Состояние души. Предисловие Юрия Давыдова (1985)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Состояние души.

Предисловие Юрия Давыдова (1985)

Во времена Лермонтова предисловий не читали. Он сам это отметил, добавив: а жаль. И упрямо пошел наперекор привычкам публики.

Читают ли нынче? Не знаю. Но если нет, самолюбие автора этого предисловия должно было бы страдать. Оно не страдает: любовь побеждает самолюбие. Любовь к книгам Ст. Рассадина.

Могут сказать: позвольте, в таком случае не приходится рассчитывать на беспристрастие. Могут сказать? Прекрасно! Стало быть, уже начали читать. Вот только бы не бросили.

Тощее беспристрастие, страдающее малокровием, шествует в академической тоге и на котурнах. Не каждому по плечу первое, а по ноге второе. Да и кто, собственно, и когда предал анафеме пристрастия вполне благопристойные?

Объясняясь в любви к женщине, ты, волнуясь и спеша, можешь быть косноязычен. Объясняясь в любви к литератору, ты, настроясь на серьезный лад, обязан быть внятен. Постараюсь.

После всего сказанного нет, пожалуй, необходимости выдавать самому себе аттестацию прилежного потребителя рассадинской печатной продукции. Его «Книги про читателя» и «Круга зрения»; его «Драматурга Пушкина» и «Спутников» — пяти эссе о поэтах Дельвиге, Языкове, Денисе Давыдове, Бенедиктове, Вяземском.

Еженедельно я высматриваю на полосах «Книжного обозрения» — нет ли чего новенького у… Тут я назвал бы двух-трех стихотворцев и полдюжины прозаиков, в том числе и Ст. Рассадина. Слышу язвительное: он же, голубчик, из критического цеха. Отвечаю: хотя все критики говорят прозой, не все критики пишут прозу. Рассадин пишет. И вот книга о Фонвизине… Впрочем, о ней-то и пойдет речь.

Итак, повествуя о сочинителе «Недоросля», Ст. Рассадин утверждает: «Писатель всю свою жизнь пишет автопортрет на фоне эпохи и мироздания, даже если такая задача ему и в голову не приходит».

Наблюдение верное. Но вот вопрос: а что же пишет писатель, пишущий о невымышленном писателе? Неужто тоже автопортрет?

Если да, хватайте его — фальшивомонетчик. Если нет, отмахнитесь от него — копиист. Зачем мне, спрашивается, копия? К тому же, и это вполне вероятно, выполненная неумелой кистью. В оны годы появился, скажем, роман о писателе Н. Н. Или монография. Издайте повторно — и шабаш. Ну хорошо, разные там архивные находки, уточняющие и дополняющие. Внесите в повторное издание — и баста.

Конечно, я сильно упрощаю. Не огрубляю (чем грубее, тем точнее), а именно упрощаю. Но суть такова. И вопрос не снят.

Однажды у Чернышевского спросили, почему он не ходатайствует о помиловании. Николай Гаврилович ответил: моя голова и голова шефа жандармов устроены по-разному; о чем же ходатайствовать?

Ответ многозначный, приложимый к очень разным обстоятельствам; вполне подходящий даже и к нашему разговору.

«Устроение» головы — вот причина несхожести настоящих книг на схожие сюжеты. «Устроение» придает им необщее выражение. Стало быть, штрихи автопортрета присутствуют. Непременно. Скажу вслед за Рассадиным: даже если сие и не приходит в голову пишущему. Сказав, уберу «если» — попросту не приходит. Вот так.

Тотчас, однако, стучится в дверь другой вопрос. Виноват Рассадин, сам привел за руку, утверждая, что автопортрет писателя возникает на фоне эпохи этого писателя. Как же быть с писателем одной эпохи, пишущим о писателе другой эпохи?

