М. С. Рабинович Как мы начинали
М. С. Рабинович
Как мы начинали
Воспоминания записаны близкими Матвея Самсоновича Рабиновича в 1982 г, в последние месяцы его жизни, когда он был тяжело болен, не мог двигаться, не мог писать. М. С. Рабинович рассказывал о своей жизни в науке, о людях, с которыми общался, которых хорошо знал. Перед теми, кто слушал его рассказы, оживала история физики — за несколько десятков лет. Это рассказ умудренного жизнью, активного и талантливого человека о достижениях, драмах, противоречиях, иногда — ошибках. Этот отрывок воспоминаний записан О. Коломийцевой.
Я пришел в ФИАН в начале 1945 г. Война еще не кончилась, но чувствовалось приближение победы. Физика стала бурно развиваться: особое значение приобретала атомная проблема. К тому времени ФИАН еще был очень небольшим институтом, всего около двухсот научных сотрудников. Но в основном это были очень серьезные ученые: из двухсот — пятьдесят или шестьдесят докторов наук. Помню, тогда по ФИАНу гуляла фраза, брошенная однажды в сердцах помощником директора по хозяйственной части: «Мне один истопник дороже, чем три доктора наук!» Как видите, и тогда вопрос об этом соотношении стоял остро…
Для ученых было характерно единство. Регулярно проводился общий семинар — на нем обсуждались проблемы от космических лучей до люминесценции. И физика была небольшая, уютная, и журналов было немного. Все следили за журналами, да и легко было следить. У теоретиков журналы раздавали всем участникам семинара, и они рассказывали о тех проблемах, которые их интересовали. Был характерен широкий подход, и научным сотрудникам, теоретикам в особенности, требовалось знать физику широко, а не только одно направление.
Это было основой подготовки в отделе, которым руководил И. Е. Тамм. Теоретический отдел — уникальное явление в ФИАНе. Широко известна созданная в нем научная школа. Но его традиции, высочайший моральный уровень людей, там работающих, отношение к науке, к своим товарищам, внимание к молодежи… Все это сохранилось, удивительно каким образом, до сих пор.
Я стал аспирантом теоротдела. Нас было пятеро: Андрей Сахаров, Жабага Такибаев, Шура Таксар, Петя Кунин и я. Моим научным руководителем был Е. Л. Фейнберг, у Андрея — И. Е. Тамм. Андрей во время аспирантуры очень дружил с Петей Куниным. Петя обладал рядом исключительных способностей, знал несколько языков, литературу и искусство, был блестящим оратором. Нет пророка в своем отечестве… Отец Андрея, Дмитрий Иванович Сахаров, считал, что Петя гораздо способнее Андрея. Когда ему говорили: ваш сын обладает уникальными способностями, он обычно отвечал: «Ну что вы… Вот Петя Кунин — это да, это настоящий талант».
Работа в аспирантуре шла успешно, особенно у Андрея. Он шел, как говорится, с опережением графика. Прошло полтора года, как он был в аспирантуре, и как раз перед летом он хотел защититься. Но не были сданы все экзамены. Ну, он сдал их по языку, по специальности, оставался экзамен по философии. Готовились они вместе с Куниным. И пошли сдавать. Насколько я помню, Петя получил тройку, а Андрей — двойку! Засыпались они вот на чем. Их спросили: читали ли они Чернышевского, что-то об эстетическом в природе. Петя, как принято, конечно, сказал, что да, читал, а Андрей — со своей фантастической честностью — что не читал, а только посмотрел в «Философском словаре». Вот ему и влепили двойку, и это на год задержало его защиту. Закончить аспирантуру раньше срока не удалось.
Вспоминаю Андрея тех лет. Он производил исключительное впечатление умением решать физические задачи, быстротой, с которой выдвигал предложения. Он очень любил ставить различные парадоксы и решать их, придумывал замысловатые задачи и давал на них нетривиальные ответы. По-видимому, тогда он еще не обладал большим объемом знаний по литературе, истории, политике. Конечно, он много знал, но эти знания не производили большого впечатления, а вот знания по физике — производили… Даже такой человек, как Померанчук, не любивший делать комплименты, в моем присутствии сказал: «В нашей стране есть только два физика — Ландау и Сахаров». Уже после защиты Андреем диссертации на собрании в теоротделе И. Е. Тамм, разбирая хорошие результаты многих сотрудников, говорил: «Работа Андрея Дмитриевича — совсем особого рода, о ней я буду говорить в другом месте».
