На Кавказ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На Кавказ

Матери грудь и родная скала,

Вас позабыть невозможно!

Важа Пшавела.

До сих пор я не видел ничего, кроме Петербурга и родной деревни… За Минеральными водами на закате мы заметили на горизонте далекую гряду: это были Кавказские горы… Въезжая в Черные горы, мы были уже в преддверии Кавказа. Ночью промелькнула станция Беслан, и мы врезались под своды Владикавказского вокзала. Воздух был насыщен ароматом акаций, своеобразным благоуханием жаркой кавказской ночи. Тысячи звезд сверкали и искрились на черном небе. На платформе толпились папахи и бурки… Мы очутились в ином мире.

Несколько дней в этом изумительно прекрасном городе промчались как сон. Величественная красота вершины Казбека и Столовой горы, грозные очертания скал и изумрудные шапки передовых цепей с одной стороны, безграничная степь с ее ароматными злаками и травами, прорезанная извилинами бурливого Терека — с другой; русская городская жизнь, погруженная по колена в туземную жизнь, — эти незабываемые картины казались мне роскошным занавесом, за которым скрывался целый мир чудес… Но мы едва успели заглянуть туда, как уже настал час разлуки.

На дебаркадере мы с Басковым крепко обнялись и поцеловались… В этом неуклюжем, большом ребенке, в его добрых глазах, мне кажется, проглядывала материнская нежность к своему больному товарищу… Вместе с неразлучным Алексеем мы вернулись в хутор к старому грузину Кобадзе, которого единственное занятие заключалось в том, чтоб предлинной хворостиной гонять кружившихся вокруг него гусей.

Чтоб развлечься, утром мы двинулись пешком по Военно-грузинской дороге, рассчитывая подняться на Казбек. Божественные картины природы сменяли одна другую. Перед нами открывалась роскошная зеленая долина, усеянная вековыми грушами, которая тянется от лесистой горы Ил до мрачного, бурливого Терека. «Зачем идешь один? — спросил меня старый чеченец на коне и в косматой бурке. — Там, — он указал нагайкой на протянувшиеся гребни Красных гор (Аджи лом по-ингушски), — там живет абрак, бодет резить, башка долой снимать». — Мы поблагодарили его за предупреждение и двинулись дальше. Прошли Джараховское укрепление — каменный четырехугольник, запирающий проход, где теперь стоял карантинный пост. Влево на скале оставили башни ингушского аула Джайрах, втянулись в Дарьяльское ущелье. Вправо на утесе поднялась башня царицы Тамары, воспетой Лермонтовым[42].

Миновали Дарьяльское укрепление и остановились в осетинском селении Казбек, в «духане», у подножия заоблачной величественной горы, носящей это историческое имя.

Нам предложили немного овечьего сыра, красного вина. Сделали шашлык. В меню стояло несколько туземных блюд, в том числе мясо тура. Ранним утром мы добрались до горного домика, где взяли лошадей и поднялись до второго, все время любуясь скалами, обрывами, ледниками и развалинами воспетого Пушкиным монастыря.

Спустившись, мы столкнулись с целой экскурсией: впереди шагал воспитатель с огромными баками и футляром для ботанических коллекций за спиною. За ним гуськом человек тридцать гимназистов и, в замке, мальчик на ослике. Шедший впереди высокий блондин подошел ко мне и сообщил, что они ученики Тифлисской классической гимназии, которую он только что окончил и поступил в Тверское кавалерийское училище, что мальчик на ишаке — его брат и что его фамилия Эрн.

Обратный путь был гораздо тяжелее. Не успели дойти до Дарьяла, мимо нас пролетел «дилижанс». Позади, развалившись, сидели пожилые мужчина и дама, впереди, на скамеечке — молоденькая девушка, ее хорошенькое личико было окутано белой вуалью. Мы невольно обменялись с ней взглядами. Смутное чувство заставило мое сердце биться… Кто они, куда они едут? Если бы…

