда оба подросли, их соединяла тысяча деревенских воспоминаний… А теперь выяснилось, что он и не мечтал соединиться с нею, и все ее иллюзии пошли прахом. Знала обо всем одна только «Мамти». Мне он никогда не нравился. Его отец был безнравственный человек, сестра унаследовала от матери-грузинки красоту и темперамент, она была близкой подругой Энденов, но ее жизнь была разбита негодяем-отцом. Офицеры 24-й бригады сообщили мне данные против их товарища. Так оно и оказалось впоследствии, когда он стал красным комиссаром.
Но сердце бедной Ангелиночки было разбито. Эту любовь она лелеяла в груди и намеренно закрывала глаза на все окружающее. Только иногда безобидное веселье молодежи вызывало на ее исхудалом личике сочувственную улыбку…
Короткие минуты отпуска я использовал, чтоб посетить последнюю оставшуюся в живых тетю Лелю. После смерти мужа и старшей дочери она переехала на другую квартиру, но в том же доме, где и поселилась со своей любимицей Любой и ее детьми, подрастающей красавицей Зюзей и ее братом, маленьким Колей. Нередко к ним ездила Наташа, жившая в командирской квартире в Гатчине, куда она переехала с начала войны.
Тетя Леля сообщила мне адрес молодого барона А. П. Штакельберга, который еще студентом бывал завсегдатаем на их вечерах и к которому, хотя издали, я всегда чувствовал искреннюю симпатию. Он также часто справлялся обо мне, под конец я не выдержал и поехал к нему. Но это было почти накануне большевистского переворота, полтора года спустя. Он принадлежал к стариннейшей остзейской фамилии, о которой говорили; обе семьи славились безукоризненно чистой моралью всех своих представителей. Их имя стоило титула.
Сам Саша Штакельберг едва кончил университет, как женился на дочери адмирала Пилкина, однако вскоре после свадьбы бедняжка лишилась ног и он семь лет возил ее в колясочке. Но когда она скончалась, я нашел его уже женатым на цветущей молодой женщине, счастливым отцом двух прелестных малюток, таких же здоровеньких, как мамаша, и с таким же дивным румянцем, каким всегда поражал он сам. За чаем зашел разговор о грядущих событиях.
— Я не поклонник толстовских идей, — говорил я, — но мне кажется верным одно из его замечаний.
— Какое?
— У сверхинтеллигентов дети слишком истощены физически. Они развиваются махровым цветом, но засыхают прежде времени. Я согласен с мнением Толстого, что лучшего расцвета достигают дети сыновей простого крестьянина. В них уже нет отцовской грубости, но здоровая кровь дает им возможность работать так, как мы уже не в состоянии.
— Милочка! Благодари Ивана Тимофеевича за невольный комплимент, — подхватил милый хозяин, — наши дети как раз подходят под это определение! Родители моей жены простые крестьяне…
Удивительный человек! Потомок древнейшего рыцарского рода, с детства увлекавшийся геральдикой, аристократ без малейшей тени снобизма. Светский человек, чистый, как ангел, прекрасный, как херувим. Потомок меченосцев, православный до мозга костей. Безукоризненный супруг, в течение семи лет прикованный к страдалице-жене. Сверхджентльмен, нашедший, наконец, себе тихую пристань в объятиях скромной крестьяночки. Непременный секретарь Академии наук и либеральнейший председатель, сам убежденный монархист и консерватор. И со всеми этими противоречивыми данными, человек недосягаемого благородства и кристальной души…
Таких людей могла взрастить только Россия!
Назначение мое командиром 13-го отдельного полевого тяжелого артиллерийского дивизиона вызвало мой спешный отъезд на фронт. Я уехал счастливым. Дивизион был прекрасный, я получил его из рук полковника Драке, бывшего ранее адъютантом Великого Князя. Он находился уже на боевой позиции, в районе Луцка.
Дивизион, куда я ехал, принадлежал к серии только что выпущенных артиллерийских частей, снабженных новейшей материальной частью и прекрасно технически обученным персоналом. Во главе стояли молодые, но опытные командиры батарей, молодежь большей частью была только что выпущена из лучших учеников Сергиевского артиллерийского училища. Все поголовно были серьезные и работящие. Нижние чины прекрасно справлялись со сложной материальной частью, так как дивизион был сформирован в Петербурге, главным образом, из бывших рабочих технических мастерских и заводов. Это, впрочем, не могло, к сожалению, не отразиться на их морали.
