Яснновец — Развязка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Яснновец — Развязка

Когда бы чуточку пониже,

Но тут же был бы мне конец.

Фигаро.

Курский полк ушел в другой отряд. Удивительно, он отделался потерями, ничтожными по сравнению с потерями противника. Солдаты уходили такие же веселые и беспечные, с булками на штыках, шли так же бодро, как пришли.

Вспомнилось «Слово о полку Игореве»: «И вы, куряне, под трубами, повитые, концом копья вскормленные».

Мы остались одни при полках 74-й дивизии, лучший полк которой, Грязовецкий, осадил под Яворником и оставил наши орудия, а его храбрый командир, раненый, все еще лежит в обозе.

Наши арьергарды занимают ряд высот, отделенных между собой незащищенными пространствами в 5–6 верст.

Наш «Ляс Чарный» напоминает собой корабль, врезавшийся носом в необозримые луга и поля, где лишь кое-где виднеются рощи. Особенно выделяется одна, слишком близко подходящая к нашему правому флангу. У левой опушки нашего леса ютится покинутая жителями деревушка Ясиновец. Мы с командиром одного из полков дивизии подъезжаем туда уже в темноту, и он указывает мне линии, где пехота роет свои окопы.

Кроме наших батарей, мне придается еще мортирная под командой капитана Докучаева, бывшего моего товарища по 2-й бригаде. В те дни, оба веселые и беспечные, мы с ним часто встречались в доме брата, жена которого собирала молодежь вокруг своей сестры Кати Мусселиус и ее подруг, и мы сражались с ними в крокет и бегали в горелки… Когда-то!

Наблюдательный пункт я выбрал себе «на носу корабля», под прикрытием раскидистых деревьев и кустов. Со мной поместился Шихлинский и телефонисты всех батарей. Свою батарею я оставил на прогалине, в версте сзади, прочие по обе стороны леса: 1-я под укрытием деревушки, 3-я за уступом леса. Наблюдательный пункт Докучаева был рядом с моим, всего в 30 шагах, а его батарея крутой траекторией внедрилась в чащу леса. Таким образом, мы могли бить тремя батареями в любую сторону и всеми четырьмя с фронта. Я вернулся на ночлег, когда уже стемнело. За полчаса до рассвета мы были разбужены отчаянной стрельбой по всему фронту.

— Тревога! По местам! Орудия к бою!

Застегивая портупею на ходу, я лечу с разведчиками на наблюдательный пункт.

— Ни днем, ни ночью не дают покоя! — вырвалось у меня. Пехота отдыхает в резерве, офицеры уезжают на несколько дней или недель в тыл залечивать свои раны… Но нам нет отдыха!

Впоследствии Дзаболов не раз напоминал мне эти слова:

— Бог тотчас же услышал вашу молитву, — прибавлял он при этом всякий раз.

Австрийцы атаковали нас без поддержки артиллерии. Впоследствии я не раз слыхал от пленных, что их артиллерийские начальники — почти поголовно евреи — наблюдают издалека, откуда ничего не видно.

Атака была отчаянная. Наша пехота, — это уже не был ни Курский полк, ни наши кавказские стрелки. Наблюдательный пункт находился всего в 300 шагах от линии огня. Но ураганный огонь всех батарей, сосредоточенный на главой точке атаки, сделал свое дело. Наступление было отбито. Впереди наших окопов остались только раненые, которые махали платочками, умоляя прекратить огонь.

— Прикажи остановить стрельбу, — обратился ко мне Шихлинский, — дадим им убрать раненых.

— Ваше высокоблагородие! Говорит начальник дивизии. Иван Тимофеевич, дорогой! Что у вас там делается? От командиров полков не поступает никаких донесений. Ближайший в 8 верстах от окопов. Вы там совсем близко. Скажите, в чем дело?

— Сейчас все спокойно, ваше превосходительство! Австрийцы рассчитывали захватить нас врасплох, но были отбиты артиллерийским и ружейным огнем. Теперь перед фронтом остались одни раненые.

Добрейший генерал Шипов очень привязался к нам за последние дни. Во время боя на Яворнике он набросал с меня прелестный эскиз и поднес мне его с надписью: «Дорогому другу и герою И.Т.Беляеву, представленному мною к ордену Св. Георгия». На рисунке я был неузнаваем, в позе Фрадиаболо, с надвинутой на бровь папахой и башлыком за плечами, я казался настоящим Залимханом. В приложении к «Новому времени», в Петербурге мне потом показывали аналогичные рисунки его карандаша, но я не решился печататься в газетах.

Казалось, бой затих… Но вот опять вызывает меня мой правофланговый разведчик Алавердов.

— Ваше высокоблагородие, в опасной роще, которую вы мне поручили наблюдать, заметно какое-то движение. Как будто устанавливают пулеметы.

— Пойду направлю туда батарею Докучаева, — говорю я Шихлинскому. — Пускай угостит их парой своих снарядов.

— Ты бы не высовывался из блиндажа…

Но добрые советы чаще всего пропадают даром. Я уже лежу на окопчике Докучаева.

— Махните-ка по этой роще!

— Слушаю.

В эту минуту чувствую удар по боку и сильную боль в руке. Кругом сыплются ветви, срезанные пулеметным огнем.

— Я убит, — передаю команду старшему. — Носилки! Поддерживая левою разбитую правую руку, иду в блиндаж. Санитары уже тут. Появляется розовый бинт, меня раздевают.

— Вот человек, — говорит Антоненко, — сквозь просадило, а крови нету. Хватаюсь рукой за спину: между позвонков застряла пуля, она торчит под кожей, словно наперсток! Спереди маленькое сквозное отверстие.