Но мы шли вперед и вперед. Солнце поднялось высоко и начало жарить нас в голову. Каждую минуту мы останавливались, чтоб утолить жажду в кристальных струях бесчисленных ручейков, падавших с отвесных скал. То и дело ложился я на зеленую травку у подножия нависшего утеса, чтоб вздремнуть на две — три минуты. Но делать было нечего, надо было идти. В глубокую темноту добрались мы до нашего хутора. Я не чуял ног под собою. На следующий день мы сели в вагон и уже катились в направлении к Грозному, где, по рецепту Пастернацкого, я должен был вернуть себе силы. В те годы город еще только просыпался к кипучей деятельности, которая перед войной сделала его центром нефтяного района. Мы с трудом нашли «фаэтон», потащивший нас по грязным улицам. «Вот ихний дом — ат», — сказал возница, кивая на низенький белый дом с глухо закрытыми ставнями. В полной темноте, царившей на улицах, мы едва разглядели будку и стоявшего подле нее часового.

«Крепость Дагестанского полка?» — «Так точно!» — Мы позвонили. Дверь отворила тетя Женя со свечой в руках и в накинутом на плечи капоте.

— Ваничка!.. Мы слыхали, что ты где-то на Кавказе, пробираешься к нам. А ты знаешь, что Миша здесь? Он приехал уже с неделю. Я проведу тебя прямо к нему, наши все уже спят.

— Но ведь еще не так поздно?

— Но у нас так уж заведено во всем городе. Ставни на запоре во избежание грабежей, как только начинает смеркаться. А при лампах мы долго не сидим… Вот, направо первая дверь. — Она отворила.

В крошечной комнатенке на кровати сидел мой милый Мишуша. Он вскочил, поцеловал меня и сразу схватился за часы и стал прикладывать их к сердцу.

— Сердцебиение — я взволновался, услышав твой голос, — пояснил он. — Но уже успокаивается, сейчас пройдет…

Ох, уж эта любовь! Кому она только не портила здоровье!

Das is eine abde Geschaohte?

Doch bleit es wieder

Und wem es just passieret —

Dem bricht das Hers entzwei…[43]

В семье дяди мы пробыли недолго. Я был рад, видя, как она расцвела в благоприятных условиях жизни. Все члены ее посвежели, пополнели, и на их лицах отразилось какое-то внутреннее удовлетворение, которое замечается почти во всех, нашедших успокоение в глуши после треволнений столичной жизни. Дом казался полной чашей. В Питере экономили каждую копейку, и стол более смахивал на немецкий, в провинции всего было вдоволь, готовили на славу и не жалели продуктов.

После обеда дядя читал вслух, стараясь одновременно расширить кругозор жены и пробудить интерес в детях. Его любимым автором был Жюль Верн с его неистощимыми рассказами, такими фантастичными, но ставшими вскоре реальностью. Тетя Женя с Надей, дочерью Пелена, играли на «доди», как они с детства прозвали пианино. Утром тетя Женя с величайшей настойчивостью назуживала детей. Не зная, что делать, мы с Алексеем пошли за семь верст в чеченский аул Алды. Встретившийся по дороге чеченец — мальчик — радушно пригласил нас к себе. — Хорош, очень хорош, — приговаривал он, сажая нас на тахту. — Садысь, садысь, не вставай, — повторяли все шесть его братьев, знакомясь с нами.

— Теперь давай шашка, гостем будем, — говорил Мака Цакай, снимая с меня оружие. Алексей уцепился за свою обеими руками. — Давай шашка, такой закон, — повторял хозяин.

— Наш закон, не давай шашку, — протестовал Алексей, видимо, чувствуя себя как на иголках. Его оставили в покое.

— Как зовется это? — спросил я при виде огромного блюда, наполненного желтой кашей.

— По-вашему мамалык, по-нашему худар, — отвечал Мака Цакай. Он присоединился к гостям. После нас присоединились прочие. Они ели пальцами.

— Теперь хочь отдыхай на тахта, — он указал на полдюжины матрасов на полках по стенам кунацкой, — хочь гуляй, будем провожать.

Мы распрощались, хозяин проводил нас до пригорка, откуда виднелся Грозный.

— Ну, теперь сам знаешь дорогу, кунаком будешь.

Под палящими лучами солнца — было 47° по Реомюру — мы вернулись домой. Там все ставни были закрыты, но и в постель мы ложились, обливаясь потом.

— А как вы проводите время?

