Тени прошлого

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Тени прошлого

О милых, кто явленье наше в свет Своим присутствием благословили, Не говори с тоской: «Их боле нет», Но с благодарностию: «Были».

В. А. Жуковский

«Ведь: наше северное лето — карикатура южных зим», — говорил Пушкин. Но русская весна имеет свою бесподобную прелесть. Почки распускаются на глазах, листья развертываются в течение одного утра, тополя наполняют воздух благоуханием, на березках появляются сережки. И одновременно с ними в деревне появляются одна за другою все русские семьи.

Кончились экзамены. Женя, Туня привозят братьев. Приезжает из института Махочка, обожание и кумир всей семьи. Тетя Адя привозит своих Коку и Зою, тетя Леля — трех девочек: Лелю, Наташу и Любу. Закончив в сенате сессии — он теперь там — является дядя Коля[13], и с ним начинаются дальние прогулки за ландышами, за кукушкиными слезками. В результате все влюбляются друг в друга: старшие — в Зою, потом в хорошенькую, но недалекую Лелю и наконец в младшую — Любу, которая очаровывает своим удивительным цветом лица и огромными удивленными глазами. За ней и я пытался ухаживать.

Как-то нам принесли по маленькому блюдечку с крупными ягодами земляничного варенья — это были первые. Мы сидели друг против друга, и я с восторгом смотрел, как она кушает. К своим я не прикасался.

— Любочка, — сказал я наконец, когда она кончила, — выходи за меня замуж, и я отдам тебе все мои ягоды.

Люба бросила на меня радостный взгляд и потянулась за блюдечком. Но когда последняя ягода исчезла в ее пунцовых губках, она поднялась с места.

— Ну, а теперь я пойду играть с Володей!

Вот когда я понял, что значит коварство женщин.

Ландыши уже кончаются. А между тем на большой аллее, ведущей к пруду, нарциссы, жасмины и розы торопятся сменить друг друга и усыпают дорожки своими нежными лепестками. Вот под большими венецианскими окнами фасада зацвела белая и лиловая сирень, по колоннам балкона завились вьюнки, плющ, дикий виноград… Кончилась весна.

— Слушайте! — На мосту слышится грохот колес. Дети летят в угол парка в круглую беседку, что нависла над устьем орошающего нижнюю рощу ручья, и жадно глядят на дорогу.

— Тимофей Михайлович! Папа! — раздаются крики.

— Дядя Федя! Лелен![14]

Дорогие редкие гости… Два-три дня детвора ходит как ошалелая, клеясь к новоприезжим. В старом гнезде всем есть место, всем добро пожаловать. Наверху, в комнате с балкончиком во двор, помещаются Заржицкие[15], мать Николая Николаевича и ее сестры, то одна, то другая. Напротив, в мезонине за ширмами, ютятся тетя Туня с Махочкой. Младшие мальчики в комнате, старшие внизу, Стефановичи — в детской. Дядя Коля с детьми в «Новеньком домике» на углу фруктового сада. Но все рвутся в сад, где у каждого свой любимый уголок. Эндены роются в огороде, где под руководством своего папы разводят редкие сорта крыжовника, смородины, устраивают парники. Мы копаемся в детском саду, где у каждого свой участок. Подростки уединяются в орешнике, двумя линиями разрезающем верхний сад, под тенистой раскидистой липой, которая уже покрылась ароматными цветами, или бегут в рощу собирать 12 трав: завтра Иванов день и ночью будет цвести папоротник. А сегодня «Аграфена Купальница», и все спешат использовать короткий сезон, всего 20–25 дней — потому что, когда «Илья бросит камушек», купаться будут одни смельчаки.

Уже несколько дней как тетя Адя и тетя Леля каждое утро заботливо меряют температуру воды в маленькой заводи на Гверездке, что за косогором. Сезон открывает дядя Коля. Ровно в 9 часов он шествует туда, закутанный в пледы и простыни, как истый римский сенатор, и первый погружается в воду, пока никто не замутил ее. После него девочки, а за ними мальчики, каждый поджидает очереди в засаде за осиной, что на холме, которая без устали трепещет своими листочками, благословляя детей.

