На Кавказе
На Кавказе
Милые горы, снова я с вами,
Радуйся, славный Кавказ!
Будешь гордиться своими сынами,
Снова услышишь о нас.
Сбор узденей
«…Река Волга, река Волга, река Волга», — выстукивают колеса поезда по длинному мосту, под которым внизу, в полумраке северной ночи блестит широкая полоса реки. Алечка просыпается… Утром мы уже будем в Москве. А вчера ее отуманенные глазки прощались с исчезавшими одна за другою вершинами Пулкова и других дорогих и знакомых с детства высот. Вспоминаются слова «Майской Королевы» Теннисона[85]:
Я с лучами заката простилась, я глядела, как гаснут они,
Унося мои детские годы, унося мои лучшие дни…
Бывало, Кавказ казался мне символом свободы и радости. Я ехал туда с жаждой чудных, незабываемых впечатлений — теперь казалось, нас ждала там ссылка, неволя.
Но вот мы уже в купе владикавказской железной дороги, проскочили Вязьму с ее пряниками, проходим Воронеж и Лыски на Дону с их белыми мазанками. Кругом степи, бурые, пожелтевшие, уже виднеются сторожевые курганы. и, наконец, знакомые силуэты Бештау и Машука… Гор еще не видно, но вот перед закатом на горизонте вырисовываются их легкие воздушные очертания, так удивительно похожие на гряды низких облаков.
Там, у подножия, скрывается мой любимый Владикавказ, но мы сворачиваем на восток и несемся к берегам Каспия.
Утром вагон переполняется новой публикой. Армяне, татары, дагестанцы.
— Барышня, зачем такой скучный? — обращается к моей жене веселый молодой армянин. — Куда ты едешь? В Тифлис? У нас в Тифлисе нет скучный! Каждый веселый, каждый довольна… Стал скучна — ходи на мой лавка, ходи на наш Кура. Будем шашлык кушать, чахохбили, возьми чурек, вина.
Аля невольно улыбается милой болтовне радушного тифлисца, который, еще более одушевленный этим, продолжает рассыпаться, в описаниях прелестной своей столицы.
— Смотри, уж фуникулер видно. Ва! Не знаешь, что такое фуникулер? Не видал гора Св. Давид?! Вот завтра пойдешь, увидим.
После этого всякий раз, когда случалось снова подъезжать к Тифлису, Аля уже сама одушевлялась, как и все пассажиры, у которых глаза начинали блестеть и лица расплывались в радостную улыбку. Казалось, струя воздуха, тянувшая с гор, вносила с собою какое-то особое чувство беспечного счастья, теплоты душевной и уюта.
Воспользоваться этим радушным приглашением так и не удалось. Переночевав в гостинице Ветцеля, лучшей в Тифлисе, но сильно смахивавшей на караван-сарай с его широким двором, обнесенным двумя ярусами номеров, мы уже мчались по Кахетинскому тракту, оставляя за собой еще чужой нам город, только что просыпавшийся при первых лучах восходящего солнца.
Это был один из последних дней чудной кавказской осени. Не пели жаворонки, которые так заливаются весной над широкой долиной красавицы Иоры, не встречались группы горцев, обычно спешивших на тифлисский майдан[86]. Но вот уже показались косогоры, на которых раскинулись немногочисленные домики Мухровани, слева поднялись гребни лесов, где на темной зелени чинар уже мелькали золотистые листья ореха, красные листы клена и других деревьев, своей осенней окраской вносящих в душу чувство неизъяснимой меланхолии. Вот мы уже в ущелье, а солнце стоит еще высоко, заливая высокоствольные леса замыкающих его вершин и коническую вершину Вараны вблизи Кахетинского перевала — мы уже в Гомборах.
Вот и она, наша Белгородская крепость, эпилог нашей юности… Я подзываю случайного солдатика, который тупо смотрит на новоприбывших, и посылаю его за фельдфебелем.
— Здравия желаем, — говорит сей последний, — так точно, есть одна свободная, доктора Бейера. Она сдается, можете прямо направляться туда. Я сейчас же вызову людей помочь сложить вещи.
Фельдфебель далеко не производил впечатления «первого из равных». Не было в нем ни отчетливости, ни умения угодить начальству, которое так характеризует эту касту, а лишь какая-то боязнь, что нарушат его летаргическое спокойствие.
— Есть у нас пролетка, а коней подходящих нетути. Да и кучер ушел в запас. А господа офицеры повсегда ходят пешки, бо недалече, — докладывал фельдфебель, вернувшись с парою солдат, фигурой и выправкой напоминавших своего начальника. Каков поп, таков и приход.
Мы вошли в дачу, довольно живописно и затейливо расположенную в большом саду, с хорошенькой верандой, но в состоянии полного разрушения. На куче чемоданов грустно уселась моя Алечка, не прошенные слезы струились по ее щекам.
Солдаты развернули чемоданы, я быстро переоделся и пошел являться по начальству и делать визиты. Все это надо было закончить сразу. Командиром оказался полковник Кожин, тип старого холостяка, скорее напоминавший захолустного помещика. Командиром 1-й батареи — несколько более культурного вида — был полковник Шауман, дядя убийцы Бобрикова[87].
— Что ж тут делать-то, — говорила его жена, еще молодая женщина, дочь курского лавочника, — водимся с командиром дивизиона да с двумя-тремя семейными, а больше никого. Все индюшки да индюшки, хоть бы козой угостили. Только что разве Оат достанет через батарейную лавочку, коли не протухнет по дороге.
В Петербурге мы ликвидировали всю нашу мебель. Тащить ее сюда было бессмысленно: на деньги рассчитывали приобрести новую. Когда я вернулся, оба вестовые «раздостали» кое-что на первое время, и с закатом солнца, при керосиновой лампе, стало немного уютнее. Вечером подошел Оат, хорошенький молодой человек, пришедший первым отдавать мне визит. Он только что вернулся из Питера, куда был командирован для ознакомления с новой горной пушкой и где познакомился с моим братом Тимой.
— Если что надо, прикажите, мы живо все достанем, посуду и вещи. А потом сами добудете.