— Иногда катаемся в экипаже до Беликовой рощи, там прохладнее. Девочки ходят на бульвар, там иногда играет полковая музыка, сидят местные барышни. Жизни никакой тут нету…

С офицерами я не успел повстречаться, приходил один только адъютант. После его ухода мне вновь снилась Белгородская крепость.

Мишуша заметно скучал, он не переносил жары. Всегда немного скрытный, он и теперь «не развязывал со мной своего кошеля». Я прочитал две или три книжки: «Живописные уголки Кавказа» Каневского, «День в ауле» и др. и тоже стал строить планы на отъезд.

Мы от души поблагодарили радушных хозяев, забрали свои пожитки и в сопровождении Алексея тронулись на вокзал. Путевые хлопоты, чудная панорама гор при вечернем освещении освежили нас, и мы не заметили, как пролетело время. На Минеральных водах мы пересели на поезд, уходивший на Пятигорск, рано утром пошли к групповому врачу, где Мишуша должен был узнать о своем назначении, и потом к воинскому начальнику.

В приемной у доктора было мало посетителей. Подошла прехорошенькая молоденькая мамаша в сопровождении няни с ребенком на руках. Увидя меня, девочка потянулась к моим блестящим эполетам с криком: «Дядя Цаца, дядя Цаца!»… Смеясь, ее отцепили, но прозвище осталось за мной, а за дамочкой «Мама цаца».

Когда мы вышли, мой брат подошел к скамейке и вынул оставленную ему доктором записку. «Что это такое? — говорил он, нахмурясь. — В Кисловодск… Ах! Это неврастения! А я боялся, что он найдет у меня порок сердца… Слава Богу!»

Мой Мишуша совсем ободрился и повеселел. Он с увлечением стал рассказывать: «Дверь в кабинет отворилась. — Па-алте в кабинет, — отрывисто говорит доктор. — Садитесь па-алста. — Осмотрел, выстукал и сунул мне эту бумажку. Эта болезнь называется «неврастения» — Слава Богу!»

В Кисловодске мы остановились не в Курзале, а сняли домик в слободе. Алексей нам готовил, часто приносил цветы от неизвестных соседок и ухаживал за нами на славу. Утром мы пили чай и шли в парк, где Миша пил нарзан, даже как-то взял ванну в его голубых струях с тысячами пузырьков. Я попробовал было пить, но мне казалось, что кровь и так бурлила достаточно. Мишушу тянуло на главные аллеи, где гремела музыка и мелькали белые и розовые платья. Я старался забраться в какие-нибудь дикие уголки, интуитивно предчувствуя, что если подойду к огню, обгорят мои крылышки, и будет мне, как говорит Гомер, «похуже Египта и Крита». В парке к нам подошел наш дальний родственник, Павловского полка поручик Аничков, интересный, с гладко выбритым подбородком, в безукоризненном кителе, гулявший с двумя элегантными дамами. Он спросил наш адрес и стал бывать у нас каждый вечер…

И его закрутила любовь! Он поведал Мишуше свои огорчения. Барышня была прелестная… Он ей нравился…

Мамаша (всегда надо начинать с мамаши) смотрела на него как на жениха. Но…

— Как смею я сделать ей предложение, — говорил он, — когда у меня всего 100 рублей в месяц сверх жалованья? Завтра они едут «на виноград»: Я их провожаю… Они все еще ждут.

О Боже! Из-за какой-то сальной бумажки отказаться от счастья, от любви, от всего…

Ночью я получил телеграмму. Я подскочил до потолка с криком «Ура!» и отсыпал телеграфисту все, что случилось у меня под рукой.

— Наверное, получили «кавалерию», орден? — спрашивал тот, изумленный небывалой щедростью.

— Нет, — отвечал Алексей. — Это едут сюда их любимый товарищ. Они и дышать не могут друг без друга.

Мише не нравился Кавказ. Он горячо любил деревню, тихую природу, доморощенных лошадок. Запах их конюшни вызывал в нем больше энтузиазма, чем все розы Кисловодского парка.

— Ну и климат, — говорил он, — все время в испарине…

Его сердце так и осталось в Пеонтьевском. Через два дня я уже стоял на дебаркадере владикавказского вокзала, прислонившись к тому самому столбу, у которого мы простились с Басковым, но на этот раз охваченный радостным волнением предстоящей встречи.