До восьми лет я сопровождал тетей, Махочку и Зою в купальню. Сидя спиной к реке, я должен был предоставлять сестрам возможность броситься в бассейн и тогда уже получал разрешение любоваться, как они ныряли, кувыркались и брызгали друг в друга водой. Все шло как по маслу, пока однажды, соскучившись в ожидании, я не возопил: «Когда же, наконец, вы спрячете, ваши таинства природы?» Какой демон вложил мне в уста эту безбожную фразу? Я и теперь не отдаю себе отчета. Но с этих пор я был изгнан из дамской компании и купался уже в иной обстановке.

Было бы величайшей неблагодарностью с моей стороны не упомянуть здесь еще об одной неразлучной подруге моего детства.

Мой дядя К.К.Стефанович был большой охотник. Он застрелил немало медведей и выращивал медвежат на дому. Водились медведи и у нас. Осенью они бродили в 3 верстах на Сопотове и Малыгинской роще. Однажды медведь задрал быка и придавил его осиной. Другой раз смазал лапой бабу, собиравшую клюкву по первому снегу, и сдвинул ей на сторону всю прическу вместе с кожей. Но еще более его [дядю] интересовали барсуки, которых немало водилось в Посконкине. Из их превосходного сала тетя Адя готовила чудесное мыло.

Для охоты на них он завел пару породистых такс, которых раздобыл у Сперанского из Царской охоты. От этих Тутора и Пеки произошло многочисленное потомство и в том числе маленькая Альмоч-ка, с которой мы вместе играли и лазали под стол. Во время охоты она попала на зуб барсуку и, когда их обоих вытащили, лежала в глубоком обмороке. После этого она уже больше не ходила на охоту и оставалась с нами. Как только мы с Лизоней приезжали в деревню, она являлась первая делить с нами одиночество и оставалась со мной до конца. За обедом я, совал ей тихонько под стол вкусные кусочки, за чаем намазывал ей маслом сухарики. Ночью ей разрешалось спать у меня в ногах, но к утру ее хвост и задние лапки неизменно находились у меня на подушке, и когда она располагалась у стенки, то под утро выталкивала меня совсем из постели. Своей наружностью, привязанностью, лаской и понятливостью она совершенно покорила мое сердце. Мне казалось, что это маленькая принцесса, превращенная в собачку капризом злой феи. Она была спутницей всей моей юности и, в конце концов, окончила жизнь у меня в квартире в первый год моей офицерской службы. Тетя Лизоня ходила за ней до последней минуты и потихоньку зарыла ее у нас во дворе.

Мне кажется, что животные облагораживают детей. В ком из нас Мурка или Пуфик не пробудили теплые, нежные чувства? И разве не лошадь сделала всадника рыцарем?

С крестьянами, еще с крепостных времен, у нас устанавливались самые сердечные отношения. Прадед не выходил из дому без леденцов для детишек, которые, зная его слабость, бегали за ним с криком: «Дедка Левка — клевая головка!» Особенно любили нашу семью новосельские, так как их помещица была жестокая, и они постоянно прибегали к заступничеству наших.

После ликвидации крепостного права крестьяне постоянно приходили нам на помощь. Надо ли было свезти на поле удобрение, скосить луг, убрать сено — во всем этом требовались их услуги. Особенно врезалась в мою память уборка сена в саду. Люди шли как на праздник. Косари стройными рядами клали на землю свежую траву.

Бабы с граблями, в ярких сарафанах, убирали сено. Порой одна из них останавливалась, чтобы заговорить с тетей.

— Так это и будет их последненький? Вот ангел-то была покойная Марья Ивановна! За то их Господь и прибрал к себе… А каков-то сынок? С лица-то будто схожий!

— Пока что и по характеру тоже…

— Ну, таков, значит, и будет. Каков в колыбельке, таков и в могилке! По воскресеньям у нас в кухне толпились больные крестьяне,

главным образом женщины, которых пользовала бабушка[16]. Она лечила их, пользуясь громадным жизненным опытом, с помощью обширного лечебника князя Енгалычева. В благодарность они приносили ей яйца, масло и ягоды. Постоянными посетителями были несколько крепостных, в том числе Гаврила Калинин, брат нашей няни. Они обычно сидели на кухне, и Марья Калинишна подносила им щи с пирогом, мясо и стаканчик водки.