Я горячо поблагодарил его.
— Простите меня, ради Бога, — сказал он наконец, когда мы разговорились за ужином. — Мы все ломаем себе голову: ну как вы не нашли себе другой батареи, ну хотя бы гренадерской в Тифлисе или в Москве: ведь вы взяли самую паршивую батарею в самом захолустном дивизионе.
— Слушайте, как вы решаетесь отзываться так о своей части? Пусть так, но вы должны считать: где мы, там мы сделаем все, чтоб она стала первой из лучших. И вы увидите, что так оно и будет. Ряд одряхлевших начальников довел ее до такого состояния, но с завтрашнего дня она уже иная.
На другой день, ранее начала занятий, я был уже в батарее. Казармы, заново отстроенные, не оставляли желать лучшего. Матрасы были так искусно набиты, что казались пружинными. Но пища ясно указывала на участие фельдфебеля, а может быть, и артельщика, и на полное безучастие офицера. Лавочка была разграблена. В ней оставался лишь залежавшийся товар, и доходность ее была близка к нулю. Лошади были плохого качества и в ужасных телах. И там царила фельдфебельская рука.
Батарея выстроилась в ожидании моего прихода. Молодцевато отрапортовал только что кончивший с первой премией Тифлисскую школу подпрапорщик Яков Васильевич Кулаков, в рябом, но открытом лице которого я сразу же почуял себе надежного помощника. Офицеров не было. Оат ускользнул под каким-то предлогом. Поручик Утовой был «командирован» за дикими козами, капитан Кузнецов еще не прибыл из Тифлиса, где несколько лет пробыл воспитателем в кадетском корпусе. Это облегчило мою задачу.
На мой привет солдаты замялись было, но тотчас же лихо подхватили: «Здравия желаем, ваше высокоблагородие!» — глаза у всех были обращены на меня, тусклые и безразличные вначале, они разгорались по мере того, как мои слова начинали вливаться им в душу. Я начал тихим голосом:
«Братцы! Высочайшей волей, по собственному ходатайству, я назначен командиром вашей батареи. Вы не знаете меня, не знаю вас и я. Но я знаю русского солдата, знаю, чего он хочет и на что он способен, когда понимает, куда его ведет начальник. Много у нас на Руси богатых и красивых памятников. Но есть один, который ближе и милее моему сердцу всех других. И стоит он на дальнем пределе нашего Отечества, в городе Ташкенте, в Туркестане. Изображен на нем славный Белый Генерал Михаил Дмитриевич Скобелев[88], о котором, конечно, вы слыхали от отцов… Скачет он на своем белоснежном коне, а рядом с ним, со штыком наперевес, его верный солдат. Я не знаю вас… Но этого солдата я знаю и верю, что вместе мы исполним наш святой долг перед Царем и перед Родиной, и что наша Вторая батарея 1-го Кавказского стрелкового дивизиона станет первой в рядах славной русской артиллерии. За нашу будущую славу и за каждого из вас, за всех, кто верен долгу и чести — ура!»
После революции 1905 г. была введена в закон перлюстрация солдатских писем. Здесь, пожалуй, это было единственным занятием офицеров. Через пару дней мне показали пару интересных строчек…
«Новый командир, — писал солдат на родину, — думали, гвардейский трынчик, а он, как взялся за дело, так все разом перевернул — ну что твой орел! А барыня его — красавица: как взглянет, словно рублем одарит».
Батарея, которой раньше командовал мой предшественник, Владимир Иванович Гах, добрый и аккуратный старик, смотревший на все лишь с формальной точки зрения, находилась в состоянии полного паралича.
Вооруженная крошечными старинными пушечками образца 1883 г., с ничтожным количеством плохих лошадей, в сущности, она и не могла иметь какого-нибудь боевого значения. Как и в прочих батареях, где командиры изощрялись в эксплуатации солдатского пайка для своих поросят и индюшек, командир и офицеры сохраняли лишь видимость военного звания и проводили все время за картами. Но именно сейчас, когда начало прибывать новое превосходное вооружение, лошади и амуниция, и усиленные контингенты новобранцев (по мирному времени батарея должна была иметь 325 нижних чинов и соответствующее количество лошадей) — вот когда передо мной открывалось обширное поле деятельности, которой не могло ни стеснить, ни ограничить невежественное начальство и погрязшее в провинциальной тине офицерство.
— У нас в провинции все сводится к тому, чтоб суметь угодить своему начальнику, — открыто проповедовал чурбан, одетый в полковничью форму, который командовал дивизионом. — Нравится ему покушать — сумей угостить. Охотник он — раздобудь собачек. Увлекается картишками — составь ему партию. Не прочь поухаживать, не мешай поволочиться за женой — тогда все будет хорошо.
На этих основаниях он сжился с семьей Шаумана. Но я не гонялся ни за чьими милостями, и воспитанные в этой школе офицеры не могли служить мне помощниками. Лишь один из них, скромный труженик, отличный семьянин, оставался чуждым этой доктрине. Вынужденный искать убежище в Тифлисском кадетском корпусе, он вернулся теперь, надеясь на мою защиту.
Капитан Кузнецов — так звали этого офицера — был простой русский человек, самоотверженный службист, больше всего боявшийся ответственности. Его огромная семья — жена с матерью и молоденькой сестрой, и с полдюжины ребят — осталась в Тифлисе, где они уже много лет снимали маленькую, но уютную квартирку. Поэтому он вынужден был оставить все там и лишь посещал их в свободные дни, а остальное время посвящал службе.
Командира дивизиона он боялся как огня: он ничем не мог бы угодить ему, и потому инстинктивно льнул ко мне. Для меня же это был сущий клад. Военной жилки в нем не было, но я мог вполне ему доверить бумажную отчетность, батарейное и артельное хозяйство, а сам всецело отдаваться строевой службе и организационной работе.