Драке сдал мне дивизион, его позиции близ колонии Мариановки, и на другой же день уехал. Блестящей наружности, храбрый и знающий артиллерист, он обладал замкнутым и тяжелым характером, выработанным в давящей атмосфере канцелярии Великого Князя, не переносившего чужих мнений, и наводил панику своим грозным: «Надо соображать!» Его неудачное столкновение с академиками во 2-й бригаде сделало его недоверчивым к людям и оставило в нем глубокий след раздраженного самолюбия. Поэтому, несмотря на все его достоинства, мое появление в дивизионе вызвало общую радость и внесло успокоение. Я сразу же заметил это. Все мои указания схватывались на лету и исполнялись от чистого сердца.
Через несколько дней я получил ясное доказательство, что и солдатская масса почувствовала ко мне безграничное доверие,
Одна из батарей, 2-я, с самого начала находилась в отделе, и Драке, торопясь с отъездом, сдал мне ее заочно. Но едва он уехал, как я получил от нескольких солдат этой батареи письма, которые показали мне, что не все там ладно.
Если нижний чин решается принести жалобу на своего начальника, это показывает уже не только безысходность положения, но и глубокое доверие к высшему начальству, так как я не знаю случая, чтоб подавший жалобу в конце концов не пострадал от этого еще более.
Я немедленно явился на батарею, приказал командиру выстроить всех чинов на инспекторский опрос, обратился к солдатам с официальным вопросом, положенным по уставу, не имеют ли они за прошлое время законных жалоб и претензий.
Впервые увидал я нечто подобное. На мой вопрос из рядов выступило двадцать человек.
Я тотчас же удалился в отдельное помещение и снял с каждого его заявление. Они были чудовищны.
Подполковник Сикорский с садизмом, далеко превосходящим обычное третирование и уставные строгости, терзал каждого из них, ставя их днем и ночью в сырую хату, по колено залитую водой, которая служила ему арестантской, и прибегал к всевозможным ухищрениям пытки, совершенно игнорировал устав о наказаниях.
— Чем объясняете вы все эти противозаконные меры?
— Но, господин полковник, вы не знаете этих людей. Никакие человеческие меры не дают с ними результата!
— Хорошо! Я донесу обо всем по начальству!
— Но, господин полковник, это погубит всю мою карьеру! Ради Бога, умоляю вас! Даю вам слово…
— Пусть будет по-вашему! При малейшем повторении чего-либо подобного я отрешу вас от командования и отдам под суд. А этих двадцать человек я перевожу сейчас же к себе в управление, где они своей службой докажут мне правдивость своих слов.
— Но этим вы подорвете дисциплину в моей батарее!
— Наоборот. Именно теперь ваша батарея увидит воочию, что дисциплина существует для всех!
Как мог суровый, строгий службист Драке не заметить истязаний, совершавшихся у него за спиной?
Нужно ли прибавить, что этого было достаточно. Все, как рукой, сняло. И те люди, которых я перевел к себе, не оставили на своей службе ни единого пятнышка.
Бои, последовавшие за Луцким прорывом, закончились новым параличом на всем фронте. Наша артиллерия уже была в состоянии состязаться с германской, но для прорыва бетонированных и окутанных морем проволоки позиций этого было недостаточно. Последующие сражения ясно доказали, что ни самоотвержение пехоты, ни налаженная связь между всеми родами оружия не приводили к иному результату, кроме самоистребления? И делалось это в угоду «благородным союзникам», которые проводили свою мировую политику за счет неисчерпаемого запаса «пушечного мяса» в России.
Недостаточность тяжелой артиллерии вынуждала то и дело перебрасывать ее, и наш дивизион после каждой попытки прорыва перекочевывал в соседние корпуса армии. В этой переброске противник имел огромное преимущество внутренних сообщений, пренебрежение которым в новой войне погубило Гитлера. Но теперь, в угоду Европе, мы сделали роковую ошибку и вместо стратегического отступления, сопровождаемого рядом тактических контрударов, безрасчетно погубили сотни тысяч людей, бросая их на верную гибель под огнем пулеметов и минометов на проволочных заграждениях.