Наконец, раздался гудок… Прорезая ночной мрак, как метеор, врывается на станцию паровоз, увлекая за собою вагоны. Окна мелькают мимо, в одном из них знакомое, близкое лицо: — Миша!.. Ваня!..

Те немногие дни, что были в его распоряжении, — он получил всего 28-дневный отпуск, одновременно кончался и мой, — мы решили использовать, чтоб пройти из Владикавказа на Грозный горами, через Казбек на Шато или Ведено. Мы сделали этот переход в две, недели, провели два-три дня в радушной семье дяди Феди и уже снова помчались в Петербург, унося небывалые воспоминания, прощаясь из окна экспресса с белоснежными гребнями Главного хребта, с каждой вершиной, с каждым перевалом, вспоминая наши походы и переживая картины недавнего прошлого.

— Это, наверное, Архот, который навис над селением Амга, где мы нашли нашего верного проводника Гага Циклаури, где любовались хевсурами[44] в их кольчугах и железных шапках, живописными нарядами их женщин и их малюток… А это Нарована, грозный перевал, где нас застигла ночь. Помнишь, как мы лежали там под бурками все трое вместе, наблюдая, как горные туманы, словно привидения, неслись через наши головы, а там, наверное, те три башни, стоявшие рядом, как три сестры… Они скрыты за гребнями снеговых вершин и голых утесов, но у меня предчувствие, что я увижу их снова…

Мы здесь не в последний раз! Но об этом после…

Бригада уже вернулась на зимние квартиры. Родные и знакомые встретили нас, как вернувшихся с того света: «С твоим сердцем брать горные перевалы»… — Но все удивлялись нашему бодрому виду и той перемене, которая произошла в нас обоих.

В батарее нас ждал неприятный сюрприз.

— Видите ли, хм-хм, хм-хм… — говорил нам командир батареи. Он вообще не был красноречив, а тут, видимо, не знал, что сказать в свое оправдание. — На сформирование стрелковых батарей был назначен поручик Стрекаловский, по жребию. Но, хм-хм… полковник Осипов настоял, чтоб его оставили, и… командир бригады назначил вместо него подпоручика Баскова. Бумаги все уже посланы в 1-ю бригаду, при которой формируются стрелки, и вам придется явиться туда через несколько дней.

Этакая возмутительная несправедливость! Баскову пришлось ездить каждый день на Питейный, где стояла бригада: он попал в новую среду, и нужно было начинать сначала. Полковник Мусселиус назначил меня делопроизводителем и по вечерам стал вызывать меня на квартиру, чтобы знакомить с делами, угощая, как бы в компенсацию, ужином на лоне своей семьи. Мало-помалу я втянулся, мне было неплохо, так как это было сопряжено с некоторой прибавкой содержания, но я затаил горькое чувство обиды и не мог примириться с нашей разлукой. «Наверно, все это из-за меня, — думал я. — Это потому, что он уехал ко мне».

Месяца полтора спустя в бригадном манеже происходил отбор нижних чинов, уходивших на формирование вместе с Басковым. На разбивке начальник артиллерии ген. Канищев объявил, что он должен назначить туда еще одного офицера. Я тотчас подошел к своему командиру и заявил ему о своем желании идти на формирование. Мусселиуса это покоробило. «Разве вам так плохо у нас?» — «Никак нет, я сжился с батареей и мечтал не расставаться с ней до конца. Но Басков пострадал ради меня, т. к. все решилось благодаря его отсутствию. Теперь мой долг пожертвовать собой ради него».

— Хм-хм! Ну, как хотите…

Больно было мне покидать бригаду. Там я оставил братьев, все, все родное, уютное… Они могли не понять меня и осудить за добровольный уход… Гвардии стрелковый дивизион формировался при 1 бригаде, и все там было новое, чуждое, официальное…Но я еще раз убедился, что Провидение знает лучше, чем мы, что нам полезнее…

Я назначен в 1-ю батарею, Басков — во 2-ю. Первые командиры, Андреев и Мрозовский, отлично знали службу и установили образцовый порядок в своих частях. Из старших офицеров, назначенных нам, в сущности, явился лишь один Демидов, недавно окончивший Артиллерийскую академию. Это был серьезный и знающий офицер, державшийся особняком, но всегда готовый дать добрый совет. Остальные были «мертвые души»: находились в академиях, в командировках или уходили в запас и не хотели ничего делать. Фактически все легло на нас и на четверых молодых, только что выпущенных из училища. Таким образом, все мы прошли суровую, но хорошую школу.