Патриотизм входит к солдату через желудок — этот постулат, так ярко проведенный в жизнь Суворовым и Денисом Давыдовым («тогда и конь топочет, и солдат хохочет»), я немедленно применил к жизни, взявшись за его фактическую сторону и добившись прекрасной пищи. Остальные батареи, пользуясь условиями провинциальной жизни, откармливали на котле поросят и индюшек — я откармливал их тоже, но туши оставлял к праздникам, а сало, по 20 фунтов в день, клал в котел. Не веря никому, я проверял котел днем и ночью, и это сразу же оценили солдаты. Этого я не мог добиться с лошадьми, пока мне не удалось сплавить негодного фельдфебеля и заменить его готовым на все подпоручиком Кулаковым.
С лавочкой я поступил еще круче. Штабс-капитану Оату я дал понять, что ему полезнее посвящать досуги картам, чем пачкаться с бакалеей, для чего назначил довольно сметливого фейерверкера из приказчиков. Вызвали охотника: я назначил ему хорошие наградные помесячно и посулил арестантские роты за утайку. И, сверх ожидания, наша лавочка превратилась в отделение экономического общества по обилию и разнообразию всего необходимого, начиная от мыла, спичек и сахару и кончая всеми номерами кахетинского и разливным шампанским, привозимым в бочках из Цинандали. Лавочник Таранченко летал все время с быстротой экспресса между Гомборами и Тифлисом, доставляя осетрину, овощи и фрукты по сезону, и все, что только могла потребовать наша военная братия.
Здесь, в глуши, даже прокурорский надзор смотрел снисходительно на то, что у котла кормились гуси и свиньи.
— Какое это жалованье! Я только и живу, что с индюшек, — повторяла мать командира 21 батареи. Я смотрел еще глубже. Вместо десятка поросят я завел целое стадо, где патриархами были два колоссальных йоркшира. В каждой части всегда найдется новобранец, которого по глупости ли его или по избытку ума совершенно невозможно превратить в солдата. Пока, наконец, потеряв терпение, его не увольняют «по полной неспособности». Изобличив такого, я превратил его в великолепного свинопаса, и этот «богоравный Эвмей» на третий год гонял по буковым и дубовым лесам окрестностей уже целое стадо в 150 голов. И когда наезжавшие комиссии намекали мне, что «борщ отзывается гусем», я просто отвечал им: «Нет. Это свиное сало от выкормленных в лесу кабанов — такая уж у нас традиция!»
Огород, не приносивший никакой пользы, я ликвидировал. Я снял пять десятин хорошей земли у соседа, унавозил ее всем пометом нашей конюшни, прежде исчезавшим неизвестно куда, и завалил кухню овощами. Огурцы, арбузы и дыни солдаты могли таскать свободно, без контроля. Солдаты сразу почувствовали все это.
— Здорово, братцы, — говорил я им, — заходи справа и слева. Давайте придумаем, чем еще скрасить нашу солдатскую долю. Песенники у нас уже есть. Но по воскресеньям по тридцать человек стоит под ранцем по пьяному делу. Будет этого. Давайте наладим театр. Открывайтесь, таланты. Кто играл раньше на сцене?
— Так что я был раньше сельским учителем, мы устраивали спектакли в школе.
— А я играл с заезжей труппой.
— А я был режиссером у нас, в Екатеринославе[89].
— Ну, а на женских ролях? Мнутся…
— Может, пригласить барышень из слободы?
— Лучше опосля, ваше высокоблагородие… Мы пока сами, а когда оне попривыкнут к нам, сами понабиваются. Мы их не обидим… Только вы будьте с нами.
— Ну вот и дело в шляпе. А как же с музыкой? Балалайки?
— Да уж понабили оскомину: только и знают, что «Ручеек» да «Барыню».
— Так кто же?
— Позвольте доложить, ваше высокоблагородие. Я, Илья Сокольский, играю на кларнете, а Иоффе, у него баритональный бас, сядет на тромбон.
— А ты, Магер?
— Я могу на первого кларнета, я был два года в оркестре в Ломже.
— Ну, а где же мы достанем инструментов? Ведь они дорого стоят, И кто будет за капельмейстера?
— Вы уж не извольте об этом беспокоиться. Я, Илья Сокольский, возьму это на себя. А каталоги я уже достал, лучшие, заграничные, работы Юлия Генриха Циммермана из Москвы.
— Ну, посмотрим, может, на лавочные; добавим из свиного фонда.
— Так уже хватит, Таранченко говорил, на будущий месяц лавочка даст вдвое. Выписывать?
— Выписывай, в мою голову, и запоем, и засвистим, и захрюкаем на все лады. Ступай в канцелярию, пусть пишут требование.
— Извольте, я сам приготовлю. Я, Илья Сокольский, я могу печатать на машинке… И репертуар составим… А на басы посадим взводных, а на барабан сядет Яков Васильевич…
Последний, видимо, глубоко сочувствовал идее. Не успели появиться инструменты, как его честное, рябое лицо показалось у меня в дверях.
— Ваше высокоблагородие, счастье привалило — капельмейстер заявился.
— Что такое? Какой капельмейстер?
— А вот, извольте видеть.
В дверях нерешительно топчется человек в старой солдатской шинели. Глаза как угли, усы — в иголочку — как есть, настоящий картвелец. Говорит с явным грузинским акцентом.
— Так что ми били в тифлисском гренадерском полку, в хоре музыкантов. Очень я провинился, пропил корнета, меня прогнали, теперь без работы. Слышу, у вас хороший музыка, а играть не умеют.
Думаю, зачем так, я сам могу за капельмейстера. Я и пришел.
— А ты у нас не пропьешь кларнет?
— Ни-ни, я уже теперь совсем не хочу пить.
— Ну ладно, я тебе верю. А сумеешь поставить оркестр?
— Зачем не сумеешь? Все сумеешь: и марши, и лезгинку, и вальс — все сумеешь. Силы хорошие, всем понравится. Через четыре месяца будут играть на параде, и в кино, и всюду.
Осишвили исполнил свое слово: перед выходом в лагерь, на площади нашей сельской церкви, на удивление всех гомборских обитателей, под звуки артиллерийского марша показались стройные ряды наших батарей — никогда еще они не казались такими нарядными, такими молодцеватыми — люди будто переродились. А местные женщины и девушки так и впились в них глазами…
— А ну, братцы! Собирайся вкруговую — новое дело!