Первое крупное дело, в котором участвовал дивизион под моей командой, была атака спешно укрепленных германцами позиций между деревней Ворончиным и урочищем Жука, где немцы для упорной обороны использовали кладбище, расположенное на высоком кургане в нескольких сотнях шагов от выступа огромного леса, находившегося в наших руках…
После интенсивной, но короткой подготовки, в которой участвовали, кроме моих, несколько батарей 39-го корпуса, гвардейцы двинулись на главный оборонительный пункт, пользуясь заранее подготовленными подступами. Наша 1-я батарея удивительно удачными попаданиями переворачивала все вверх дном на кладбище, но на главном командном пункте все время работало семь пулеметов, видимо, находившихся под бетонированными укрытиями.
— Прекратите стрельбу, мы не можем продвигаться далее, — передавали из головного батальона. Но мы сами видели с помощью двурогой трубы, укрытой в расщелине между двумя стволами гигантского дуба, что как только прекращали огонь, уже после демонтирования всех пулеметов, на бруствере появлялось несколько солдат под командой блестящего храбреца в серебряных галунах, в упор расстреливающих укрывшихся в подступах гвардейцев.
— Дайте огня! — раздавался крик из головного батальона. Но упорные защитники, скрываясь на минуту, вновь появлялись после каждого разрыва.
Наконец, я посоветовал Калиновскому бить шрапнелью на удар. Непрерывное гудение снарядов, падавших один за другим, не давало уже возможности защитникам высунуться, а между тем шрапнель, зарываясь, была не опасна своим. Видимо, это подействовало. Сопротивление рухнуло, и внезапно по змеившейся в тылу врага дороге мы увидели целую колонну бегущих, бросивших всю линию обороны.
— Кавалерию, кавалерию! — раздались крики по всей нашей линии. Мой Дзаболов скрежетал зубами.
— Был бы в головном эскадроне полка, который стоит там в складке за лесом, человек с сердцем, изрубил бы всех бегущих, — говорил он с отчаянием. Но кавалерия не двигалась. Только лишь наши шрапнели подгоняли беглецов, которые быстро скрылись за перелесками.
Не теряя времени, я поскакал к начальнику артиллерии корпуса, чтоб получить его разрешение прийти на помощь 125-й дивизии, бравшей Ворончин. Он устроил себе наблюдательный пункт на вершине огромного дуба в глубоком тылу, но, когда я несся открытой поляной, отделявшей лес от селения, где возвышался этот дуб, послышалось зловещее гудение, в воздухе что-то закружилось и грянул страшный взрыв. Моя Красотка круто повернула влево и отчаянным прыжком взяла глубокий ров.
Казалось, бомба разорвалась за ее крупом. Но Господь миловал, все мы остались целы. Другой «чемодан» лег уже гораздо дальше, и мы спокойно подъехали к дубу.
— Какого черта вы навлекаете на мой пункт этот адский огонь? — налетел на меня генерал. — Ведь как раз на этом месте на днях убили полковника Бассова, командира тяжелого дивизиона!
— Будьте уверены, ваше превосходительство, они до вас не добросят, видите, они бьют на пределе досягаемости.
Мой тон подействовал на генерала успокоительно. Несколько дней спустя, при расставание, он сунул мне в руку боевую аттестацию, в которой горячо отзывался о моей блестящей храбрости.
Когда я прискакал в Ворончин, дело уже было кончено. Вслед за падением кладбища немцы очистили и правый фланг: задача была исполнена, и мы получили приказание переходить левее, где 125-я и 101-я дивизии должны были брать деревню Киселин.
Под Ворончиным я познакомился с боевыми качествами командиров. Оба, находившиеся при мне, оставили по себе самое лучшее впечатление. И тот, и другой были очень храбрые люди, но каждый по-своему. Ковалевский, спокойный и выдержанный, заботливый и внимательный к нуждам подчиненных, любимец окружавшей его молодежи, встречал опасность ясным взором своих небесно-голубых глаз и с легкой благодушной улыбкой, которая едва шевелила его длинные светлые усы.
Калиновский, дрожа, как породистый охотничий пойнтер, лез в самые опасные места с увлечением охотника, преследующего загнанную дичь, все более и более входя в азарт, хотя отлично сознавал, что каждое новое движение грозит ему гибелью. Едва выйдя из боя, он уже забывал все переживания и с неподражаемым юмором в голосе и в каждой черточке лица увлекал собеседников рассказами о своих юношеских проказах.