Великую услугу оказало мне знакомство с Кавказом. Из каждой экспедиции я привозил целый ворох впечатлений, которые в конце концов разбудили во мне все качества, встречающиеся лишь у природного воина. Быть может, это-то и было главным фактором, обеспечившим мне впоследствии доверие солдат и успех на войне.

Молодых офицеров солдаты любили. Первый выпуск — Папкевич, Заркевич, Храборов и Куприянов — все, как на подбор, были люди скромные, искренние, знающие, прекрасные товарищи и отличные служаки. Вместе с Басковым и со мной они составили дружную семью и тотчас усвоили наше сердечное отношение к солдатам, за ними появились милейший и симпатичнейший Давыдов, внучатый племянник знаменитого Дениса, Гнучев, Баклунд, сын директора Пулковской обсерватории; Рооп, переведенный из 23 бригады, — его дядя был известный ген. Рооп, которому на созыве Первой Думы было поручено нести государственный меч.

В противность командирам, единственный из всех, кто позволял себе скверные слова, был Рооп, но вообще милый и деликатный, он пользовался ими в какой-то шутливой, ласковой форме, чем исключал всякую обиду.

Нас с Басковым солдаты горячо любили: «Мы не помним себя от радости, — говорили запасные, уходя на родину. — Нелегко далось нам военное обучение. Но вас мы никогда не забудем!»

Однажды, спеша в Питер, мы бегом прибежали на станцию Красного села. Поезд, на наше счастье, запаздывал, и мы бросились в последний вагон уже почти без дыхания. Переведя дух, мы выглянули из окна. Поезда с запасными еще стояли, задерживая движение. В вагонах мы заметили знакомые лица только что простившихся с нами солдат. Увидев нас, они не выдержали, раздалось громовое «Ура!», которое несколькими перекатами охватило все уходившие эшелоны

Прибежал перепуганной начальник станции: «Скажите, господа, где тут находятся высочайшие особы?»

— Здесь не было Великих Князей…. Это прощаются с нами наши солдаты!

— Ваше высокоблагородие! Извольте взглянуть, — говорили мне солдаты ночью на маневрах, где мой взвод дежурил в авангарде…

Солдаты лежали на земле в полной амуниции. Посредине, на дышлах обоих передков, из ветвей и тонких прутьев они сделали мне сетку, в которой я устроился, как младенец в колыбели.

— Так что мы-то попривыкли, — говорили мне наши люди, — а они-то к утру ослабеют, ночь-то, вишь, долгая…

— Ванюша, — говорил мне позднее мой любимый брат Миша. — Ну, вот, ты всегда в первом номере: но ведь ты командуешь не по уставу!

— А как же?

— Ты гипнотизируешь своих солдат: ты заставляешь их делать все, что захочешь, как заклинатель заставляет танцевать на хвосте свою гадюку. Кто же после тебя возьмется командовать твоей батареей?

— Что же? Пусть командует по уставу! Получит урожай сам-сем, а то и сам-пят, а я получаю сам-двенадцать.

— К Рождеству явился и командир дивизиона, полковник Кармин, уже пожилой, но жизнерадостный и добродушный, любивший театр и светскую жизнь, живой архив проказ офицерской жизни во всех трех бригадах. Подойдя ко мне, он сунул мне в руки пакет с новенькими серебряными аксельбантами: «Поздравляю вас адъютантом моего дивизиона».

Но мой командир вцепился в меня обеими руками. Тогда как прочие адъютанты несли лишь канцелярскую службу или красовались в строю, я остался заведовать новобранцами — самая крупная строевая работа в батарее. Я уже блестяще сдал новобранцев во 2-й бригаде, где на смотру их нашли лучшими. Инструктора, привезенные Андреевым из 3-й бригады оказались отличными, особенно старший, фейерверкер[45] Мароресков, жестоко лупивший новобранцев ремешком, но смягчавшийся под моим влиянием. От брата Володи я перенял его умение ладить с солдатами, и они сразу увидели во мне своего родного человека, отстаивавшего их от жестокого обращения старшего и безжалостного командира; я заслужил их обожание, и они своей безукоризненной подготовкой побили все рекорды.