К осени с каждой партией отъезжавших являлись и сопровождавшие их мужики, которым поручалась отправка клади — наш постоянный автомедон[17], одноглазый Ляксандра Финогенов и другие. С удивительным умением они увязывали, упаковывали и укладывали сундуки и тюки, грузили их на экипажи и подводы и авторитетно обсуждали перспективы пути, все случайности пути и дороги. Дядя Лелен любил изображать его причудливую манеру выражаться.

— А цто, Левонтий Ивановиц, — передразнивал его «цоканье» дядя, изображавший, как бы он повез его за границу, — ницаго не поделаешь! Бренберга не миновать!

Это присловье стало у нас поговоркой.

Наступила жара. Налетали комары и мошки. Но в то же время созревали и чудные ягоды. Появлялись медные тазы и жаровни, и все, а преимущественно замужние тети, отдавали свое время варенью. Дети чистили крыжовник и смородину всех сортов и оттенков, взрослые варили. Делали пробы из «столба», сочные сахаристые стебли которого давали прекрасные результаты. Каждый по-своему старался использовать драгоценное время.

«Ильин день» являлся кульминационным моментом лета. Перед ним наставала короткая, но чудная пора. Воздух казался неподвижным, не шевелился ни один листочек. В саду на клумбах оставались одни розы и жасмины, да высокие лиловые «рыцарские шпоры». Гигантские дубы, возвышавшиеся по обе стороны балкона, замирали под яркими лучами полуденного солнца. На горизонте появлялись легкие облачка, вдали мелькала зарница. Но вот неожиданно небо скрывалось под темной завесой туч, налетал ураган. Молнии ослепительно сверкали, одна за другой прорезая потемневшие небеса, и оглушительные удары грома, сопровождаемые потоками дождя, загоняли под крышу все живое. Бабушка панически боялась грозы, запирала заранее все окна и двери, уходила в спальню и требовала, чтобы все прятались по своим углам.

После этих гроз солнце светило уже иначе, утренний воздух приобретал резкость. А на кухне появлялись лукошки и корзины лесных ягод: мелкой, но ароматной земляники, малины, черники, голубики, которые в изобилии приносили наши деревенские. Из них бабушка приготовляла роскошные пироги, шапки (муссы). Но скоро они отходили. В глубокой осени их заменяли брусника, морошка и, по первому морозу, клюква. Изредка мы находили местами калину, ежевику, мемуру и другие малоизвестные ягоды, которым дядя Коля приискивал названия по каталогу.

К 1-му и 2-му Спасу уже начинались утренники. Всюду по дорожкам валялись окоченелые пчелки, бабочки. Мы уносили их домой и радовались, когда под лучами солнца они оживали и, улетая, казалось, жужжали нам благодарность. Вечером овраг между нашими деревнями наполнялся туманом.

— Смотри, это зайка пиво варит, — говорила тетя.

Дальше виднелись дымки — это варилось уже настоящее пиво в Завражье. Крестьяне мылись в банях по субботам, и, несмотря на холод, было видно, как они выскакивали голые и бежали домой, — но ведь это они проделывали и зимой!

В саду под влажными пожелтевшими листочками стали проглядывать сыроежки. Мы пекли их на плите, посыпали солью и ели, как лучшее лакомство. Стали попадаться березовики и подосиновики — крепкие красные шапочки на серой ножке. На Косогоре появились первые боровички, а в хвойных лесах — грузди, волнушки, белянки и рыжики. Практичный дядя Коля с утра уже снаряжал всю детвору с няньками и горничными в дальние леса за грибами. Наташа, служившая связью между мальчиками и девочками, с торжеством объявляла: «Я нашла в Малыгинской роще 102 боровичка, Люба — 90, а Леля — 60. Все для пикулей». Варенье стало уступать место заготовкам из грибов, огурцов и цветной капусты, а на столе появились пироги с грибами и грибные соусы.