Могу добавить, что в те годы Андрей практически не ходил в кино, в театр, не посещал концертов. Всю свою энергию он отдавал физике и решению различных задач. Много позже он вырос в крупного политического деятеля, но в молодые годы он от этого был далек. Во всяком случае, это не проглядывалось. Крупный ученый — это было очевидно, но знаний в области политики, экономики (а экономика — мое хобби) тогда я у него не замечал.
В годы аспирантуры и особенно позже, уже после отъезда Пети Кунина в Ригу, в конце сороковых годов, мы очень сдружились с Андреем, он стал больше делиться со мной своими мыслями и заботами. Тогда открылось издательство «Иностранная литература» (впоследствии «Мир»), стали выпускаться научные сборники, иностранную литературу начали переводить на русский язык. Мы, аспиранты и молодые ученые, на этом немного подрабатывали. Принимал в этом участие и Андрей, а я там был главный заводила. Много таких сборников было выпущено, возможно, более сотни. Они сыграли большую роль в распространении знаний по физике, многие ученые к ней потянулись. Людей, которые имели чисто физическое образование, явно не хватало.
Теоретический отдел в ФИАНе начал заниматься атомной проблемой. Я к этим работам не был привлечен, видел все со стороны. Андрей же был втянут в эту орбиту. О своей работе он уже не рассказывал мне ни слова, но много говорил о жизни. Рассказывал о тех предложениях, которые ему делали, — перейти работать в другое место, на высокий пост. О встрече с Г. Н. Бабакиным на приеме в Кремле, о тех тостах, что там произносились в честь Бабакина. Когда он делился со мной, то иногда говорил: «Знаешь, ты единственный человек, которому я могу еще хоть пару слов сказать». Андрей был в те годы, по сути дела, очень одинок. Думаю, настоящей близости между нами так и не возникло, хотя Андрей относился ко мне хорошо, а я к нему — можно сказать, с восхищением.
Однажды он рассказывал мне: «Получается такая ситуация. Меня часто приглашают в Кремль, на заседание. Оно длится обычно часов до четырех утра, потом все участники идут к своим легковым машинам, а у меня машины нет, и никто не знает, что машины нет, я этого никому не говорю. И нужно от Кремля добираться до Октябрьского поля — а это километров двенадцать, а то и пятнадцать». И он, если не схватит такси, пешком шагает домой.
Еще запомнился наш разговор. Андрей говорит: «Знаешь, мне предлагают перейти на новый, большой пост. Стоит соглашаться или нет?» Я начал разводить общетеоретические разглагольствования: «Тебе надо заниматься наукой, нужны ли тебе большие посты?» А он в ответ: «Есть разные люди, которые делают предложения. И есть такие, которым нельзя отказать, если они что-то предлагают». Он не назвал фамилий, но примерно я догадывался. «Я сейчас вхожу в очень большие сферы, — добавил он, — и не знаю, как дальше будет складываться моя судьба».
Как-то я ему говорю: «Знаешь, Андрей, у меня такое чувство, что мы нескоро с тобой увидимся. Дай я тебя сфотографирую на память. Сколько раз ты сидел под этим абажуром — садись сюда, а я буду тебя снимать!» Дело происходило у меня дома, в старом доме на Спиридоньевке. Комната в квартире, где жило девять семей, была большая, высота потолка — 3,5 метра, а в центре комнаты — огромный шелковый абажур. Я очень увлекался фотографированием… Сам все делал — снимал, проявлял, печатал. Андрей сел, я взял фотоаппарат, зажег лампы, приготовился, но в тот момент, когда я нажал кнопку, он «скорчил рожу» — как маленький! Я говорю строго: «Андрей, сиди нормально, не кривляйся!» А он продолжает дурачиться — то высовывает язык, то выпячивает губу, то что-то такое делает глазами. Я и ругал его, и просил, но продолжал фотографировать. Когда он несколько успокоился, я сделал и «нормальные» снимки.