Адъютантская работа меня не обременяла. Благодушный Кармин не придирайся к мелочам. Подписывая бумаги, он неизменно повторял фразу Фамусова: «Чтоб много их не накопилось, обычай мой такой: подписано и с плеч долой!»

Старшим писарем в дивизионном управлении был у меня исключительно талантливый Подчищаев, самая фамилия которого говорит за его искусство. Штаб-трубачом был красавец хохол, который только и делал, что «кохал свой черный ус», лежа на постели, но был хороший трубач и наездник.

Басков тоже получил новобранцев и делопроизводство, а потом хозяйство, но ему было невыносимо под гнетом Мрозовского. Он никогда ничем не был доволен, вымещал свою желчь на подчиненных, требуя невозможного, и тиранил солдат, чтоб выжать больше с офицера.

— Вы не могли отдать этому мерзавцу такого идиотского приказания. — Это был его любимый метод. Наказывая подчиненного за его офицера, он выжимал из него полное напряжение сил.

Жили мы по-старому на нашей уютной квартирке на Заротной улице и ездили на службу вместе. О нашей дружбе все знали, даже солдаты бригады, но она никому не колола глаза. Мы все-таки еще дичились офицеров бригады, между которыми были и «снобы», и представители «золотой молодежи», и любители кутежей. Они очень гордились своим белым кантом, который ставил их в уровень со старейшими полками гвардии. Но вскоре и здесь у меня завелись добрые друзья, которые помаленьку втянули нас в свою семью.

Бригадой все еще командовал мой отец. Он и здесь внушил к себе уважение своей настойчивой, но разумной строгостью, благородным отношением к подчиненным и умением держать себя с высшим начальством и иностранными посетителями — бывали у нас и японцы, и немцы, и французы, и англичане. Он был очень рад моему переводу к нему в бригаду, это разом сгладило все его неудовольствия, порожденные моим нежеланием переехать к нему. В конце года в дивизион был назначен в качестве младшего врача мой брат Кока Стефанович[46]. Нам уже стало совсем уютно, академию он кончил первым, был знающий, скромный и работоспособный врач, но большой франт и любитель верховой езды. Быстро он сошелся со всеми на ты и, когда мы вышли в лагерь, стал общим любимцем.

— Доктор! Куда? — лукаво спрашивали его, видя поспешно шедшим на платформу. — В Тайцы? Кто у вас там завелся?

— Тррр!.. Секрет, — отвечал он, исчезая.

Раз он подошел ко мне совершенно расстроенный.

— В чем дело?

— А вот я тебе расскажу, — он снял очки и устремил на меня взгляд своих ясных голубых глаз. — Только ты дай мне слово, что исполнишь одну мою просьбу!

— Ладно, вываливай свои секреты!

— Ну хорошо. Ты ведь знаешь Мрозовского. Вчера за завтраком он при всех начал рассказывать, как в уездовском госпитале его приятелю вместо больного глаза вынули здоровый. Рассказывал с обычной иронией, заставив всех смеяться. Я густо покраснел и пытался опровергнуть рассказ, но он продолжал: «Ведь вы знаете оператора, он ваш товарищ по Академии!»

— Ну!

— Ну, а теперь зовет меня к себе и говорит: «Вы знаете, доктор, у меня ангина. Так я попрошу вас смазать мне горло».

— И что же?

— Теперь я не знаю, что делать. Ведь ты только пойми, что значит лезть в пасть этому крокодилу!.. А если у меня задрожит рука и я ткну ему кисть с танином не туда, куда надо, так ведь он сдохнет.

— Ну так что же?

— Теперь вот мне надо попробовать это сперва на ком-нибудь другом… Ваня, родной, дай мне свое горло, я уж так попробую, без танина, сухой кисточкой…

Что было делать? Слово не воробей. Раз дано, надо исполнить обязательно.

