Л. В. Парийская Он всегда будет самим собой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Л. В. Парийская

Он всегда будет самим собой

А. Сахаров появился у нас в начале 45-го года. Его привел к нам в теоретический отдел ФИАНа Игорь Евгеньевич Тамм. Я уже слышала о нем, и мне было интересно на него посмотреть. Он был высокий, слегка картавящий, очень молодой, в зеленом военного образца костюме; негустые светлые волосы, широкий лоб, серые внимательные глаза… Мягкая улыбка почти не сходила с его лица. Он мне понравился, но меня сразу удивило во всем его облике какое-то несоответствие, какая-то дисгармония, что ли. Я вскоре поняла: его юный вид и детски доверчивая улыбка уж очень не вязались с его медлительной, даже солидной манерой двигаться и держаться. Виталий Лазаревич Гинзбург рядом с ним, порывистый и стремительный, казался совсем мальчишкой.

— Потрясающе талантлив, — сказал мне Игорь Евгеньевич, — и вы представьте, Дмитрий Иванович (его отец, известный, всеми уважаемый физик-педагог) говорил мне про сына: «Я только одно могу сказать про него — он очень любит науку».

Игорь Евгеньевич мне рассказал, что Сахаров кончил МГУ, блестяще кончил и сразу был отправлен на военный завод. Там он вскоре сделал несколько изобретений, и Игорь Евгеньевич с великим трудом перетащил его к себе… Он приехал сюда с женой и ребенком, и ему совершенно негде жить. Квартиру у родителей разбомбило, они сами ютились в маленькой комнатенке.

При моем не слишком удачном посредничестве он снял комнату на даче под Москвой. Зима была суровая, в комнате было сыро и холодно, девочка серьезно заболела почками. Он очень переживал ее болезнь. Но, кажется, его окончательно сразил запрет врача ходить ребенку босиком.

— Вы подумайте, — сказал он мне с детским ужасом, — как же ей летом жить? Всегда в обуви, не бегать утром по росе, по лужам…

Вот тут-то я и подумала, что он и сам-то еще не взрослый человек. Девочка ведь, действительно, была серьезно больна.

Мне сразу показалось, что Сахаров чем-то отличается не только от своих товарищей, но и вообще от всех людей, которых я знала. Впервые я это обнаружила, когда услышав от кого-то, что у него есть брат, задала ему довольно глупый вопрос:

— А что, ваш брат способный?

Мне сразу стало совестно, но он посмотрел на меня и спокойно ответил:

— Не такой способный, как я.

Эту фразу нельзя читать, ее нужно было услышать. Он просто сказал то, что было на самом деле. И я поняла, что он обладал редким умением серьезно и естественно всегда говорить то, что думает. Он был предельно искренним человеком. Некоторых это просто сражало.

Я помню, к нам как-то ввалился грузный пожилой мужчина, зав. аспирантурой, кажется, и сразу очень агрессивно накинулся на Сахарова, говоря, что он совершенно не посещает философский семинар.

Сахаров поднялся и сказал ему очень тихо и вежливо:

— Видите ли, в чем дело, — я не хожу на семинар, потому что меня совершенно не интересует философия.

Трудно описать, что сделалось с этим человеком — ведь это были сталинские времена: вся его амбиция мгновенно исчезла, он поднял кверху ладони и, пятясь задом, как-то выполз из комнаты. Он молчал, но вся его фигура кричала: «Свят, свят, свят…»

Это было ужасно смешно, но Сахаров не засмеялся, даже не улыбнулся ему вслед. Он раздумывал. Потом повернулся ко мне и сказал:

— Вот если бы в ФИАНе был какой-нибудь хороший руководитель по международной политике, я бы, пожалуй, стал ходить. Но ведь его нет, — и он принялся за работу.

Среди своих товарищей Сахаров сразу и без всяких усилий с его стороны стал признанным авторитетом. Обычно он не участвовал в дискуссиях у доски; сидел у окна и читал журналы. Но иногда эти споры привлекали его внимание, он вставал, брал мел в правую или левую руку (это было ему безразлично) и начинал писать. Все сразу смолкали, даже Рабинович обрывался на полуслове… И для всех нас, более старших товарищей, он сразу и на все времена стал Андреем Дмитриевичем.