— Нет, нет, я с самого начала не мог привиться в обществе, — говорил он с легкой улыбкой, которая не сходила с его тонких губ. — Я споткнулся с первого шага. Многочисленное общество сидело за роскошным ужином, перед которым наш слух услаждала известная певица, воспроизводившая романсы Вяльцевой. Хозяйка во главе стола, закатывая глаза, повторяла слова романса:
— И в душу вошел ей чужой, ему безотчетно она отдалась… Какие чудные слова: «И в душу вошел к ней!..»
Я не выдержал:
— Интересно знать, — шепнул я соседу, — через какую щелку пролез к ней в душу этот негодяй.
Этого было довольно. Все разом ополчились на меня, я был изгнан общим взрывом негодования и более уже меня не приглашали.
Ковалевский с утра выпивал одну рюмочку и закусывал, гостеприимно угощая своих спутников чудным малороссийским салом, которое молоденькая женка присылала ему из родных мест. Потом оставлял старшего офицера на батарее, а сам, в сопровождении обожавшей его молодежи, скакал на наблюдательный пункт, не обращая большого внимания на обстрел. Но вот однажды оба его спутника явились ко мне глубоко потрясенные.
— Он убит!
— Каким образом?
— Когда мы подъезжали к наблюдательному пункту, над его головой пролетел тяжелый снаряд. Он сделал безнадежный жест рукой и свалился с коня, как подкошенный. Его подняли уже без малейших признаков жизни.
— Последствия сердечного шока, господин полковник, — докладывал старший врач, кровный еврей, как все его окружение, опытный и деловой человек. — Несомненно, причиной был пролетевший снаряд, но он не причинил ему ни ранения, ни контузии. Шок, типичный шок! Но вы не беспокойтесь: мы выдадим покойному свидетельство о смерти от контузии, и жена его получит всю пенсию, положенную после убитого мужа.
Иначе она не получила бы ни копейки.
Один из вольноопределяющихся поехал в Нежин с гробом и документами, а место убитого заступил молодой капитан Безчастнов. Увы, также ненадолго!
В последовавших случайных боях 3-я батарея оказалась в отделе неподалеку от нас. Сражения носили нерешительный характер, позиции переходили из рук в руки.
Неожиданно оба молодые офицера 3-й батареи ворвались ко мне.
— Господин полковник, капитан Безчастнов пропал без вести!
— Как так?
— Сегодня наши позиции переходили три раза из рук в руки. Все мы стояли на наблюдательном пункте, то поддерживая атаку, то задерживая противника. Безчастнов заметил, что наши рассыпались под натиском австрийцев, и, видя, что у них нет офицеров, бросился сам и увлек бежавших в атаку. Разгоряченный преследованием, уже в темноте он остался где-то во взятых им окопах.
— А вы? Как же вы бросили своего командира, одного, не зная даже наверное, убили ли его?
— Но ведь он сам. С ним невозможно было спорить, у него невыносимый характер…
Вот вам свежеиспеченная мораль ускоренного выпуска.
— Телефонисты! Немедленно передать всем соседним частям: «Сто рублей и георгиевский крест тому, кто доставит сюда живым или мертвым капитана Безчастного, павшего при взятии 3-й линии австрийских окопов несколько часов тому назад».
Долго ждать не пришлось. Еще до полуночи меня вызвали по спешному делу. За дверями стоял пехотный солдатик в полном походном снаряжении и с винтовкой в руках.
— Честь имею явиться за получением креста и ста рублей! Так что мы их доставили в перевязочный пункт!
Дело было так. По следам атаковавших солдатик добрался до нейтральной зоны, где не оказалось никого, кроме убитых и раненых. Там, во второй линии, он нашел Безчастного, прислонившимся к раненому австрийцу. Пуля пронизала ему затылок, но он был еще жив. Солдатик взвалил его себе на плечи и доставил в перевязочный пункт.
Он выжил после этой ужасной раны. В конце 16-го года, когда я заехал за женой в Петербург, он явился ко мне на квартиру в сопровождении своей молоденькой женки. Он совершенно поправился, но «потерял азбуку»… За свой подвиг он получил золотое оружие и, как я полагаю, уже не вернулся до конца войны.