— Ну, так и быть, мажь! А завтра мне командовать батальоном… После этой смазки я чихал и кашлял около получасу — и все

напрасно! Когда в назначенный час доктор, вооруженный всеми орудиями пытки, показался на пороге, Мрозовский махнул ему рукой.

— Не надо! Вы еще мне засунете это в дыхательное горло.

— Вот негодяй, — бормотал доктор, возвращаясь домой.

— Ну, как? Смазал? — все офицеры обступили его, засыпая вопросами. — Разыграли басню про Журавля и Волка в лицах? Не откусил он тебе носа?

Доктор сокрушенно мотал головою.

— Ну, Ваня! Выходит, я тебя мучил понапрасну. Отказался, чтоб ему… не верит мне как врачу! Говорит, что после опыта в уездовском госпитале он уже не верит в медицину.

— Ну что же? В следующий раз смазывай мне какое-нибудь другое место, а горла больше не дам.

Мне было уже 26 лет, но я умер бы со стыда, если б кто-нибудь захватил меня в разговоре с барышней или в попытке с ней познакомиться. Однако я уже чувствовал, что к этому идет. После выхода в офицеры я вынужден был носить очки. Теперь я купил красивое пенсне с золотым ободком и потихоньку надевал его, чтоб привыкнуть носить при всяких условиях, но пустил его в ход лишь когда сел на пароход, уходивший вверх по Неве.

В Петрозаводск я прибыл позднее других командированных офицеров, которые тотчас разъехались по своим уездам.

Я явился к губернатору Левашову, вице-губернатору Старынкевичу (бывшему гвардии конно-артиллеристу), зашел в присутствие за маршрутами. Вернувшись в гостиницу, где думал провести ночь, услышал стук в дверь. На пороге стояли два прилично одетых штатских.

— Господин поручик, позвольте представиться: Волконский, чиновник особых поручений при губернаторе. Фрейганг, мой старинный друг и однокашник по правоведению, абориген «мест не столь отдаленных», как официально называются наши Палестины. Гвардейский офицер из Петербурга — это такая диковинка, что мы решили завладеть вами. Моя жена давно уже не видала здесь людей, кроме Фрейганга и Туркестанова.

— Покорно благодарю. Когда прикажете?

— Ровно в шесть часов. Мы ждем вас к обеду.

С давних пор семья бабушки находилась в тесной дружбе с семьей Вольфов, своих дальних родственников. Оба старших брата были дипломаты; младший, Александр Иванович, служил также в Министерстве иностранных дел, но на низших должностях. Обе сестры были интимными подругами бабушки.

Старший брат скончался вскоре после 1867 г., когда правительство решило продать Русскую Аляску за семь с половиной миллионов долларов. Старик всеми силами боролся против этого, пока, наконец, не заболел и не умер от огорчения. Они оставили крупное наследство, которое по смерти остальных должно было перейди к бабушке. Один за другим умерли и все прочие, кроме младшего. Несколько лет назад А.И., уже 62-летний старик, надумал покончить с холостой жизнью. Ему сделала предложение 26-летняя барышня, племянница поэта Батюшкова, перед свадьбой Вольф приехал к бабушке и сказал ей, что, несмотря на это, оставляя жене 200 тыс., он передаст 35 тыс., полученные им от братьев, ее семье согласно завещанию.

Бабушка не дождалась обещанного, но после смерти Вольфа ее дети получили по семь тысяч, и притом в самый тяжелый момент их жизни, так как незамужние жили всего на 15 рублях своей пенсии. Это оживило всю семью. Моя тетя Лизоня, забывая собственные нужды, тотчас купила мне великолепные золотые часы от Буре: «Они обеспечат тебе вход в любую гостиную, — говорила тетя, — а в случае крайности ты заложишь цепочку или часы. По одежке встречают, по уму провожают».

Взглянув в зеркало, я заметил, что сюртук на мне сидит как влитой, пенсне придает моему лицу особое, но далеко неплохое выражение, а блестящий аксельбант и мелькавшая под петлицей цепочка гармонируют с «ансамблем».

Теперь я почувствовал тоже, что «гаденький утенок», увидавший свое отражение в кристальных водах озера, в котором собирался утопиться, — «и я — тоже лебедь!..»