В половине августа начинался разъезд. Братья уезжали в корпус, Стефановичи — в гимназию, и я оставался при девочках, один за мужчину, без старших конкурентов. Когда же и они уезжали, большой дом пустел. Дедушка[18] и бабушка запирались в кабинете и, если не приезжали «мальчики» (дяди, служившие в Финляндском полку), оставались одни только мы с тетей Лизоней. Иногда мы с нею предпринимали большие прогулки на рыцарские могилки — большие песчаные курганы, разбросанные по поросшему вереском и кукушкиными слезками выгону, безмолвному полю сражения между ливонскими рыцарями и нашими предками, на древнеславянское кладбище времен царицы Ольги и Святослава, на «татарские ямы», в которых они спасались от нашествия неведомых ныне врагов (татары, как известно, не заходили далее Козельска), или, наконец, к «Большому камню», огромному серому валуну, занесенному льдами ледникового периода, в Малыгийскую рощу. А по утрам копались в саду, где нас иногда посещали наши маленькие деревенские друзья, — которые практически учили нас работать, жадно прислушиваясь к чтению «Робинзона» и «Хижины дяди Тома».

Но вот собираемся и мы. Уже накануне дедушка озабоченно ходит по комнатам, собирая поклажу. Ранним утром тарантас у крыльца. Марья Калинишна, Лизуля — портниха, Устинья, Афимья со своим белобрысым сынишкой Левкой — все выходят прощаться. Суетятся мужички: «Ты вот тамотка подсунь! Вишь, неладно… А надо бы сенца подбросить, чтоб помягче, ведь ухабища-то какие!»

— Ну, с Богом, пошел!

Но сердце уже начинает биться радостным ожиданием.

Милый Петербург, Нева, яркое освещение, сотни фонарей, отражающихся на мокрых плитах тротуаров, отделанная заново квартира дядей, встреча — все это наполняет сердце радостным предчувствием. Нас встречала хозяйственная тетя Дуня, заботами которой все уже было приготовлено к нашему возвращению. Все дышало необычайным чарующим уютом. Городской шум на улице, грохот ломовиков, мягкий свет фонарей, проникающих сквозь высокие окна, завешенные шторами, портьерами убранные двери, только что отремонтированная квартира (мы жили в казармах Финляндского полка), запах свежей краски, блестящие паркеты.

Комнаты казались раем — постели, чисто выстиранное и выглаженное белье, уютные ширмочки, ночники, бросавшие причудливый свет на узорчатые обои. «Это наша Полярка», — так называла тетя маленькую голубую лампочку, своим мягким светом напоминавшую луч Полярной звезды, освещавшей нашу детскую в деревне.

— А я приготовила тебе сюрприз!

— Какой? Фарфорунчики? Фарфоровые зверьки? — Они живые!

За ширмой подле окна стояла большая хрустальная ваза с золотыми рыбками. Утро приносило некоторое разочарование. Здесь, в Петербурге, я уже всецело оставался на руках тети Лизони. С утра до вечера я не выходил из-под ее «ферулы»[19]. Чтоб удержать меня, она прибегала к всевозможным развлечениям и играм, которые развивали мой ум и воображение, но изолировали от других. Приносила мне цветной бисер, из которого я формировал полки, морской песочек, в котором я возводил окопы, «палочки», из которых устраивал блиндажи. Иногда я вырезывал из картона квадратики, и они служили мне солдатами. Кавалеристов я сажал на бумажных «коней» и устраивал им сражения, рисовал на них погоны и эполеты, кресты и медали. Покупными играми я не увлекался, воображение давало мне более.

Тетя Лизоня, как старшая, провела детство близ Елизаветы Степановны[20] и теперь, благодаря поразительной памяти, передавала мне все слышанное. Эти живые легенды глубоко врезались в мою душу и неотразимо влекли к себе мое воображение.

После ряда блестящих побед, освободивших Италию от французов, Суворову был устроен в Милане роскошный бал, затмивший все виданные доселе. Собралось все лучшее, что только находилось в стране. Все взоры были устремлены на него, каждый спешил выразить свое восхищение победителю, первые красавицы Италии дарили его восторженными улыбками: Сам он был в ударе, сыпал шутками и для каждого находил слова привета.