Кольцом обступают ряды своего командира. Теперь уже в их глазах сияет ясная мысль, светится полная вера. С напряжением вслушиваются в каждое слово, чтоб не проронить, чтоб понять его.
— Вот что, братцы! Немало годков прожили мы с вами, а уму-разуму не научились. А есть царское слово, чтоб всем знать грамоту. И Суворов говорил: «За одного ученого двух неученых дают… нет, мало: давай десять». А хочу я, чтоб, когда станете расходиться по домам, было бы чем помянуть свою батарею. Пора приняться за книжки. Поможете вы мне в этом деле?
— Так точно… Постараемся… Все сделаем, как прикажете. Ура!
Сказано — сделано. 4-й взвод, находившийся внизу, ликвидирован, и койки распределены по остальным взводам. В освободившемся помещении поставили большой круглый стол, мягкий пружинный диван и два кресла. Кругом такие же стулья, все из солдатской дачки. В углу — массивный умывальник с наказом: мыть лапы перед тем, чтоб браться за книги. На стенах повесили роскошные олеографии: «Ответ запорожцев турецкому султану» и «Кто кого»[90]. Обе в раззолоченных богатых рамах.
Между окон красовалось большое простеночное зеркало, а на окнах — гардины из былой солдатской дачки.
На мягкой мебели могли восседать лишь более культурные элементы: фейерверкеры и наводчики. Ездовые, насквозь пропитанные конским потом, сидели на гладких стульях. Во всех взводах, кроме икон и царских портретов, красовались изображения Государя в формах полков гвардейской кавалерии. А между окон высокие простеночные зеркала с безукоризненным хрустальным полотном. Все рамы и мебель были сделаны из цельного ореха и изготовлены в нашей мастерской из соседних сухостоев, а мастерам выдано небольшое вознаграждение за усердие.
Согласно полученным каталогам, выписанным неистощимым Ильей Сокольским, мною были выбраны лучшие книги детских и юношеских библиотек, вплоть до иностранных авторов, могущих содействовать развитию мысли и нравственности, начиная с басен Крылова и «Конька-Горбунка», и кончая Гоголем, Тургеневым, Загоскиным, Лажечниковым, Толстым, Пушкиным и другими писателями, и до «Робинзона», «Дяди Тома», Купера, Майн Рида и Вальтер Скотта. Офицеры брали книги на дом под условием не держать их долее нескольких дней. Попутно сельский учитель преподавал грамоту отсталым и безграмотным и три раза в неделю преподавал разведчикам турецкий язык.
Здесь впервые пришлось мне столкнуться с еврейским вопросом. В гвардию не принимали солдат еврейского происхождения, тут у меня их была целая дюжина… С самого начала, когда я, по обыкновению, обращался к солдатам: «А ну, братцы, сотворим новое чудо», — я замечал среди них легкое колебание.
Но тотчас же слышалось:
— Ваше высокоблагородие, я, Илья Сокольский…
Он начал организовывать местный театр. Он выписал музыкальные инструменты и стал первым капельмейстером. Выписал и наладил библиотеку. По прибытии телефонного имущества организовал телефонную команду и связь, перепечатывал в спешном порядке Устав горной артиллерии, порученный мне Великим Князем, провел электричество и выписал машины.
— Сокольский, придется тебе еще раз перекувырнуться, — говорил я. — А которое же это будет превращение?
— Наверное, восьмое или девятое, ваше высокоблагородие. А что теперь мне изволите поручить?
Если б не Украинский, не видать бы нам такой роскошной мебели в казармах. А после этого он оборудовал мне полный гарнитур на мою квартиру — столовую, кабинет, спальню, разумеется, за хорошее вознаграждение. Он же руководил постройкой лагерных бараков, конюшен и стенок для палаток двухаршинной высоты из 4-дюймовых сосновых досок, в которых прибыли новые орудия. У него были золотые руки, и он сумел наладить великолепную мастерскую.
Иоффе был отличный наводчик и своим баритональным басом служил красой и гордостью песенников, с помощью и под руководством нашего столетнего настоятеля он с Сокольским и Филоненкой создали великолепный хор певчих. Он совсем обрусел, мечтал перейти в православие и, в конце концов, крестился в бочке из капусты за неделю раньше, чем Сокольский. Тут сказалась разница в характере обоих друзей: стояла зима, было страшно холодно, и, когда бедняга вылез из-за ширм, он дымился, как лошадь.
Хитроумный «Володя» Сокольский в следующее воскресенье умудрился натопить церковь как баню и нежился в бочке, как в хорошей ванне. Крестным отцом у Иоффе был фельдфебель, а матерью — командирша; у «Володи» отцом был я, а матерью княгиня Сидамон-Эристова, супруга только что прибывшего офицера.
Эту картину дополнил «Лейба-фокусник» Глизер, бывший притом прекрасным ездовым. Но остальные из 12 колен были совсем никчемные и так и остались уборщиками на конюшне. Один из них незадолго до моего прибытия обольстил сельскую учительницу, выманил у нее деньги и бежал в Аргентину, откуда написал мне нахальное письмо.
Одновременно со службою налаживалась и моя личная жизнь. Вскоре по нашем прибытии выяснилось, что институт Св. Нины, снимавший великолепный дом Мулина в одной версте от слободы, оставил помещение, и мы тотчас взяли его себе. Дом имел всего пять комнат, но огромного размера, в одной мы устроили спальню, в другой столовую и в третьей приемный кабинет. Остальные две служили передней и музыкантской. Всю меблировку заготовили в нашей мастерской из цельного ореха. Стол был раздвижной, на много персон.
При доме был роскошный фруктовый сад на 35 десятин чудесных деревьев, а перед окнами расстилалась живописная долина, по которой вилась дорога на перевал. Густые леса покрывали сплошной пеленою оба боковые хребта, а ближе к перевалу долину замыкала гордая скала Вераны, увенчанная остатками арабской крепости. Дорогу то и дело оживляли группы конных и пеших горцев, сновавших между Тифлисом и Телавом в Кахетии, шли целые обозы на буйволах, груженные огромными бочками кахетинского. Средневековые феодалы едва ли могли выбрать себе более роскошную и величественную резиденцию.