Шла последняя военная зима. Наладилась работа в лабораториях. Женщины разводили уют — кое-где на окнах вместо надоевших синих бумажных штор затемнения появились настоящие гардины. А мы по-прежнему ютились в одной комнате; каждый день на работу утром приходила только я, другие появлялись эпизодически, приходили, уходили — сидеть было негде.

* * *

К осени институт заметно помолодел и оживился, вернулась с фронта молодежь, повеселели женщины. Сколько возможно убрались в помещениях: выбросили всякую рухлядь и ящики, соскребли многолетнюю грязь с паркета, сбросили всем осточертевшие шторы, вымыли окна. Светло и просторно стало в лабораториях. Глядеть на это было и приятно и завидно — мы-то все так же ютились в своей тесной комнатушке.

Вскоре пошли слухи, что собираются праздновать 220-летие Физического института. Мол, ассигнованы большие средства, чтобы привести в порядок здание, купить мебель; что будут иностранцы (и даже роскошный банкет!)…

Хотя теоротдел был в явной немилости, но все же начальство прекрасно понимало, что если приедут иностранцы, то кому же, кроме Игоря Евгеньевича, их принимать?..

Дня за два до праздника была назначена генеральная уборка. Целый день в столовой грели баки с горячей водой. Женщины в рваных халатах, в калошах на босу ногу, мужчины в драных куртках терли, мыли, скоблили окна и двери. Полы коридоров, ставшие черными от пятилетней грязи, скребли ножами и щетками, ползая на коленках…

А мы с Сахаровым уже начали мыть окно в коридоре около конференц-зала. Окно было высоченное, но Сахаров, встав на подоконник, дотягивался до верха. Стекла были покрыты такой заматерелой грязью, что никто не решался к окну подступиться. Но Сахаров взялся: работал не спеша, методично и основательно — сначала тер стекла мочалкой с мылом, потом смывал одной водой, другой, третьей. Я еле успевала бегать по лестницам и подносить ему ведра с чистой водой. Иногда он слезал с подоконника, отходил назад и, как художник, осматривал издали свою работу то с одной стороны, то с другой.

Около часу мимо нас прошел Сергей Иванович Вавилов в безукоризненно сидящем костюме, с безукоризненным прямым пробором на черных седеющих волосах. Он посмотрел на нас, потом приоткрыл дверь в конференц-зал. Бог мой, что там творилось! По едва просохшему от мастики паркету прыгали, плясали фиановцы, кто босой, кто в рваных носках. С одной ногой, обернутой в обрывки суконной занавески, они, сталкиваясь друг с другом, плясали, скакали, растирая пол. Женщины в платках и старых халатах бегом таскали стулья в конец зала, где паркет был уже натерт. Шум стоял страшный. Два старых полотера, солидно натирающие пол, с изумлением поглядывали на этот бесноватый народ. А я им позавидовала — весело работали люди!

Сергей Иванович тихо прикрыл дверь и вернулся в коридор. Остановился около нас и вдруг спросил:

— Это вы — Сахаров?

Сахаров стоял на подоконнике и протирал верхнее стекло. Он повернулся к Вавилову и спокойно ответил:

— Да, я Сахаров.

Какое-то мгновение они стояли и смотрели друг на друга — одинаково невозмутимые и спокойные. Потом Вавилов повернулся и ушел к себе.

Было начало второго, когда мы кончили свою работу. Окно так сверкало своей первозданной чистотой, что пробегающие мимо фиановцы останавливались и произносили что-нибудь вроде: «Ну и ну!», «Вот это да!» и т. п. Сахаров тоже был доволен и все не мог оторваться от созерцания своего труда. Потом удовлетворенно сказал:

— Вот я и научился мыть окна — может, пригодится в жизни.

А мне не терпелось посмотреть, что делается в нашем отделе — может, ребята уже привезли мебель?