Я проявил и напечатал снимки и носил их в кармане в институт, в специальном черном светозащитном конверте. Надеялся, что увижу Андрея и отдам их ему. Но Андрей исчез надолго. Прошло, наверное, года два. Я знал, что он переехал в новое место и напряженно работает. Знал, что там же — И. Е. Тамм. И вот я встречаю Тамма в ФИАНе. Я подошел к нему, поздоровался. «Игорь Евгеньевич, вы увидите Андрея Дмитриевича?» — «Да, обязательно». — «Вы можете передать ему пачку фотографий?» — «Почему же, конечно, могу!» Я вручил ему конверт. Тут Игорь Евгеньевич говорит мне: «А можно посмотреть?» — и взгляд такой любопытный-прелюбопытный! Тамм иногда становился таким — ребячливым, ну просто ребенком, с отчаянным любопытством он меня спросил! Я говорю: «Конечно». Он вынул фотографии, посмотрел, ухмыльнулся, покачал головой, но ничего не сказал.
Андрея я увидел примерно через год после этого эпизода. Я уже начал заниматься проблемами управляемого термоядерного синтеза и довольно часто бывал в институте Курчатова. И вдруг там столкнулся с Андреем. Он обрадовался. «Знаешь, — говорит, — я сегодня вечером уезжаю, хочется с тобой повидаться и поговорить. Давай, я сейчас сделаю кое-какие дела, а потом пойдем ко мне домой». Я тоже был рад его видеть: «Ладно, жду». Но тут подкатил на машине Будкер, подошел к нам. «Андрей Дмитриевич, — говорит, — у меня кое-что есть для вас, надо поговорить». «А сколько нужно времени?» — спрашивает Андрей. «По крайней мере час». — «Знаете, часа я не имею, я сегодня уезжаю, и вот с Мусей условились поговорить». Будкер: «Меньше, чем за час не уложимся». Андрей: «Тогда отложим на следующий раз». Но Будкеру, видимо, не хотелось откладывать разговор, он спрашивает: «А сколько времени вы можете мне уделить?» Андрей отвечает: «Пятнадцать минут». Будкер досадливо вздохнул: «Ну ладно». И они удалились. К их работам я тогда не был допущен, и о чем они говорили, догадался лишь через несколько лет. Они вышли через пятнадцать минут. Андрей говорит Будкеру: «Все ясно, не надо тратить ни часа, ни пятнадцати минут, я все понял, что вы хотите сказать, что хотите делать». Тогда Андрей Михайлович Будкер рассказал Сахарову о своей идее пробкотрона.
Потом мы пошли домой к Андрею. В проходной он вместо пропуска предъявил паспорт. Паспорт был буквально измочаленный, грязный, надорванный. Я спрашиваю: «Андрей, почему ты предъявляешь паспорт, а не пропуск?» «А мне из особого доверия разрешается проходить по паспорту!» Я засмеялся: «Брось, такое уважаемое лицо могли бы без всякого документа пропускать, а уж если предъявлять, так лучше пропуск, чем такой измочаленный паспорт». Андрей улыбнулся: «Да, надо его поменять, совсем износился». Мы пришли к нему домой, теперь он жил на Щукинской улице, в хорошей квартире…
Я вспомнил, как навещал его несколько лет назад в первой, полученной Сахаровым от ФИАНа, комнате. Это была комната в старом доме, за ГУМом, небольшая по размеру. Сам дом вызывал ассоциации с диккенсовскими временами: железные лестницы, ведущие прямо с улицы на второй этаж, длинные темные коридоры, туалет, который запирали не только изнутри, но и снаружи. Однажды я пришел: Танечка — дочка — больна. Я спрашиваю Клаву, жену Андрея: «А где Андрей?» «Пошел покупать стул. Мы пригласили к Тане врача, а его не на что посадить». В комнате не было ни табуреток, ни стульев — сидеть можно было только на кроватях. И Андрей отправился покупать стул для врача.