В слободе приезжающим совершенно негде было остановиться. И по давно установившейся традиции, и по естественной необходимости дом командира 2-й батареи всегда был очагом самого радушного гостеприимства. От моего предшественника я унаследовал, в качестве вестового, повара экспресса, который при обилии и дешевизне припасов и всего нужного, получаемого через лавочку из Тифлиса, делал возможным самое широкое гостеприимство. После скудного прозябания в столице, при увеличенном жалованье, положенном в Закавказье, мы не чувствовали нужды ни в чем, и появление начальства, инспектирующих лиц и заезжих гостей лишь служило поводом для праздника.
Командир дивизиона ни по взглядам, ни по воспитанию не мог иметь с нами ничего общего. Он доживал последние годы службы всецело в семье командира 1-й батареи, окруженный ее офицерами.
Доктор Морозов, очень серьезный и деловой, со своей молоденькой женой жили особняком. Когда появились молодые офицеры, командир дивизиона назначил ко мне несимпатичных ему кавказцев, а в другие батареи молодежь русского происхождения.
Но от этого я только выиграл. Во мне они нашли родного отца, а мои «старики» сами собой отвалились и перестали мешать мне в моей кипучей деятельности.
Как только вновь прибывшие представились мне в канцелярии, я повел их в батарею, уже стоявшую развернутым строем в ожидании, и обратился к моим молодцам:
— Братцы, вы видели, что целый год я отдавал вам все свои силы, чтоб сделать из вас настоящих артиллеристов. Канцелярию я оставил в руках у капитана Кузнецова, а вас обучал только я один с помощью нашего лихого прапорщика Кулакова.
— Теперь Господь посылает мне двух драгоценных помощников. Они только что кончили учиться, взяли ваканции к себе на родину, и душой и телом они наши кавказцы. Они знают последнее слово артиллерийской техники, и от них вы получите все, чего вам еще недостает. Но они еще совсем не знают русского солдата. Покажите им, как вы показали мне, на что только не пойдет наш молодец, когда он живет душа в душу со своим начальником.
— Вы, 1-я полубатарея, вам я отдаю вашего молодого командира, князя Сидамона Эристова. Вы, 2-я, вот ваш командир, подпоручик Коркашвили. Берегите их как зеницу ока, слушайте все, что они вам скажут. А теперь возьмите их, поднимите их на руках, чтоб чувствовали они, что все мы одно, на славу и процветание доблестной 2-й Кавказской батареи. Ура!
И прежде чем наши новые однополчане могли собраться с мыслями, они уже очутились в воздухе, в верных руках своих новых подчиненных.
— Ну, а теперь, после крещения, пойдемте к матери-командирше. Из канцелярии я уже успел сообщить обо всем домой, и сам поскакал туда по прямой стежке, а когда молодежь пришла и вместе с ними и все те, кто были назначены в другие батареи, за накрытым столом уже сидела молодая командирша, окруженная своим штабом и с огромным рыжим сенбернаром у ног. Все сразу почувствовали себя как дома.
— Ва, Петро, смотри, какой большой собака, не подходи близко к хозяйке, а то он проглотит тебя вместе с твоим горбатым носом и огромными усами.
— А ты, Самсон, видишь, что проиграл, что не попал к нам в батарею? Смотри, какой трубочка со сливками.
— Ну, ты, Сико, не увлекайся, а то нам ничего не останется.
— А это откуда?
— Это шампанское из Цинандал!..
— Ва, ведь моя мама в Телаве, значит, все вино оттуда! Мы в Петербурге и не нюхали кахетинского.
Эта кавказская непринужденность и теплота сердечная охватили всех, так что с тех пор уже каждое воскресенье вся молодежь собиралась с нами. Петро Коркашвили, как имеретин (а они все природные кулинары), сделался непременным организатором всех приемов, а Сико Эристов сразу же бежал на кухню, справляться у Иванова, будут ли его любимые трубочки. Когда появлялась музыка, по вечерам устраивались балы, и скоро весь дивизион стал находить себе уют и развлечение под нашей крышей. Кроме только старых штаб-офицеров и двух-трех их завсегдатаев, которые все время продолжали держаться в стороне.
Не привыкшая к ведению хозяйства в провинции, моя Аля сперва смертельно пугалась всякий раз, когда получала известие о налете гостей. Она приходила в ужас, откуда достанет все необходимое как успеет все приготовить. Но все делалось само собою. Прежде, чем она успевала «прийти в отчаяние», уже талантливый фуражир Грицко являлся из слободы, обремененный курами и утками, а несравненный Иванов превращал все это в меню и спрашивал, с чем будем подавать пломбир. И ей оставалось только радовать гостей своим особым умением быть приятной каждому, не позволяя никому завладеть ее исключительным вниманием. И я удивлялся такту, с которым она умела держать плохо воспитанных провинциалов, даже не давая возможности заметить их промахи.
Теперь мне приходилось бывать в Тифлисе. Добрейший генерал Воробьев уже ушел, и на его место был назначен генерал-майор Постовский, младший сослуживец моего отца по лейб-гвардии 2-й артиллерийской бригаде, женатый на подруге моей сестры по институту. Я поехал отдавать ему визит.
— Не скрою от вас, — говорил он мне, — что я поражен всем тем, что видел у вас в батарее. Как вы могли в короткий срок добиться таких результатов? Как вы сумели вдохнуть вашу энергию в каждого офицера, в каждого солдата? И ваша милая жена, сколько уюта создала она всем вашим сослуживцам, всем, кого судьба заносит к вам в Гомборы! Но у меня есть к вам одна личная просьба: есть у меня на сердце одна большая забота. Здесь у меня две дочурки. Младшая, цветущая, жизнерадостная, все время пользуется успехом. Старшая, Оля, тихонькая, застенчивая, самоотверженная, все отдает сестре, стушевывается, чахнет, сходит на нет. Она совсем стала тенью, и мы волнуемся за ее здоровье. Мы с Софьей Генриховной решились обратиться к вам: возьмите ее с собой на недельку-другую, дайте ей подышать иной жизнью, где бы она уже не чувствовала себя тенью сестры, а самой собой, отвлеките ее от печальной повседневности и вдохните в нее жизнерадостность, которой, у вас дышит все окружающее.