В коридорах — никого. Но за дверями лабораторий слышалась веселая возня и смех. Должно быть, в эти последние полчаса весь ФИАН торопился преобразиться к празднику. Я взглянула на Сахарова, который в черном халате задумчиво вышагивал рядом со мной, и с удовольствием подумала: а вот этому человеку совершенно все равно, как он одет, — он всегда будет самим собой.

* * *

Помню первый аспирантский экзамен Сахарова. Обычно аспиранту у нас в отделе задавалась какая-нибудь тема, и он делал доклад. Проходили эти экзамены большей частью в конференц-зале.

Я сидела, как всегда, в кабинете и работала. Вдруг я услышала какие-то голоса в коридоре, дверь распахнулась, и вошли совершенно запаренный Игорь Евгеньевич и какой-то растерянный Евгений Львович Фейнберг. Они плюхнулись на диван и посмотрели друг на друга.

— Вы что-нибудь поняли? — спросил Игорь Евгеньевич.

— Я… Знаете… Я что-то совершенно ничего не мог понять… — он был, по-моему, этим как-то убит.

Они посмотрели друг на друга.

— Все-таки мы правильно сделали, что поставили ему четверку. Нельзя же было за это ставить пятерку, — сказал Игорь Евгеньевич.

— Конечно, как это ни неприятно. Странно…

Но в тот же вечер Сахаров пришел к Тамму домой и объяснил ему, что он был прав, а экзаменаторы нет. Но четверка, конечно, так и осталась, это уж никого не интересовало.

* * *

Время шло, и ФИАН понемногу менялся. Были заделаны пробоины в чугунной ограде; давно исчезла дощатая будка у ворот, появилась солидная проходная. Хмурый вахтер равнодушно проверял по утрам наши пропуска.

Вместо старичка повара в деревянном флигеле на дворе появилась литерная столовая, где раздавали обеды по специальным талонам. Время было еще голодное, и все были очень рады этому дополнительному питанию.

Помдиректора по хозкадрам жил в прескверных двух комнатах в старом доме с коридорной системой. Он получил для себя с семьей новую квартиру и одну из освободившихся комнат под большим давлением Игоря Евгеньевича отдали Сахарову. Сахаров просто сиял:

— Общий санузел и кухня на весь коридор, грязь — это такая ерунда, — говорил он, — главное — сухо и тепло. — И он широко улыбался.

Кроме того, не надо было мерзнуть в электричке, и материально стало легче — дача стоила дорого.

Иногда мы ходили с ним вместе обедать. Но компаньон он был плохой: он так медленно и вдумчиво жевал свой обед, что приходилось оставлять его одного. Занимать место там долго было неудобно — столовая была переполнена.

Время бежало быстро. Как-то незаметно прошли экзамены у Сахарова, защита диссертации, и он стал нашим сотрудником. Он часто пропадал надолго, работал дома над какой-то очень серьезной темой, которая сильно заботила наше руководство. Каждый из них, входя в комнату, всегда спрашивал:

— А Сахаров не приходил?

Когда он появлялся, его тут же обступали, расспрашивали, что-то серьезное обсуждали у доски. Молодежь в этих обсуждениях участия не принимала.

Вообще скоро все у нас в отделе изменилось. Кончилась наша безмятежная жизнь, кончились веселые истории на диване. Молодежь выселили в какой-то закуток за стеклянной перегородкой в коридоре. Наше начальство озабоченно вполголоса совещалось то на диване, то у доски. Что у нас делается, я не знала: мне не говорили, а я не спрашивала. По институту носились слухи, что у нас появился какой-то таинственный генерал. (Генерал? Почему генерал? Война кончилась, а у нас генерал.) Мне принесли заполнить какую-то длинную анкету.

Пока я все еще работала над старой работой Игоря Евгеньевича, но иногда меня просили сделать какие-то срочные подсчеты, стояли рядом, дожидались. Приходил Сахаров, его обступали, что-то спрашивали, куда-то уезжали с ним. Иногда приходили какие-то незнакомцы, и тогда я уходила к аспирантам. Наша молодежь почти не заходила к нам. Наверное, чувствовала, что начальству сейчас не до нее, а может, и опасалась заходить.