Вопрос этот глядит на меня исподлобья, хмуро глядит и требовательно. Куда деваться? Промолчишь — отпразднуешь труса. Выскажешься — жди выволочки. Есть, понимаете ли, критик, увлекающийся разбором исторической прозы. Произведения, основанные на документах, уничижительно зачисляет в разряд школьных пособий. Произведения не документальные — водворяет в хрустальное капище изящной словесности. Этого-то критика и побаиваюсь. Да уж больно за живое берет. Говорю напрямик: фантазии на исторические сюжеты красивы, как фигурное катание на экране цветного телевизора, — тешат мой глаз, но не тревожат мой ум. И потому радуюсь, искренне радуюсь — книгу Ст. Рассадина не возложат на алтарь изящной словесности.

Опять пристрастие? Разумеется. Но уже не к Рассадину, а к жанру. На мой вкус, он предполагает строгость. Не сухая ложка, дерущая рот, нет, отвес, необходимый каменщику. Не отсутствие воображения, а присутствие мысли. Суживаю возможности жанра? Плавание в узкостях, моряки знают, требует не меньшего, а может, и большего искусства, чем плавание в безбрежном океане.

Возвращаюсь… Да я, собственно, и не уходил. Не уходил от вопроса, как быть с автопортретом писателя одной эпохи, пишущего о писателе другой эпохи?

Подлинные художники — создают, все прочие — воссоздают. Снова радуюсь, ибо Ст. Рассадин из этих, из прочих. Но умельцу-реставратору «автопортрет» вроде бы без нужды? Обойдется? Ан нет, не получится. От «устроения» головы освобождает лишь гильотина. И потому воссозданное обретает не только такую-то или такую-то тональность, но и разные весовые категории достоверности. В первую очередь психологической, хотя и материальная тоже не пустяк.

В моем восприятии достоверность не синоним правдоподобия. Правдоподобие — гипсовый слепок. Достоверность — переменчивость взора, складки губ, мановения бровей. Достоверность не терпит фокусов полузнания. Отвергая капризы субъективности, эта суровая дама снисходительна к убеждениям индивидуальности.

Воскресить лик отошедшей эпохи и угасшее бытие реального лица — значит совершить нечто похожее на второе пришествие. В этом, смею полагать, и заключается назначение писателя, работающего в историко-биографическом жанре. Не витающего в нем, а работающего. Так, как, на мой взгляд, работает Ст. Рассадин.

Теперь о том, с чего начал. Ну, не то чтобы возвращаюсь, а продолжаю. Вот только еще пристальнее вглядываюсь в рассадинские тексты.

Мне по сердцу его открытое, доверительное обращение к читателю. Он предполагает в собеседнике склонность к размышлениям. Это не льстит, а мобилизует. Он не приставляет нож к горлу — соглашайся! Он приглашает к согласию, убеждая, доказывая. Если стиль — натура, то мы визави с человеком горячим, открытым, острым. С ним, как говорится, не соскучишься, не потянешься до хруста хрящиков.

Все это не навык, не прием, а состояние души. И всего этого с лихвой хватит, дабы явить нам тонкого, даже изощренного литературоведа, владеющего и материалом, и средствами подачи материала. Но прелесть-то рассадинского письма, откуда она? Из сферы его духовного обитания, из стихии художественности. Отсюда выпуклость и зримость; проникновение сквозь документ и — дальше документа. Отсюда уже не только мое, читательское, доверие к достоверности, но и эстетическое чувствование этой достоверности.

Не берусь судить, какая из книг Ст. Рассадина вершинная. Не потому, что страшусь ошибиться, а потому, что не хочу итоговости. В итоге, даже и очень впечатляющем, под сурдинку звучит печаль. Наш автор, слава Богу, еще в пути. Может, шишки набьет, может, лаврами увенчается. Поживем — увидим.

Пик или не пик книга о Фонвизине, определять не стану. С меня довольно того, что есть.