В разгаре веселья генералиссимусу доложили, что прибыл курьер из Петербурга. Суворов тотчас взял у него пакет и удалился в кабинет. Каково же было его негодование, когда он прочел приказ Императора, повелевавший ему немедленно оставить Италию и через Альпы возвращаться в Россию…

Он вызвал прадеда[21] и продиктовал ему ответ, составленный в самых резких выражениях, называя это распоряжение явным безумием. Сам запечатал его и вернул с приказанием немедленно отправить его Государю. Потом круто повернулся и вышел в зал. Там он старался казаться веселым и беспечным, пил более обыкновенного и шутил с гостями. Но это ему плохо удавалось. На другое утро он вышел поздно к завтраку, видимо, расстроенный, ничего, не пил и не ел.

— Послали курьера? — бросил он отрывисто прадеду.

Тот отвечал утвердительно. К обеду он явился мрачным, как туча.

— Уехал курьер? — спросил он, как только вошел. — Уехал, ваше сиятельство, — отвечал прадед.

Вечером Суворов вышел к ужину совершенно расстроенный и остановился перед прадедом.

— А что, Леонтий Федорович, — произнес он, — ведь курьер-то наш скачет?

— Скачет…

— И никакая сила уже не сможет остановить его?

— Простите, ваша светлость, — ответил тот, — я осмелился задержать его.

Обрадованный Суворов бросился обнимать своего секретаря. Потом они удалились к себе и составили ответ уже в совершенно иных выражениях.

Но солдаты приняли иначе безумный приказ: между ними произошло волнение, и они отказались идти на верную гибель. Узнав об этом, Суворов тотчас поскакал к войскам.

— Все сюда! — закричал он не своим голосом. — Несите лопаты! Ройте яму, ройте глубже! Зарывайте меня, не хочу больше оставаться живым! Он спрыгнул на дно.

— Вылезай, батюшка! Вылезай, отец родной! — отвечали растроганные солдаты. — Всюду пойдем за тобой, куда ни пойдешь!

И пошли, и пошли. Перешли Готард и Чертов мост, где разметанные бревна перевязывали офицерскими шарфами под градом пуль… И покрыли бессмертной славой имя суворовских чудо-богатырей.

Долго хранилась в нашей семье массивная золотая табакерка с заказанным в Милане[22] портретом из слоновой кости. На ней изображен Суворов в мундире при всех орденах, с Андреевской лентой через плечо, с алмазным эполетом и жезлом в руках. Подобного лица, как на этой миниатюре, я не видел ни на одном портрете. Это было наградой моему прадеду за его бессмертную услугу. Этот портрет остался в России.

Когда Суворов проезжал Нарву, на приеме в городской ратуше ему доложили, что здесь находится мать его секретаря (она была дочь бургомистра Гёте).

— Где здесь матушка Леонтия Федоровича? Подать мне сюда матушку моего Леонтия Федоровича, — воскликнул он.

Когда она протиснулась сквозь толпу, он обнял ее, поцеловал в лоб и осыпал благодарностями за услуги сына.

Привычки и чудачества Суворова, слова и поступки окружавших его лиц, тяжелое время Павла I, славные годы Отечественной войны и легендарные образы ее героев создавали для меня ряд картин гораздо более ярких, чем сухие отчеты истории или даже литературные труды прославленных авторов, где точные факты преданий переплетались с тенденциозной фикцией. Высокие примеры морали «Суриньки Суворова», как называл его прадед, который сам, по словам «Русской старины», как известно, за всю свою долгую жизнь никогда не позволил себе сказать ни одного слова лжи, вместе с живым примером отца, сурового, но отличавшегося высокой моралью, поднимали во мне дух и увлекали на прямой чистый путь.

Однажды в деревне я пробрался на чердак, где среди груды мусора и заброшенных книг нашел совершенно новый уланский палаш. Он был сломан пополам, но сталь клинка, бронзовая гарда и полированные ножны блестели, как будто только что вышли из мастерской. Эта находка повлияла на всю мою жизнь. В моей голове кружились слова, которые я нашел потом в романе о Сиде[23]: «Мой добрый меч, мой славный меч, — думал я, — тебе не место в этой руке».

Но когда я поклянуся Ни на шаг в разгаре боя Не попятиться… Пойдем!