Я как-то увидела сцену, которая меня просто сразила. Один из аспирантов, наверное, все позабыв, распахнул дверь и весело закричал:

— Игорь Евгеньевич, знаете… — и сразу осекся (всего вернее, он узнал что-то интересное и бежал это сообщить поскорее Игорю Евгеньевичу).

Игорь Евгеньевич стоял у доски с Сахаровым. Он повернулся и медленно отчеканил.

— Мы заняты.

Меня сразили не эти слова. Я знала Игоря Евгеньевича не один десяток лет. Я знала, что в конце летних путешествий, когда ему уже все надоест, он мог и вспылить и накричать (но, бог мой, сколько он потом извинялся). Меня сразил его тон — сухой, жесткий и властный. Аспиранта как ветром сдуло, я даже не успела заметить, кто это был…

Да, изменился наш отдел. Даже наша старая школьная доска, всегда исчерченная вкривь и вкось, вдоль и поперек всякими формулами (стирать было лень!), теперь всегда была тщательно вытерта.

Сахарова все чаще куда-то требовали. Прибегала запыхавшаяся секретарша:

— Сахарова к директору!

— Сахарова на провод, скорее, скорее!!

Приходил какой-то невзрачный человек, докладывал: «Машина для Сахарова!» Он стоял у дверей и переминался с ноги на ногу, но торопить боялся. А Сахаров, как всегда не спеша, методично засовывал свои бумаги в старую сумку, вежливо прощался с нами и уходил.

Я чувствовала, что какой-то мощный водоворот затягивает Сахарова, а с ним вместе и наш отдел…

Он был как будто все такой же, как и раньше. Все в том же, теперь уже выцветшем защитного цвета костюме, который он привез с военного завода. Все та же у него была детская, доверчивая улыбка, только улыбался он гораздо реже. И вообще был очень задумчивый. Нет, пожалуй, не задумчивый, а какой-то отрешенный. Встанет у окна и стоит молча, долго и совершенно неподвижно. Его тогда не трогали. А потом сожмет глаза и с силой проведет ладонью от виска вниз, как будто стирает с себя что-то. Жест совершенно не свойственный его невозмутимой, спокойной натуре… Мне иногда казалось, что он смертельно устал, что его надо прогнать в какое-нибудь тихое место, и он будет спать непробудно 10–15 часов.

Но обычно он очнется, прислушается, о чем говорят, возьмет мел левой или правой рукой и начнет писать формулы своим детским почерком. И его внимательно, не прерывая, слушает наше начальство, как слушали совсем недавно его товарищи-аспиранты.

Как-то я сидела одна в комнате и работала. Вдруг вошел Игорь Евгеньевич и уселся молча на диван. Это было как-то совсем необычно — видеть молчащего Игоря Евгеньевича… Я перестала считать и посмотрела на него.

— Андрею Дмитричу квартиру дали, — вдруг сказал Игорь Евгеньевич.

— Да? — сказала я.

Он помолчал.

— Как бы мы этому радовались раньше, верно?

— Очень бы радовались, — сказала я. И подумала: «Как странно я говорю. Что, а теперь я, что ли, не радуюсь? Да нет, и теперь, конечно, радуюсь, но как-то не так…»

Над головами глухо, вразнобой стучали молотки. Это срочно, в три смены, надстраивался этаж, туда переедем мы и таинственный генерал.

— А правда, ведь хорошо мы здесь жили… — сказал Игорь Евгеньевич.

— Да, — сказала я, — очень хорошо жили.

Игорь Евгеньевич вздохнул и медленно пошел к двери. Это было так необычно, Игорь Евгеньевич всегда трусцой вбегал и выбегал из комнаты, что я внимательно посмотрела ему вслед: белые пушистые волосы, слегка сутулая спина — это все было давно знакомо. Но вот эта какая-то старческая, шаркающая походка: неужели Игорь Евгеньевич стареет? Это казалось невероятным, невозможным.