— Считаю за честь ваше поручение. Ручаюсь, что мы с Александрой Александровной сбережем вашу дочь и постараемся обновить ее душу переменой обстановки. Я сам был в таком состоянии и вполне понимаю ее. Я вам верну ее другою. За одно не могу ручаться, — это за ее сердце, об остальном не беспокойтесь. Когда она к нам пожалует?
— Берите ее сразу с собой, если только найдете место в экипаже.
— Я прискакал в легкой пролетке, на паре быстрых коней, я один, и места сколько угодно.
Через полчаса, в дорожном костюме и с маленьким чемоданчиком в руках, стояла моя будущая спутница. Высокая и элегантная, но, видимо, очень застенчивая, она протянула мне свою руку, и через полчаса мы мчались уже по безграничному полю, отделяющему Тифлис от красавицы Иоры, наслаждаясь свежим весенним воздухом и пением бесчисленных жаворонков. Между нами лед растаял мгновенно, и за разговорами мы и не заметили, как долетели до Мухровани.
— Горцы приучили меня к мысли, — говорил я, — что дорожный товарищ семь раз ближе брата. Значит, вам со мною нечего бояться, ни стесняться. А будем дома, сами увидите.
Она отвечала радостной улыбкой.
— Я сразу почувствовала это, я вам очень, очень благодарна. Солнце уже скрылось за гребнями ущелья, и тысячи звезд заискрились над головой, когда покрытые пеной кони остановились у казармы.
— Зайдите на минуту в канцелярию, пока сменяют лошадей. До дома по тракту три версты, но это крутой подъем, он очень утомляет. А пока я поговорю по телефону. В опустевшей канцелярии не было никого, кроме фельдфебеля и дежурного писаря.
— Кулаков, я привез к нам дорогую гостью, дочку нашего нового начальника бригады. А что трубачи, почитай, уже все спят?
— А я их враз подыму. Для вас они всегда рады, и днем и ночью. Осишвили! Гайда на перевал!
— А мы уже готовы, все, сколько ни будет. Как увидали командира, решили, будем играть всю ночь.
— У телефона подпоручик Коркашвили. Иван Тимофеевич, что прикажешь?
— Петя, я привез редкую гостью. Организуйте там с Ивановым все, как следует, не беспокоя Александру Александровну, а трубачи уже пошли на перевал. А кто там еще у нас? Сико? Попроси его пригласить всю нашу молодежь, будем праздновать прибытие дорогой гостьи. И попроси Алю к телефону.
— Зайка, это ты? Как ты скоро обернулся!
— Сейчас перепрягу коней, буду через несколько минут, везу тебе милую гостью, Ольгу Петровну Постовскую, она рядом со мною у телефона. — Последнее я прибавил, чтобы моя Алечка не «пришла в отчаяние» от неожиданности. — Ты ни о чем не волнуйся, все уже готово для ужина… Уже подают лошадей. Ну, с Богом!
— Олечка, собрались к нам… Как это мило! Гадкий Зайка, не предупредил меня…
— Ах, Алечка, все произошло так неожиданно. Я и не думала, как очутилась в вашем доме. Все это как сказка!
— А вы не волнуйтесь, Александра Александровна, — успокоительно говорил, Коркашвили. — Все будет как нельзя лучше, даже землянику достал. Ступайте переодеться, сейчас придут гости.
В передней уже слышались глухие звуки инструментов и стук передвигаемых пюпитров. Когда наши дамы в вечерних туалетах показались в дверях зала, где уже гремели стульями приглашенные, Осишвили грянул артиллерийский марш… Импровизированный ужин превзошел все ожидания. Невозмутимый Иванов всегда имел все наготове «на всякий пожарный случай», а когда откупорили кахетинское и появилось шампанское, толумбаш[91] провозгласил первый тост за нашу дорогую гостью — раздалось «алаверды», аккомпанируемое музыкой, а затем юные кавказцы запели куплеты в честь гостьи на старинный мотив: «Тионет вардиано, Тамар нопо садиано» (расцвела в Тионетах роза, явилась туда царица Тамара) и в честь хозяев: «Чья хата всех светлее, хозяйка всех щедрей, чья шашка всех острее, скакун всех чей быстрей» бжедугская боевая песнь), «Пью вино, воды не пью — лишь тебя одну люблю», «Когда вижу балкон белый, сердце бьется еле-еле» — и прочую милую чепуху, которая так скрашивает кавказскую пирушку… Раздвинули столы, начались танцы. А под конец загремели урначи, и под их дикие звуки вылетел молодой красавец Тушин, случайно забредший сюда на огонек за стаканом вина и ломтиком баранины… При первой же встрече со мною генерал Постовский рассыпался в благодарностях.
— Вы сделали с моей дочуркой что-то невероятное… Правда, правда, она приехала вся в синяках в результате всех этих кавалькад, даже еще более похудевшей, но полная жизни и в восторге от всего пережитого. Впечатления лились из нее как из ведра, только и слышались имена всех ваших офицеров. От вашей Алечки она в восторге, не знает, как и благодарить ее за удивительную заботливость о ней.
Однажды, совершенно неожиданно, под нашими окнами показалась целая толпа горцев с копьями, щитами, мечами и даже с кольчугами. Это были мои закадычные друзья-хевсуры, проведавшие о моем появлении в Гомборах. Их привел мой верный спутник Гага Циклаури. Ужас Али перед толпой дикарей скоро сменился искренней симпатией. Гага, поселившийся близ перевала, потом часто приходил навещать нас. Он часто с любовью всматривался в мои черты:
— Вот, — говорил он, — тогда был у тебя ус тонкий, как бровь, а теперь даже стал с бородой. А помнишь, как ты полез на крутой скала и тебя увидела дочка с другой стороны ущелья, бросилась на колени и стала молиться — и вдруг видит: ты уже на вершине, перекрестился и ударил шашкой о скалу три раза. Чуть-чуть ты не пропал тогда.