Наступившее затишье позволило мне еще раз съездить в отпуск, на этот раз при возвращении я решил взять к себе мою Алю. Только слепые не могли видеть уже, куда клонится все это, и, что бы то ни было, я решился не расставаться с нею более.
Петербург уже обратился в огромный тыловой центр. По улицам бродили солдаты и люди в военной форме, трамваи были забиты.
Все волновались, проклиная растущую дороговизну. Комментировались «филиппики Милюкова», в последних словах явно атаковавшего Императрицу открытыми намеками на связь с врагами.
Консервативное министерство (в том числе мой двоюродный брат М. А. Беляев в качестве военного министра), видимо, не могло справиться с положением. В Ставке лихорадочно приготовлялись к новому прорыву, не замечая, что вся страна готовилась к чему то совершенно иному. Безобразия Распутина, совершаемые на глазах у всех, доходили до Геркулесовых столпов и производили тяжелое впечатление даже на самых преданных монархистов…
Махочка очень неохотно расставалась с Алей. Но у них самих уже назревало решение уйти в монастырь, они уже вели об этом переговоры с Лаушинским подворьем. Ангелиночка с Лилей, дочерью старшего брата, которая тоже впала в пиэтизм, все время бегали туда, изображая послушниц. Накануне отъезда к нам зашел СФ.Ольденбург. Он был ровесник с Махочкой, часто встречался с нею когда-то в Варшаве, где он кончал гимназию, и очень высоко ценил ее чистую христианскую душу и просвещенные взгляды. И теперь, после стольких лет, они нашли многое, о чем поговорить.
Разговор шел, главным образом, на отвлеченные темы, касался и Франциска Ассизского, и народного взгляда на сущность любви: «люблю-жалею». Прощаясь, я не выдержал и навел разговор на милюковское выступление.
— Но где же его доказательства?
— Доказательства у него в кармане!
— И он еще не арестован?
— Он находился там, где его невозможно арестовать: в английском посольстве…
В 1923 году, уже находясь в Буэнос-Айресе, я прочел в лучшей южно-американской газете «La Prensa» сообщение о выступлении графа Дугласа, представителя стариннейшего шотландского рода. Он взял под свою защиту оклеветанное имя русской Императрицы и доказывал, что телеграмма об отъезде лорда Китченера в Россию, послужившая основой милюковских обвинений, была передана Вильгельму двумя телеграфистками-еврейками, работавшими в Англии. В первой инстанции граф выиграл. Обвиняемые перенесли процесс во вторую, где, по словам «Пренсы», он проиграл. Но удивительно: Бейлис тоже был оправдан.
После ареста Царской семьи в перлюстрации всех ее архивов революционные ищейки не нашли никакого намека на сношения императрицы с Кайзером. Где же были аргументы, которые находились в кармане у Милюкова, тогда уже всемогущего министра?
Скользя в южном направлении, мы участвовали в атаке под Киселином, где целая дивизия во главе со своим храбрым начальником повисла на проволоке, безнадежно атакуя под звуки музыки и с распущенными знаменами неприступные позиции противника.
Начальника дивизии я не видел, но на его командном посту нашел своего товарища по корпусу, маленького Энгеля, уже генерал-майором и начальником штаба 125-й дивизии.
Начальником штаба 101-й дивизии был полковник Сидорин, впоследствии отличившийся на Дону.
Но все это было только «демонстрацией». Главный удар готовился южнее, где неприятельские позиции тянулись от Шельвова и Волина через несколько искусно укрепленных рощиц («Квадратный лес», «Сапожок» и др.) на Корытницу. 14 июля мы должны были атаковать леса на левом фланге противника, самый прорыв был возложен на части 1-го гвардейского корпуса, пополнявшегося свежими силами в течение месяцев в Виннице.
Накануне был сбор всех артиллерийских начальников частей гвардейской артиллерии совместно с пехотным начальством. Там меня по-дружески сердечно встретили многие из товарищей, уже попавших на высшие роли: Пономаревский-Свидерский в роли начальника артиллерии 1-го Гвардейского Корпуса, «Фриц» Альтфатер, уже командир 1-й бригады и др. Но и мне не стыдно было появиться среди них в качестве командира блестящего ударного дивизиона с Георгием, который уже тогда давал мне право на генеральский чин, полученный мною впоследствии как боевая награда — тогда как иначе я вынужден был бы оставить свой дивизион и получить назначение почти исключительно административного характера.