Нет, решила я, это просто он почувствовал всю тяжесть того, что на него навалилось…

* * *

Прошло немного времени и наш закрытый филиал теоротдела переехал в 4-ый надстроенный этаж. По архитектурным соображениям окна пришлось высоко поднять и от внешнего мира нам осталось только голубое небо.

У наших дверей всегда сидели телохранители, которым нужно было непрерывно показывать пропуск и туда, и обратно. Это были спокойные доброжелательные молодые люди — фронтовики. Один из них усердно занимался — готовился поступать на юридический факультет университета.

Нас было немного: Игорь Евгеньевич, Виталий Лазаревич, Сахаров, несколько молодых физиков и нас — двое вычислителей, сидящих в отдельной комнате. Нам привезли новые немецкие машины «мерседес». Это были хорошие машины, работать на них было удобно, только шум от них стоял изрядный. Сахаров сразу же заявил, что будет иметь дело только со мной и просит остальных меня не занимать. Молодежь работала на своих местах постоянно, Сахарова все куда-то увозили. Игорь Евгеньевич бывал редко и был какой-то хмурый и озабоченный — он обычно сразу созывал своих научных сотрудников на обсуждение работы.

* * *

Сахаров работал все также исступленно. Мне казалось часто, что он смертельно устал: то ли он еще работает ночью, то ли плохо спит. Однажды он пришел поздно. Я сразу зашла к нему с работой. Но он посмотрел на меня такими опустошенными глазами, что я только спросила: «Что с Вами?» Он помолчал. И вдруг стиснул с силой голову обеими руками и прошептал: «Вы же не понимаете!! Это ужас, ужас! Что я делаю!?» — и потом сказал совсем тихо: «Вы знаете, у меня внутренняя истерика. Я ничего не могу…»

Вот тут я сказала ему: «Идите сейчас же домой и ложитесь спать. Уходите!» Он подумал, согласился и ушел. Пришел на другой день, сказал мне с торжеством: «Вы знаете, а я проспал 13 часов подряд…»

Вспоминая сейчас многие месяцы тесного общения с Сахаровым, я удивляюсь, что совершенно не могу вспомнить его за столом, заполняющего листы бесконечными выкладками, как это делают почти все теоретики. У Игоря Евгеньевича, например, весь громадный стол был покрыт веерами листов с вычислениями. Его товарищи заполняли формулами одну конторскую книгу за другой. Он же вряд ли заполнил половину своей тетради. Я его помню сидящим на диване, окруженным молодыми людьми и что-то им объясняющим или пишущим им на доске. Но главное, что я помню — как он думал: или стоя у окна, или около меня на кресле, или прохаживаясь по коридору. Много лет подряд по ФИАНу ходила история, которая была рассказана секретаршей нашего знаменитого зам. директора по кадрам. В те далекие времена он только что появился у нас в Институте. Мы его называли «маленький Хрущ». В нем было достаточно набито и плохого, и хорошего, но подойти к научным работникам он никак не мог. Он считал, что все решает железная дисциплина — сиди на своем месте и работай, не разговаривай, не ходи из комнаты в комнату. А его подопечные были непослушные, он злился, и они на него злились. Зато уборщицы его обожали: он всякими правдами и неправдами доставал места в ясли и детские сады, доставал даже жилплощадь. Нас Кривоносов совершенно не касался — над нами был «таинственный генерал» (которого так и не увидели ни разу). Но все-таки для порядка заглядывал в наш пустынный коридор и видел там гуляющего Сахарова. Вот его рассказ секретарше Института много лет спустя: «Вы понимаете, захожу я к ним в коридор и вижу: гуляет человек по коридору. Один раз вижу, другой раз вижу. Говорю ему: «А что Вы здесь делаете, молодой человек?». А он посмотрел на меня так серьезно и отвечает: «А я работаю». И вот, подумайте, — Сахаров получился!»