Как-то раз он пришел поздней ночью. В каждой руке он нес по маленькому медвежонку, величиной с крысу. Бедняжки сразу набросились на подогретое молоко, которое Алечка давала им из импровизированной соски, сделанной из намоченного хлеба, завернутого в тряпку. Сейчас же за ними прибежал командир дивизиона и выпросил их себе.
— Ведь я один-одинешенек, — говорил он, — а теперь нас будет трое.
Как только он достал для них соску, мы передали ему обоих. Они росли не по дням, а по часам, но оставались все время ручными, сосали ладонь каждому, кто только ее протягивал, сверкая крошечными, как бисер, глазками. Вместе с Кожиным они ходили в лагерь, где постоянно катались, как с горки, с солдатских палаток и крали, где только находили, мед и сладости.
Апофеозом всех наших достижений являлся домашний театр. Вначале приходилось репетировать с каждым в отдельности. Но с течением времени появились настоящие артисты, двое из них работали впоследствии на провинциальной сцене. В хоре певчих открылись великолепные голоса: первый тенор, Филоненко, пел раньше в хоре Архангельского, другие прекрасно разбирались в нотах. Балалайкам и мандолинам было отведено второстепенное место. Хор трубачей, увеличенный до 20 инструментов, открывал спектакль и заканчивал его балом. В качестве интермеццо служили характерные танцы и номера «любимца публики, мага и волшебника М. Глизера» — надо было видеть общий восторг, когда два здоровенных кузнеца дробили на его груди 19-пудовый камень или когда он босиком поднимался на пирамиду отточенных как бритва шашек. Бал открывался вальсом адъютанта с командиршей, после чего оставался лишь дежурный офицер, прочие приглашались к нам на ужин. Во все время не было ни одного инцидента.
Но все это было только развлечением. Строевая работа шла по часам. С утра я уже слезал с моего молодого, только что сповоженного коня, и пускал машину в ход.
Обучение верховой езде я взял в свои руки, гоняя по пяти смен в сутки, так как езде обучались все, даже новобранцы. Мало-помалу некоторые смены я передал Кулакову. Подготовленные в Петербурге наводчики руководили обучением материальной части, каждый с прислугой своего орудия, под общим руководством артиллерийского техника. Сложные упражнения по наводке с контрольным прицелом я обошел тем, что предложил технику вставить отрезок трехлинейной винтовки в выхолощенный снаряд; номер стрелял из своего орудия, как пехотинец с помощью прибора для стрельбы дробинкою из винтовки. Этим сразу постигается секрет мертвого хода — а их было восемь в механизмах орудия, лафета и дистанционной трубки. Тайна, не поддававшаяся никаким теоретическим объяснениям, — и с этим становились излишними все контрольные приборы.
Стреляли по призовой мишени уменьшенного в десять раз размера, на дистанцию, вдесятеро меньшую, против положенной и полученные пробоины давали ту же картину, как при боевой стрельбе.
Лучшие орудия получали призы — по пол-фунту белого хлеба на человека, а лучшие наводчики — по фунту.
Как только, люди освоились с материальной частью и наводкой, я начал налаживать стрельбу батареи, причем за взводных ставил особо подготовленных фейерверкеров, для которых ввел сокращенные правила стрельбы. Путем соревнования и выдачи поощрений в виде белого хлеба я добился того, что люди увлеклись своим делом, как спортом.
— Наш командир, — говорили солдаты, — что ни день да чем-нибудь подвеселит. Мы, что ни день, едим белый хлеб.
Наказаний накладывать уже не приходилось, все шло от сердца, был лишь один случай пьяной драки. Виновный, повесив нос, стоял под шашкой, когда я подошел к нему и резким движением сорвал с него мундир, он был совершенно убит.
— Бессовестный негодяй, — сказал я ему, — ты напился как свинья, вступил в драку и вдобавок еще позорно бежал с поля сражения. Ты не заслужил чести даже под шашкой стоять в мундире нашей батареи.
— Виноват, ваше высокоблагородие, ей Богу, больше в рот хмельного не возьму», — говорил бедняга, захлебываясь от волнения.
— Ну ладно, Бог с тобой. Я тебе верю, вложи теперь шашку в ножны и ступай к каптенармусу[92], чтоб он тебе выдал другой мундир вместо того, который я тебе порвал». Радостно бросился солдатик в цейхгауз[93] и мне не пришлось более карать ни его, ни кого другого. Казалось бы, что блестящее обучение, образцово налаженный общий порядок и, наконец, целый ряд военных праздников, вносивших радостное оживление во всех и каждого, — все это могло лишь радовать командира и служить живым примером командирам других батарей, фактически оставшимся без руководства, — в сущности, оно так и было. В первой батарее был только что выпущенный из фельдфебелей Павловского военного училища молодой подпоручик Расторгуев, видимо, мечтавший завоевать руку и сердце подраставшей дочки командира батареи. Он сумел привлечь и прочих, и они употребляли все усилия, чтоб не отстать от наших, хотя бы в отношении строевой подготовки. Но наряду с этим похвальным соревнованием были пущены в ход и интриги.
Совершенно неожиданно мне доложили, что в батарейной лавочке похищено 148 руб. 60 коп. выручки. В минуту головокружительных успехов это для меня было потрясающим ударом.
Я тотчас же приказал выстроить батарею. Напряженное внимание, глубокое огорчение сменили на этот раз на лицах солдат обычное выражение радостного ожидания.