Коротенькая ретроспекция. Однажды я обратился к фонду № 517— коллекции фонвизинских документов. Обратился не ради изучения «осьмнадцатого» века: искал заметы следующего, девятнадцатого. Получив этот фонд в Центральном государственном архиве литературы и искусства, развернул ветхую афишку: «1782–1882. Столетие „Недоросля“ комедии Фон-Визина. В Большом театре. В пятницу, 24 сентября. Начало в 7 1/2 час. вечера».

Занятый своим делом, я тогда мельком подумал, что и комедия, и ее сочинитель памятны мне школярски крылатым «не хочу учиться, хочу жениться» да пресловутой дверью, которая то «прилагательна», то «существительна». И вроде бы все. (Сдается, я не одинок.) А между тем Денис Иванович Фонвизин… Нечего лукавить, многозначительное «между тем» я вправе молвить лишь теперь, после чтения книги Ст. Рассадина — основательной, но не тяжеловесной, серьезной, но не постной, смеющейся и печальной. Ее страницы не «даты жизни и деятельности», а судьба и время. Время в судьбе и судьба во времени.

Крупный был шаг у России XVIII столетия, и крупные личности напрягали парус державного корабля. Но какая пестрота и какие контрасты! Итальянские созвучья в великолепной зале, а на дворе, за конюшней, глухие удары арапником. Легкодумный вольнодумец, потребитель парижских тиснений — и старательный, мрачный экзекутор, по вершку сдирающий кожу с вождя мужицкого восстания Гонты. Питомцев Воспитательного дома учили, что самоеды или татары такие же люди, как и они. А придворные лизоблюды-пустельги и полководцы семи пядей во лбу получали августейшие подарки — тысячи рабов. Время пахло кровью и розовой водой, соусом из оленьих языков и пороховым дымом, сафьянными переплетами и сыромятным батожьем.

Я об этом к тому, что Ст. Рассадин попал в положение автора, испытывающего затруднения от изобилия. Многое, очень многое так и норовило уцепиться за перо. Искусство предполагает самоограничение. Здесь оно требовалось едва ли не беспощадное. Жесткое. Отказ от чего-либо эффектного, выразительного стоил, вероятно, борьбы, зато прочность постройки счастливо соединилась с ее легкостью и цельностью.

Самое же существенное, на мой взгляд, — взаимосвязь персонажей. Все они невымышленные, тут уж сюжета ради не распорядишься по-своему — нет, «круг расчисленных светил», в котором и герой не «беззаконная комета». Движение, не исключающее противостояний, жизнь в историческом контексте выявлены и прослежены рельефно и четко. Примечательно и другое: мое, читательское, восприятие этого круга, этого движения неприметно, неуследимо, как бы легкими пассами пронизывается поэтическим магнетизмом. Тайна и радость! Тайна, ибо автор, как пахарь, обеими ногами на почве. На почве документальности. Соблазняет, дразнит, домысел? Автор своей волей зажигает табло: «Входа нет». Он не домысливает, он осмысливает. Да, тайна. И радость, ибо логика исследования будит эмоции, не прибегая к беллетризации, от которой ноют зубы, как от рахат-лукума, а дарит правду художественную, от которой тепло.

В «кругу светил» — авторы российского театра: Сумароков и Лукин, Княжнин и Елагин, да и сама Екатерина Вторая… Ст. Рассадин нередко пишет о современном театре. Ему ведома театральная жизнь, и потому ощутим в книге дух кулис и подмостков, хотя речь идет о театре только еще возникавшем.

Поставщики «пиес» представлены и другой ипостасью. Та же Екатерина уже не рукодельница легоньких комедий, а самодержица, женщина, могущественный недруг Фонвизина. Или тот же Елагин, но уже не во власти вдохновенья, навеянного Мельпоменой или лукулловым застольем, уже не чудак, отменно чудивший, а вельможный патрон Фонвизина.