Я не сторонник многоголовых совещаний. По мне, начальник артиллерийских масс должен употреблять драгоценное время перед боем на то, чтоб лично обойти самые передовые окопы, нащупать слабые места противника, расположить каждую из своих батарей так, чтоб все они могли бить по точке прорыва и, сговорившись с ударными частями пехоты, начать подготовку. А затем направить огонь, хотя бы некоторой части орудий, на сопровождение атаки огненным валом и образовать могучую завесу перед ворвавшимися передовыми частями.
На этом собрании, кроме распределения боевых участков, был поставлен вопрос об употреблении присланных снарядов с «синими поясками», заряженных безусловно смертельным газом циан-кали, против чего высказались поголовно все, считая это немецкое нововведение подлым и негодным средством. Один лишь «Фриц» высказал мысль, что стоило бы ответить немцам их же оружием.
На нашем правом фланге в мое распоряжение был отдан дивизион легкой артиллерии под командой энергичного передового артиллериста подполковника Приходько, сменившего уходившего на пассивный участок подполковника Щекина.
«Рыбак рыбака видит издалека» — мы с Приходько сразу же поняли друг друга. Уже накануне мы прошли по всем передовым окопам, где у него были свои «маяки» в каждой интересной точке расположения, где каждый «активный» командир роты был его закадычным другом. Мы распределили участки батарей и места, где работу легкой артиллерии должны были прикрывать мои тяжелые орудия. Выяснили местоположения неприятельской артиллерии, которую должна была нейтрализовать моя дальнобойная 42-х линейная батарея, бившая на 17 верст, а французской гранатой даже на 19.
С рассветом все уже было готово, все находились на местах. В назначенный час наши орудия обрушились на неприятельские окопы, задавив их ураганом огня. После короткой подготовки пехота двинулась вперед и взяла первые линии окопов. Но за ними, в третьей линии, показались каски — немцы бросили туда свои отборные части, и развить успех уже не удалось. Немецкая артиллерия действовала слабо, но на наши тылы налетела эскадрилья аэропланов, не нащупав батарей, они осыпали бомбами наш бивак. В моей палатке сидел молодой офицерик, только что прибывший в дивизион, он был весь осыпан осколками, его мундир прорван, шашка исковеркана, но он остался целехонек.
Одновременно с нами на «Квадратный лес» и «Сапожок» в атаку пошли части 1-го гвардейского корпуса. Это был главный удар. После потрясающей артиллерийской подготовки почему-то — как говорили, по недостатку снарядов — прекратившейся в самый критический момент, Преображенский и Семеновский полки, оставив закрытия, поднялись стеной и двинулись на заграждения, опутывавшие опушку.
Но весь лес был перерезан линиями проволоки, уцелевшей от бомбардировки… Вне себя от волнения, ждали результатов… Увы, все жертвы были напрасны… Полную картину происшедшего читатель может найти в описании очевидца, офицера Семеновского полка Мажарова, раненного в этом бою.
Видимо, Верховное командование еще не отказалось от мысли закончить Луцкий прорыв новой крупной победой. Через три дня по ликвидации операций, описанных выше, мы очутились уже в распоряжении 4-го Армейского корпуса, подготовлявшего прорыв у села Корытницы.
В обширной комнате штаба за шахматным столиком сидели двое: командир корпуса генерал Деникин и начальник артиллерии. Плотный и коренастый, с энергичными, хотя и несколько резкими манерами, Деникин, уже тогда двойной георгиевский кавалер, пользовался высокой боевой репутацией, заработанной им на Карпатах, где он командовал «железной дивизией». Его суровый, сухой прием и грубоватые манеры не произвели на меня очень приятного впечатления. Авринский, сидевший против него с выражением подобострастной фамильярности, напоминал мне Лисицу перед Львом из одной басни. Он оторвался на минуту от шахмат, спешно дал мне указания, на какие участки отправить батареи, и снова углубился в игру. Я едва ли много ошибся в своей оценке, так как в начале большевицкого переворота он (Авринский) сумел избежать отправки на «внутренний» фронт, искусно прикинувшись сумасшедшим.