— Сегодня, — сказал я им, — я собрал вас, чтоб поделиться с вами глубоким огорчением. Нашелся между нами недостойный, который украл молоко из груди родной матери. Вы знаете, куда шли лавочные деньги, вы видели, как мы украсили нашу жизнь теми экономиями, которые годами пропадали напрасно. Еще позавчера начальник артиллерии предлагал мне одну из гренадерских батарей в Тифлисе, где меня ожидала легкая карьера, а мою жену — спокойная городская жизнь. Я отказался. Я сказал, что для меня нет батареи лучше нашей, нет радостей, которых я не мог бы разделить с вами. Теперь мне приходится раскаиваться: нашелся негодяй, который доказал мне, что не все мои солдаты понимают меня, не все готовы меня поддержать, не все дорожат честью своего имени, имени нашей батареи.
Едва сдерживая негодование, я бросился на коня и ускакал домой. Ни шуток, ни песен не слышалось в эту ночь среди солдат. Плохо спали люди, собирались кучками, и судили, и рядили, как изловить вора и что ему сделать. Не спалось и мне: что пришлось бы внести эти деньги, это было бы еще не так важно. Но судебное разбирательство влезло бы в нашу жизнь до мелочей и наложило бы свою мертвящую лапу на все мои начинания, а завистникам развязало бы языки,
Как всегда утром, я сел на коня и стал спускаться по дороге к Гомборам. Но не успел я отъехать на сотню шагов, как навстречу на неоседланной лошади, в одной рубахе, с шестом, на котором болтался пустой мешок, вылетел один из моих солдат, задыхаясь от волнения.
— Ваше высокоблагородие! Честь имею представить: я нашел все деньги. Не хочу отдавать их никому, окромя вас… Извольте получить.
— Что такое? Как ты их нашел, герой ты этакий?
— Извольте видеть… Я, значит, хлебопек, пошел спозаранку выколачивать мучные мешки об дерево, что рядом с кухней. Глядь, а на дереве — кол, а на колу веревка, спущена в дупло. Я за веревку, а на ней мешок, а в мешке все до копейки, 148 руб. 60 коп. Это, значит, ночью мы все не спали, судили, рядили, что сделать вору, когда он попадется, а он под утро и подкинул. Вот, извольте, все сполна.
Надо ли описывать взрыв радости, последовавшей за кошмаром вчерашнего дня! Я очнулся лишь тогда, когда при криках. «Ура» солдаты внесли меня на руках в канцелярию. Большего триумфа я и ожидать не мог бы. Одним ударом возвращено все: и доверие, и радость, и уверенность.
Но за этим ударом последовал неожиданно другой, посерьезнее. У часового нашей батареи сорвали печать, находившуюся под его сдачей. Дело грозило каторгой солдату, тяжелой карой всему караулу, срамом нашей батарее и позором командиру.
— Вот как было дело, — докладывал фельдфебель. — Я вижу, стоит часовой, отдает честь дежурному офицеру, подпоручику Расторгуеву, а тот ему что-то приказывает. А в это время ихний фельдфебель — рукой за спину часовому и сорвал печать.
— Так ведь это вооруженное нападение на караул. Катайте сейчас же рапорт на Высочайшее имя. Кто еще видел это?
Рапорта подавать не пришлось. Как только командир дивизиона получил его, он вызвал меня, упрашивая, чтоб я взял его обратно, а рапорт Расторгуева порвал при мне. Я ограничился этим, но не мог понять, как в припадке зависти шли на всякое преступление, не понимая, что они же первые пострадают и покроют позором всю часть.
Но этим не кончилось, По окончании лагерного сбора я собрался на месяц в отпуск, пользуясь затишьем до прихода новобранцев. Как всегда, мы остановились у Ватцеля и мечтали встать попозже, как вдруг швейцар разбудил меня словами, что меня спешно просит приехавший генерал. Быстро одевшись, я выскочил к нему — это был Андреев, начальник 2-й Кубанской казачьей дивизии.
— Вот, дорогой мой, вам урок на будущее время. Вся ваша блестящая служба сводится на нет, если вы не заручились личными отношениями. Ваш негодяй командир дивизиона (мы его хорошо раскусили), получив приказ о пробной мобилизации одной из его батарей, нарочно дал вам уехать, чтоб в ваше отсутствие оскандалить вашу батарею. На счастье, эту неожиданную поверку должен был произвести один из моих бригадных, генерал Арутюнов, который просил меня предупредить вас, так как вы знаете, что отсутствующие всегда виноваты.
К счастью, я не успел еще отправить лошадей, Александру Александровну я оставил у друзей, а сам через несколько часов сидел уже в канцелярии. На вопрос командира дивизиона, почему я вернулся, я сказал ему, что забыл документы по имению. А через час примчалась вся поверочная комиссия.
— Мобилизация прошла прекрасно. Арутюнов подал рапорт о блестящем состоянии батареи, на котором расписались все члены комиссии, и все мы тронулись обратно в Тифлис.
Перед выходом в лагеря я построил всю батарею и сказал им приблизительно следующее:
— Вы знаете, мы выходим в лагерь, а оттуда на общий сбор с пехотой. Вы знаете также, что я ни к кому не придирался. Все мы работали не как холопы, а как дети одной семьи. Промахнулся кто, не отдал чести, я не видел этого, ни мне, ни тебе не было на это времени. Пешим строем, на который пехота убивает все свое время, я не докучал вам, было кое-что поважнее. Но чужие командиры, особенно пехотные, так не будут смотреть. Им не видна суть дела. Они будут глядеть на выправку, отдание чести, пеший строй. Смотрите же, не подкачайте. Сегодня и завтра я прикину с вами пешее ученье, а послезавтра потребую, чтоб везде и всюду вы так отдавали честь, как при встрече с самим Государем.
Командир дивизиона знал наперед, что нам будет влетать за выправку. Потому и он, и оба прочие командира спланировали, предоставив мне вести дивизион. Но тот энтузиазм, который овладел моими, с поразительной быстротой охватил всех.
И когда мы пошли на смотр начальника бригады, и вслед за батальонами двинулся наш дивизион, и начальник бригады генерал Воробьев, бывший финляндец и товарищ моих дядей, пропустил последнюю батарею, он обратился к полковым командирам:
— Не могу похулить ваших молодцов, гг. командиры. Ни за выправку, ни за равнение в строю. Но вот удивительно: ведь артиллеристы оставили вас далеко позади. Они действительно представились великолепно. Отчего это?