Тридцать лет спустя. Предисловие Станислава Рассадина (2008)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Тридцать лет спустя.

Предисловие Станислава Рассадина (2008)

Ну почти тридцать, когда книга писалась, впервые выйдя в издательстве «Искусство» в 1980 году.

Вряд ли стоит говорить — однако же говорю, что если бы я считал ее никудышной, то не согласился бы на переиздание (в отличие от некоторых других моих сочинений, которые считаю слишком несовершенными).

Не стану врать, может быть, давая читателю возможность заподозрить меня в самодовольстве: готовя ее к переизданию, перечитывая, даже удивлялся: Боже, сколько я тогда знал, во что имел силы вгрызаться! (Хотя — какое уж тут самодовольство, не впасть ли в самоуничижение!) Так что смотрю на эту книгу как на сочиненное совсем другим — а как иначе? — человеком.

Выходит, я объективен?

Да вряд ли, даже наверняка нет, но отстраненность от написанного десятилетия назад ощущаю по мере сил хладнокровно, готовясь принять и упреки.

Например…

С нежностью вспоминаю, как мой замечательный друг Натан Эйдельман передал мне отзыв о моей книге Владислава Михайловича Глинки, полулегендарного знатока-эрмитажника: дескать, ни словечка в простоте не скажет, но дело знает.

А погодя, за что-то на меня рассердившись, мой друг спросил (и трогательность ситуации как раз пробуждает чувство нежности): знаешь, что про твоего «Фонвизина» сказал Глинка? Дело знает, но ни словца в простоте.

Разница!

Все же не думаю (тогда тем паче не думал), что — так. Да, можно заподозрить признаки словно бы стилизации под язык XVIII столетия, но стилизация ли это?

Надеюсь, все-таки нет (стилизация — дело механическое, во всяком случае слишком осознанное); я же, в те годы увлеченный стихией речи «века Екатерины», в этой стихии попросту жил, порою с трудом из нее возвращаясь в современность, заставляя себя говорить, «как все»: «учителя… профессора…», а не «учители… профессоры».

(Было, пожалуй, и полуосознанно: без этого — как читатель воспримет цитацию стародавних текстов? Тексты нуждались в контексте.)

Отчасти по этой причине почти не позволяю себе вмешиваться в текст и стиль книги (тронь — рассыплется, слишком много примеров). К тому ж с удивлением убедился: мои представления, что есть русский XVIII век и «русский человек XVIII века» (таким я сперва задумывал подзаголовок моей книги, ибо в ней и «русский чудак», и «русский сибарит», и «государственник», и «сочинитель», т. д. и т. п., портреты-характеры не только Фонвизина, но и Екатерины, Елагина, Державина, Панина, Дашковой), — словом, эти представления особых изменений не претерпели.

По моей малоосведомленности? Кто посмеет ответить: нет, хотя читывал последующие работы. В любом случае по сей день несу ответственность за написанное, не выпрашивая поблажек по истечении срока давности.

Чем мне (мне! Никто за меня опять-таки не ответчик!) эта книга по-прежнему дорога?

Не только тем, что избранный мною, никем не навязанный и не заказанный, Денис Иванович и избран был по давней полузагадочной привязанности. (Вообще, нелегко объяснить, почему в истории литературы у меня возникала тяга, если не страсть, к таким разнородным фигурам, как Сухово-Кобылин, Дельвиг, Денис Давыдов, Бенедиктов…) Тут и другое. Меня долго мучил вопрос, как это умные люди продолжают писать монографии, совсем недурные, но следующие странному, противоестественному стереотипу: «Жизнь и творчество». Жизнь — отдельно, творчество — так же, а то и разведены по разным книгам.

В то время как в фонвизинском случае, даже в нем, — да именно в нем, в нем показательно, — когда он для своих биографов на годы пропадает из поля зрения (ничего не поделаешь, XVIII век был нелюбопытен к непочтенному роду сочинителей), жизнь-творчество, творчество-жизнь неразлепляемы.

Главное, а то и глубоко интимное вычитывается из самих произведений. Например, из «Недоросля», чей автор уж никак не расположен к так называемому «самовыражению».

Да не то что интимное — XVIII век не из стеснительных. Сокровенное!..

Извиняться ли (или скрывать), что тридцать лет назад цитировал немодные нынче имена? Энгельса, а то и самого Ильича (!).

А вот не буду. Не из гордости, а дабы сохранить, хотя бы отчасти, ощущение контекста времени, когда книга писалась. Ну, Энгельс — вообще умница из умниц, он, состоя при Марксе, настоящим марксистом, думаю, не был, но ведь и Ленин для многих из нас, тогдашних, бывал прикрытием. В данном конкретном случае я… Чуть не сказал: вложил в его уста, скорее, вынул из уст слова о «нации рабов», которые иначе ни один цензор бы не пропустил. И, честное слово, было приятно, что — слопают!

Тут и сам Фонвизин (классик, хрестоматийная жвачка) весьма годился. Помню, мой друг Геннадий Красухин, прочтя рукопись, недоуменно спрашивал, всерьез ли я надеюсь, что такое пропустят, — и хотя я не стремился к аллюзионности, с наслаждением цитировал строки из фонвизинско-панинского наброска конституции, сознавая: «урок царям». Всяческим!

Да и сейчас, перечитав книгу, завистливо думаю: сколь была безоглядна российская свободная мысль! Фонвизин! Козельский! Княжнин!..

Тот же Натан Эйдельман говорил, да, кажется, и написал, что теперь «Недоросля» надо ставить с применением-приложением рассадинской книги, дескать вживившей комедию контекст времени.

Это он, конечно, хватил, тем более что приходилось-таки видеть отличные постановки «Недоросля», правда всякий раз с очаровательным вмешательством Юлия Кима и Владимира Дашкевича (они и «Бригадира», во что мне не верилось, сумели реанимировать, — сегодня мечтаю о таковой же участи повести «Каллисфен», о которой читатель этой книги кое-что узнает по мере чтения).

Но хотя единожды, на одном из театральных фестивалей, я узнал от руководителя провинциального ТЮЗа, что они инсценировали мою книгу, по простодушию даже не известив меня о том, ни этот приятный факт, ни даже слова Эйдельмана не позволяют загордиться, всего-навсего довыявив мой самолюбивый авторский замысел. А именно — поместить гениальную и, уверен, живую, выжившую комедию в атмосферу того прелюбопытного времени.

Не то чтобы оживить, но напомнить: живая!