Потом они жили в квартире на Октябрьском поле, всегда очень скромно, я несколько раз посещал их там. Опишу одно из таких посещений. Когда я приехал, Клавы не было, один Андрей дома. Нам захотелось поесть, стали жарить картошку. Я спрашиваю: «Андрей, где Клава?» — «Знаешь, я получил премию, большие деньги. У нас теперь целый бидон денег (почему-то деньги они тогда хранили в бидоне — быт был совсем не налажен). Я дал Клаве большую сумму, чтобы она, в конце концов, купила себе шубу, а то ходит в совершенно негодном пальто». Ну, мы пожарили картошку, поели, наконец, появилась Клава. Шубу купила — по-видимому, из самых недорогих. Мы с Андреем были недовольны. Андрей ей говорит: «Клава, у тебя были большие деньги, ты могла купить прекрасную шубу!» Она в ответ: «Я не хочу, такая шуба меня вполне устраивает!»
Да, Андрей Сахаров тех лет совсем не похож на того Сахарова, которого теперь мы все знаем. Наверное, общее осталось только — исключительная честность и прямота, эти его качества сразу обращали на себя внимание. Он был замечательным физиком. Но другие его черты… На некоторых людей он не производил притягательного впечатления. Его жена Клава, очень хорошая и добрая женщина, много рассказывала мне об Андрее, посмеивалась над его застенчивостью. Говорила, что в юности он никак не решался объясниться ей в любви и сделал это только в письменном виде.
Между Андреем и Клавой была действительно большая любовь. Но не все понимали это, в том числе и мать Андрея. Мы, окружавшие Андрея, уважали и любили его, это чувство переносили мы и на Клаву. Она умерла молодой…
И вот я у них на Щукинской, нас встречает Клава. Поговорили о событиях, которые прошли, о детях, о жизни. Клава жаловалась на охрану, которая не дает им покоя и вмешивается в личную жизнь. С Андреем говорили о науке. Я спрашиваю (теперь понимаю, вопрос был довольно глупый): «Скажи, Андрей, а наукой ты занимаешься?» Я имел в виду фундаментальную науку. Андрей отнесся к вопросу серьезно. «Знаешь, практически нет. Когда на тебя ложится такая колоссальная ответственность, когда отвечаешь за много разных вещей, то думаешь только о задаче, которую необходимо решить. Времени ни для чего другого не остается». Ответ был прямой, но не совсем правильный. Потому что в те годы Андрей Дмитриевич все же выкраивал иногда время для решения задач, парадоксов, он по-прежнему жить не мог без физики! Но понятие «заниматься физикой» для разных людей имеет разное значение. Для него это значило — решать крупные проблемы. А на это времени действительно не хватало.
У нас зашел разговор о фотографиях, которые я передал ему через Игоря Евгеньевича. Андрей говорит: «Знаешь, ты меня здорово подкузьмил». — «Чем же я тебя подкузьмил?» — «Ты разрешил Тамму посмотреть фотографии, а он потом стал надо мной смеяться… Говорил: знаете, Андрей Дмитриевич, когда вы на этих фотографиях кривлялись, старались изобразить сумасшедшего, психа, вы подчеркнули некоторые особенности своего лица, и теперь, даже когда вы не кривляетесь, я вижу в вашем лице что-то не совсем нормальное!»
Мы посмеялись. Разговаривали долго, мне было очень тепло, очень хорошо, никогда мы не были так близки. Я очень засиделся. Понимал, что Андрею надо уезжать, понимал, что надо уходить, но… не уходил. Я видел, что и Андрею уже надоел, и Клаве надоел — люди собираются в путь. Но никак не мог уйти от Андрея! Мне опять казалось, что мы видимся в последний раз. И я не уходил, хотя понимал, что это ужасно бестактно. Никогда со мной такого не было…
Наконец, я распрощался. Мне очень хотелось еще заходить к Андрею, хотелось, чтобы он меня пригласил, но он ни слова не сказал мне при прощанье, не предложил еще бывать у него, заходить. Тогда я обиделся… Потом обида, конечно, прошла.
Но больше я никогда у Сахарова не бывал.