— Не трогай руками! — кричит Рустам-бек. — В окопе это верный столбняк! Ложись на носилки, пусть они тебя несут на перевязочный пункт.

— Ну, прощайте! Телефонисты, передайте батареям; я ранен и передаю команду капитану Шихлинскому. Всем чинам сердечную благодарность за блестящие действия в сегодняшнем бою.

— В ногу, ребята, чтоб не побеспокоить раненого! — но четверо молодцов несут меня так заботливо, что я чувствую себя как младенец в руках любящей матери. Временами их сменяют другие, я вижу, как они отстают, чтобы стереть слезы. Навстречу Коркашвили. Меня несут мимо моей батареи. Я останавливаю носилки.

— Не вздумай говорить, — протестует доктор, — это может убить тебя.

— Но как же я могу расстаться с батареей, не попрощавшись…

— Радуйтесь, братцы! Мы победили, враг отступает по всему фронту. Стойте твердо, бейтесь крепко и… помолитесь о своем командире.

Мои солдаты вынимают платки.

До перевязочного пункта 8 верст. Только однажды, при переезде через какой-то ровик меня слегка встряхнули. Я лежу неподвижно, глядя на голубое небо, просвечивающее сквозь листву ясеней и кленов. На душе все ясно и спокойно, как в церкви в тихий воскресный день.

— Мне кажется, это лучший день в моей жизни… Я исполнил свой долг перед Богом, перед Родиной, перед Вами… Если что еще не дает умереть мне спокойно, это мысль о моей жене. Еще вчера я получил от нее письмо: «Умоляю тебя не бросаться опять в атаку… Всякий раз, когда ты сделаешь это, вспомни, что твоя Алька на коленях, со сжатыми ручонками умоляет тебя пожалеть ее и себя!»

В огромном операционном зале меня уже ждут доктора.

— Руку — это дело второстепенное. А тут? Чувствуете боль?

— Нет.

— Здесь?

— Нет.

— Тут?

— Тоже нет!

— Попробуем вынуть пулю.

В углу икона Божьей Матери. Я останавливаюсь взглядом на Ее Лике и крепко сжимаю пальцы, чтоб не застонать. Изо всех окон на меня глядят испуганные лица наших обозных. Я стараюсь улыбнуться им… Пуля вынута!

Поздравляю, — говорит доктор. Считайте, что вы выиграли двести тысяч. Если б на волосок, были бы затронуты позвонки. И кишечник не пострадал. Вас спасло то, что вы были натощак и лежали на боку. Рука — это пустое. Мы сейчас возьмем ее в лубки, а там вас загипсуют.

Готово! Теперь отдыхайте, можете кушать и пить все, что хотите. Сейчас за вами приедет санитарный фургон, мы отправим вас в Станиславов.

— Иван Тимофеевич, дорогой! Как вы? — перед моей постелью генерал Шипов. — Как я счастлив, что опасность миновала… Я пошлю вас прямо в собственный лазарет Ее Величества, поручу вас самой Государыне… Но пока кушайте, вестовой принес вам чай.

Вместе с чаем Крупсик принес мне карточку жены и ее последнее письмо. Я всегда носил их на груди.

— Скажите, что я мог бы для вас сделать?

— Я чист перед всеми. Перед одной моей женой я остался в неоплатном долгу. Она у меня одна, в случае чего она останется беспомощной сиротой. Напишите о ней Императрице, чтоб она не осталась на улице.

— Я сейчас же напишу ей обо всем, — отвечал глубоко тронутый старик. — Хотел бы я видеть ее!

— Вот ее карточка. Я всегда ношу ее особой, и сейчас Крупский вытащил ее из моего простреленного мундира.

— Какая она прелестная… Если моя дочь еще в Царском, она сама представит ее Императрице. Сейчас пойду писать письма.

Путешествие в Станиславов было не из приятных. Неподрессоренный фургон подскакивал на каждом шагу, и разбитая рука давала себя знать. Когда мы, наконец, прибыли на место, меня положили в общий зал между молоденьким прапорщиком с пулей в кишечнике и австрийским офицером, раненным в коленную чашечку. Прапорщик уже впал в забытье. «Ах, как мне теперь хорошо!» — были его последние слова.

— Это всегда так при перитоните, — шепнул мне Брон, — перед концом.

Перед расставанием Коркашвили принес бутылку шампанского и налил всем по бокалу.

— Чокнемся, друзья и враги! Выпьем за все, что близко сердцу, за Родину, за славу наших знамен, за тех, кто для вас дороже жизни… за живых и за тех, кого уже нет. Алаверды!

Венгерец сунул мне в руку адрес его родных с просьбой послать им телеграмму. Сестра моя исполнила это поручение тотчас по моем приезде.

Свежая рана не болит. Но с наступлением ночи меня стала трясти лихорадка. После первой дозы морфия доктор, наверное, стал потчевать меня чистой водой, я не мог забыться ни на минуту.

Бывало, в детстве мне снились белые грибки, прятавшиеся в моховой подушке, рыжики, выглядывавшие из-под опавшей хвои… Потом розовые и белоснежные платьица танцующих барышень…

В полубреду, мне грезилось опрокинутое орудие, тела убитых, слышались слова команды, невнятные фразы: «Грязовецкие осадили…», «Наша пушка осталась у австрийцев…», «Вперед, не задерживайся…», «Он убит наповал, разрывная пуля снесла ему черепную кость…»

— Морфию, доктор, еще хотя одну дозу…