Особняком и очень приметно — Никита Панин, выдающийся дипломат, осторожный и многодумный Панин, долголетний начальник Дениса Ивановича. Они на разных ступенях служебной лестницы, но они единомышленники. Полагаю, многие читатели не без удивления обнаружат в авторе «Бригадира» и «Недоросля» политического мыслителя, сторонника представительного правления, захваченного идеей конституционной, идеей реформаторства. Ситуация занимательная. Не потому, что писатель глядит на свое писательство как на дело второй руки. А потому, что я, читатель, гляжу на писателя как на человека государственного масштаба. Не по чину-должности, а по напряжению и размаху мысли. Важные документы достались каминному пламени, но все ж «фонвизинское» отозвалось и в декабристских проектах, сильно отозвалось.

Однако сколь бы ни был озабочен Фонвизин «приматом закона», главное в его жизни была литература, словесность.

«Прилагательное» любого жизнеописания — среда социальная и бытовая. В этой среде растворены соли и щелочи, влияющие на любого героя, избранного биографом. Как в минеральной воде растворены. Секрет в том, чтобы, выявляя соли и щелочи, не выпарить воду. Ст. Рассадин не обезводил биографию Фонвизина.

А «существительное» в судьбе художника — развитие творческого духа. Тут кряжевое. И потому Ст. Рассадин отдал десятки страниц разбору фонвизинских сочинений. Разбору неторопливому и вместе энергичному. В кряжевом есть стержневое. В данном случае — «Недоросль».

«Фонвизин — это „Недоросль“, — говорит Ст. Рассадин. И продолжает: — Он стал собою, Фонвизиным, написав „Недоросля“, как Грибоедов стал Грибоедовым, написав „Горе от ума“, а не „Студента“ или „Молодых супругов“. Комедия „Бригадир“, повесть „Каллисфен“, письма из Франции — все это отменно, но даже они для нас комментарий, окружение, свита: вот что взошло на той же почве, вот что вывела рука, сотворившая „Недоросля“».

И еще: эта книга «о судьбе Фонвизина, о людях, его окружавших, о времени. И о персонажах его — да, и о них тоже. Митрофан, Стародум, Простакова войдут в мир, в котором обитали сам Денис Иванович и Никита Панин, императрица Екатерина и поэт Державин. Герои „Недоросля“ разбредутся по этим страницам… Это не значит, что Стародум завернет покалякать к Панину, а Простакова, как Салтычиха, предстанет пред грозным царским судом, но ежели б такое понадобилось…» Как хорошо, что не понадобилось! Потому и не понадобилось, что есть «неволя» самоограничения и свобода от беллетристического, «фантазийного» соблазна. Но и без этого (нет, благодаря тому!) веришь: Митрофан, Простакова, Стародум не только персонажи, созданные сочинителем, но и неперсонажи, сосуществовавшие с сочинителем. И они узрели самих себя не в кривом зеркале, а в том, на которое «неча пенять». Потому и осерчал на Дениса Ивановича — примером возьмем — профессор красноречия Харитон Чеботарев. По совместительству еще и цензор, он долго и нудно противился постановке «Недоросля». А на Ст. Рассадина он не шутя бы обиделся: автор книги даже не упомянул профессора красноречия. Зачем? Харитоны приходят и уходят. А такие пьесы, как «Недоросль», такие писатели, как Фонвизин, приходят и не уходят — остаются достоянием национальной культуры.

Зачастую от «разборов», от этого «в таком-то образе выведено…» раззеваешься до выворота скул. Скукой — мухи мрут — шибает от иного «анализа». А вот в разбор, в анализ Ст. Рассадина вникать весело. Он предлагает нам самую занимательную из игр: игру ума.

Чтобы рассказать о смелом властелине сатиры, надо было обладать смелостью. Не той ли, что города берет? Нет, читателя. Это не легче, а может, и труднее. Если говорить об авторе предисловия, то дело сделано, в чем и подписуюсь.