Скоро книги заменили мне живые предания. Тетя искусно пользовалась моими наклонностями, подсовывая те из них, которые еще более подогревали мой жар, и я поглощал их с невероятной быстротою. Рядом с нами в столовой нередко сидели дяди, коротая вечера рассказами. Как-то старший, Лелен, принес из библиотеки «Илиаду». Мне было всего семь лет, но ее стихи глубоко врезались в мою душу. Я вслушивался в них, затаив дыхание. Выпросив книгу, я уже не мог от нее оторваться. Неподалеку, в гостиной, тетя Женя постоянно играла на рояле, в сотый раз повторяя рапсодию Листа. Под ее звуки из пожелтевших страниц вставали передо мною стены и башни священного Илиона, роковые поля, где бились герои.

Но ни пламенный Ахиллес, которого страсти делами непреоборимым героем, ни гениальная изобретательность Одиссея, ни несокрушимая стойкость Аякса не увлекали меня своим примером. Мое сердце я всецело отдал Гектору[24], кроткий образ которого, беспримерное самоотвержение, исключительное великодушие и благородство, соединенное с тончайшей нежностью его беспорочной души, заставляли меня преклоняться перед каждым его словом и поступком. Образ этого героя-христианина, не знавшего Христа, — но за 1200 лет до него показавшего недосягаемый идеал великодушия, на всю жизнь остался для меня светозарным маяком во мраке эгоизма и страстей.

В уголке нашей комнаты стояла этажерка. Все, что только тетя смогла достать или купить, она держала в ней. Но то, что она доставала, шло мне в плоть и кровь, начиная с превосходной Священной Истории Анны Зонтах (р. Юшковой, двоюродной сестры Жуковского), сборников лучших поэтов и писателей, истории Ламе Флери, географических описаний, отборных произведений Шекспира. Случайные подарки увеличили эту коллекцию до нескольких десятков томов. Более дорогие и серьезные книги мы доставляли из библиотеки Семенникова. Их обычно просматривала тетя, и, если находилось что-либо неподходящее, я пропускал эти страницы по ее указанию.

Мой метод чтения был своеобразный: быстро научившись читать, я видел перед собою не буквы и не слова, а изображения и картины и летал по страницам, как белка по деревьям, с невероятной быстротой. Вот почему точные науки давались мне с таким трудом. В романах я обычно пробегал начало и конец и лишь мало-помалу выискивал все остальное и, если роман мне нравился, читал его еще и еще от доски до доски. Стихи, которые мне нравились, я перечитывал много раз, и они оставались навсегда в моей памяти. Целые песни «Илиады» я помнил наизусть.

Со всем тем мою судьбу окончательно решило одно ничтожное обстоятельство. Гуляя с тетей по Андреевскому рынку нашего Васильевского острова, я обратил ее внимание на маленькую брошюрку с изображением краснокожего индейца и с надписью «Последний из Могикан».

Книжка стоила всего 12 копеек и представляла собой сжатый пересказ знаменитой новеллы Купера. Мы тотчас принесли ее домой, где Володя и Кока оценили ее по достоинству. На Рождество дети разъехались по домам и заболели корью. В жару все мы бредили гуронами и ирокезами[25], и, когда я немного оправился, и тетя, чтоб сберечь мои глаза, стала читать мне вслух в затемненной комнате, я уже ничего не хотел, кроме Купера, кроме индейцев и всего, что только могло их коснуться. Но не приключения его героев привлекали мое сердце: между строк я видел иные подвиги, иные страдания — я видел все то, что было недосказано автором, так ярко и правдиво описавшим индейцев.

От Купера и Майн Рида я перешел к Кетлину, Ламе Флери и, наконец, к Ирвингу, стал жадно изучать языки и глотал одно за другим серьезные исторические и географические сочинения. На чердаке вместе с палашом я обнаружил массу запыленных книг из библиотеки прадеда и между ними infolio (фолианты) в пергаментных переплетах — 22 тома Prevost[26] в немецком переводе.

Развернув XIV том, я увидел там старинные карты с названиями всех индейских племен Северной Америки. Значит, это не была фикция, Купер описывал живых людей!

Тетя умело использовала мои порывы. Она поощряла мою страсть, с ее помощью я бросился изучать языки, глотая одну за другой серьезные работы. С ее помощью я пробрался в кабинет талантливого молодого ученого С.Ф.Ольденбурга[27], нашего родственника по дедушке Михаилу Алексеевичу, вторым браком женившемуся на его тетке.

Дела шли своим чередом, я готовился к иной карьере.