Молодой физик Володя Ритус, который работал с ним на объекте, а затем перешел к нам в теоротдел, рассказывал потом: «Хотя Сахаров на объекте не занимал высоких административных постов, но мы все, теоретики, считали его нашим главным руководителем, даже не руководителем, а настоящим богом физики. Нас поражало, что он всегда знал наперед, что у кого должно получиться. И если у нас не получалось нужного ответа, он брал наши расчеты и прямо указывал: «Вот здесь у вас ошибка, разберитесь».

Один раз мы обсуждали нашу работу и наткнулись на вопрос, который следовало решить. Вскоре он отключился от обсуждения, подошел к окну, постоял там и потом сказал: «Я решил эту задачу. Вот что получается» — и написал на доске решение.

Может быть, эта способность делать в голове сложнейшие выкладки и мешала ему когда-то писать статьи «доступные для дураков», как его просил Игорь Евгеньевич.

Когда наша жизнь как-то утряслась — все вдруг порвалось. Совершенно неожиданно для меня Игорь Евгеньевич объявил мне, что через неделю он с Сахаровым переезжает на объект.

Работали мы после их отъезда так же напряженно, но жизнь без этих двух людей стала у нас серая.

Но время шло. Я не физик, я совершенно ничего не понимаю в той работе, в которой участвую. Но у меня начало создаваться впечатление, что работа вошла в стадию разработки, когда он мог уже сдвинуться с лидирующего положения — включилось в работу много крупных людей, да и не только людей, а целых институтов и учреждений. И Сахарову стало полегче и поспокойнее. Работа так работа!

За это время я уверилась в том, что он был очень одинокий человек. Со своими сверстниками он не сходился. Пожалуй, в это время он больше всего общался со мной. В редкие минуты отдыха мы сидели на диване и разговаривали. Что было у нас общего? Очень трудно сказать: он был весь в науке — музыка, театры, искусство, литература — все было от него далеко. А вот люди его интересовали, и меня тоже. Сам он был немногословен. Иногда говорил, улыбаясь, несколько слов о дочке, редко говорил об отце: я поняла, что он горячо его любил и, наверное, очень страдал, что видит его редко…

Сахарову очень нравился Игорь Евгеньевич, и он с удовольствием слушал о нем мои рассказы.

Совершенно неожиданным для меня оказалось то, что Андрей Дмитриевич очень любил и ценил всякую хохму. Под Новый год я быстренько нарисовала на большом листе картона стенгазету «Использование тягловой силы в Т. О.». Там я изобразила себя в виде лохматой скачущей лошади, на которой с полным комфортом восседал Сахаров, а рядом бежали наши молодые люди, один схватился за хвост, другой — за стремя. Сахарову очень понравилась эта картинка — он сейчас же схватил карандаш и стал подрисовывать. Там был, например, изображен один наш, хоть и талантливый, но на редкость невоспитанный и развязный юноша; любил он сидеть, развалясь, на креслах, задрав ноги повыше (за что получил однажды хорошую взбучку от И. Е.). На картинке он лежал, запрокинувшись на санях, изо всех сил сдерживая борзую лошадь и кричал: «Тпру!! Не туда заехали!» Сахаров сейчас же перед мордой лошади нарисовал стенку. Каждый день, приходя на работу, он прежде всего подходил к этой несчастной картинке и что-нибудь подрисовывал. Рисовать он совершенно не умел, но чем больше он ее портил, тем она ему больше нравилась. Когда кто-нибудь из больших людей приходил к нам (а к нам приходили только большие люди), он хватал человека за рукав, подводил к картинке, заставлял ее хвалить, а сам говорил с гордостью: «Вот какие у нас есть таланты!» Снимать ее не позволял, но я без него сдернула ее и засунула за шкаф.

Восьмого марта он подошел ко мне и на полях моей шнурованной перештампованной тетради стал рисовать горшочек с цветами. Из цветов вылезали какие-то существа, не то жучки, не то человечки.

Много лет спустя, когда отмечалось 70-летие Игоря Евгеньевича, он написал в газете целый подвал об Игоре Евгеньевиче и восторженный отзыв о грандиозном капустнике, который мы устроили.