Лишившись батареи, я расположился в удобной чистенькой хате отдельного хуторка, стоявшего в самом близком расстоянии от находившихся уже на позиции батарей, откуда тотчас же соединился со штабом и моими подчиненными, и, оставив все на попечение адъютанта и начальника связи — оба, были уже новые, прежние ушли на должности командира парка и начальника хозяйственной части, — сам я отправился бродить по позициям.
Семья, занимавшая хутор, расположилась по-близости в пристройках, оставив лишь своего годовалого ребенка на попечение старого деда, устроившегося в углу на лежанке. Однако, наверное, солдатский борщ не пришелся по желудку мальчика, и старик спешно потащил его на двор, а наши люди с ведрами и вениками залили весь пол, заставив нас карабкаться по столам, под взрывами гомерического хохота. В самый разгар авральной работы в дверях показался моложавый офицер с двумя Георгиями на шее и на петлице. Это был генерал Ханжин — начальник артиллерии армии.
— Я решил заехать прямо к вам, — обратился он ко мне, — так как вы самый ближний к позиции и сможете поставить меня в курс дела.
Мы живо закончили работы, развернули карты, и я в сжатой форме познакомил генерала с положением дел на фронте. Затем показал ему главные пункты на местах. Он уехал, видимо, довольный всем, что видел и слышал.
Батареи уже давно начали пристрелку по указанным целям… Неожиданно, в самый разгар подготовки, я получаю приказание взять на себя руководство всеми 19 батареями корпуса… Куда делся Авринский, я так и не узнал. Времени менять что-либо уже не было. Пришлось поместиться на одном из готовых батарейных наблюдательных пунктов и спешно тянуть оттуда связь к хутору, благо он уже находился в сообщении со всем миром.
Счастье мое, что я детально изучил обстановку… В темноте я добрался до наблюдательного пункта 2-й батарей тяжелой бригады, расположенной в районе Корытницкого леса, на опушке которого находился пункт. Он оказался превосходным. С него, в непосредственной близи, были видны главные точки удара, которые отлично наблюдались во фланг и даже в тыл.
С рассветом канонада достигла высшего напряжения. В условленную минуту головной полк бросился в атаку… Изо всех передовых окопов посыпались оборонявшиеся, и все промежуточное поле между 1-й и 2-й зоной покрылось бегущими. За ними, как стадо оленей, как горная лавина, с ружьями наперевес — наши. Незабываемая атака. Немцы мгновенно скрываются, как провалившиеся сквозь землю, за завесой бризантных гранат. Мы переносим огонь всех орудий на вторую зону и на их батареи. Но под пулеметным огнем наши залегли на открытой поляне, где держаться уже невозможно. Полк, брошенный на их поддержку из резерва, употребляет целых два часа, чтоб пройти три версты, отделяющие его от линии огня!.. Наши вынуждены отступить и скрываться в окопах первой зоны до темноты… А немцы уже подвели резервы и реорганизовали оборону тыловой линии.
Военное дело — вещь простая. Технические данные, касающиеся вооружения, подготовки позиций, сообщений и связи, всегда будут находиться под контролем натасканных специалистов, но бои, стратегические движения, сама душа войны требуют прежде всего здравого смысла и тех качеств, которые в течение тысячелетий являются отличительными чертами войны: личная храбрость, стойкость, самоотвержение, неутомимость, быстрота ориентировки и соображения.
Военная операция может быть успешна, лишь когда она всецело находится в руках одаренного подобными качествами. И степень успеха ее находится в зависимости от времени, употребленного на ее подготовку.
В данном случае в глаза бросается недостаточная обдуманность решения. Наполеоновское «tentez partout et puis osez» было переведено на «толпитесь тамо и сямо», и везде противник успевал подвести свои подвижные резервы, которые тотчас же восстанавливали положение. Суворовский принцип: «глазомер, быстрота, натиск» сводился к одному лишь натиску и бесполезному пролитию крови.
Но были еще и грубые ошибки в технике деталей: в момент атаки гвардии артиллерия замолчала — по недостатку снарядов, в самую решительную минуту. Подступы, дававшие возможность сближения с противником, не были рассчитаны на носилки для раненых. В результате они были забиты телами, и для атаки не оставалось ничего другого, как идти в открытую, как это было в «квадратном лесу», или тратить два часа, чтоб пройти три версты, как это было под Корытницей. В конечном результате, в море крови потонули последние кадры, угас последний порыв.