ПОСЛЕДНЯЯ ДРАКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОСЛЕДНЯЯ ДРАКА

Никита Иванович любил Павла. Желал ему блага. Намеревался и сам возвыситься с его восшествием на престол — была, значит, и своекорыстность. Но надежда на воцарение воспитанника и на разумное его царствование, ограниченное твердым законом и соучастием советников, стократ увеличивалась ненавистью к Екатерине и к ее самодержавству.

Странное время, и странное положение обоих врагов, Екатерины и Панина.

Сановник безукоризненно соблюдает политес подданного по отношению к всемилостивейшей государыне (другое дело брат Петр, ворчун и критикан, но ему-то что, он в отставке), а она и в самом деле осыпает его милостями. Даже когда ей удастся наконец одержать победу и удалить Панина от Павла, когда она торжествующе скажет: «Мой дом точно вычищен», это будет сделано в форме, напоминающей скорее чествование, чем недовольство, возвышение, чем падение.

«…За оконченное воспитание государя цесаревича, — сообщит коллеге-дипломату панинский секретарь Фонвизин, — пожаловано графу Никите Ивановичу…»

И обстоятельно перечислит пожалования:

«1. Чин фельдмаршала, и быть ему шефом иностранного департамента.

2. Девять тысяч душ крестьян.

3. Сто тысяч рублей на заведение дома.

4. Ежегодного пенсиона по тридцати тысяч рублей.

5. Ежегодного жалованья по четырнадцати тысяч рублей.

6. Сервиз в пятьдесят тысяч рублей.

7. Дом позволено ему выбрать любой в целом городе и деньги за оный поведено выдать из казны.

8. Экипаж и ливрея придворные.

9. Провизия и погреб на целый год».

Для нас — неправдоподобно щедро, а меж тем Никита Иванович без стеснения говорил о неблагодарности государыни, и если тут же разделил четыре тысячи душ из подаренных ею девяти между своими секретарями (в их числе оказался, разумеется, и Фонвизин), то это было не только проявлением отменной доброты, но и вызывающим жестом: вот как поступаю я с вашим откупом, ваше императорское величество!

Жест традиционный: по древней легенде, еще Фирдоуси, недовольный размерами вознаграждения за «Шахнаме», тут же его роздал.

Да Екатерина и сама точно так же смотрела на собственную щедрость.

Как раз в эти дни московский главнокомандующий Волконский донес ей о Петре Панине, что он-де «много и дерзко болтает, но все оное состояло в том, что все и всех критикует, однако такого не было слышно, чтоб клонилось к какому бы дерзкому предприятию. Примечено было даже, что с некоторого времени Панин гораздо утих и в своем болтаньи несколько скромнее стал».

Екатерина ответила:

«Что касается до дерзкого вам известного болтуна, то я здесь кое-кому внушила, чтобы до него дошло, что если он не уймется, то я принуждена его буду унимать наконец. Но как богатством я брата его осыпала выше его заслуг на сих днях, то я чаю, что и он его уймет же, а дом мой очистится от каверзы».

«Выше заслуг» — тоже достаточно известный жест: на, подавись!

Однако не от всякого откупились бы столь щедро. Величина откупа говорит о величине страха перед тем, от кого откупаются.

В 1771 году семнадцатилетний Павел тяжко захворает, по словам матери, «простудною лихорадкою, которая продолжалась около пяти недель», и, когда дело пойдет на поправку, Денис Иванович Фонвизин, после «Бригадира», кажется, не бравшийся за перо литератора, сочинит «Слово на выздоровление Его Императорского Высочества Государя Цесаревича и Великого Князя Павла Петровича в 1771 годе», каковое «Слово» отпечатано будет брошюрою и станет известным — по тем временам — очень широко.

И станет и останется; много позже Иван Иванович Дмитриев вспомнит, что в доме его отца рядом с именами славных старцев и мужей, Ломоносова, Тредиаковского и Сумарокова, поминался и Фонвизин, «уже обративший на себя внимание комедией Бригадир и Словом по случаю выздоровления Наследника Екатерины».

«Слово», поставленное в ряд с «Бригадиром», — этому можно удивиться, едва начав его читать. Что здесь, кроме казенного красноречия?

«Настал конец страданию нашему, о россияне! Исчез страх, и восхищается дух веселием. Се Павел, отечества надежда, драгоценный и единый залог нашего спокойства, является очам нашим, исшедши из опасности жизни своея, ко оживлению нашему» — и т. п. Казалось бы, всего лишь парадная сводка о состоянии здоровья, где автор, фальшиво вдохновленный обязательным восторгом, не минует воспеть и Екатерину, которая в чем, в чем, а в материнской любви к Павлу замечена не была: «Ты не будешь отлучена от слова сего, о великая монархиня, матерь чадолюбивая, источник славы и блаженства нашего! Ты купно страдала с Павлом и Россиею и вкушаешь с ними днесь общее веселие».

Нет, однако. Сквозь непременное славословие с назойливой прямолинейностью (уж тут совсем не до художества, тут единая цель — пояснить, втолковать, выкрикнуть) пробивается задача политическая: используя лицемерие Екатерины, внушить ей понятия о долге матери и государыни; самому Павлу, будущему монарху, дать наказ, вещая «гласом всех моих сограждан»; наконец, утвердить в глазах этих самых сограждан третье из главных действующих лиц.

Естественно, Панина.

Немалая дерзость: рядом с исшедшим из опасности порфирородным юношей и трогательно рыдающей чадолюбивой матерью поместить и наставника — в той же скульптурной классической позе, «стеняща и сокрывающа слезы своя». Группа сразу перестает быть группой семейной, а ваятель — исполнителем хоть и высочайшего, но частного заказа; речь о государстве и о людях государственных, которых три: Екатерина, Павел, Панин. И Панин не только стенящий и сокрывающий, но воплотившийся в воспитаннике, неотрывный от него. Тут вся его воспитательно-политическая программа.

«…Муж истинного разума и честности, превыше нравов сего века! Твои отечеству заслуги не могут быть забвенны».

В другое время Екатерина, может быть, нашла бы, что на это сказать. Подобно тому как после, полусмеясь, полунегодуя, она заметит, что вот уж и господин Фонвизин хочет учить ее царствовать, на сей раз ей можно было бы присовокупить, что и заслуги перед отечеством отмечает она, а не сочинители и не секретари. Но теперь не тот момент, не та атмосфера, и приходится с благосклонным видом выслушивать, отчего же это панинские заслуги не могут быть забвенны:

«Ты вкоренил в душу его те добродетели, кои составляют счастие народа и должность государя. Ты дал сердцу его ощутить те священные узы, кои соединяют его с судьбою миллионов людей и кои миллионы людей с ним соединяют».

Выходит, что сын, которому всего год остался до совершеннолетия, уже воспитан как настоящий добродетельный монарх? Уж не уступить ли ему престол, уйдя на покой и отдавшись благотворительности? Не того ли и хочет ненавистный Панин?

Ненавистный Панин того и хотел. Екатерина это знала всегда. И терпела.

Да, Никита Иванович весьма способствовал ее восшествию на престол, вернее, падению ее супруга — сам-то он лелеял иные планы. Он видел Екатерину разве что регентшею при малолетнем Павле, не более того. И не он один: гвардейцы, возведшие на трон Екатерину, тоже не все, опомнившись от горячки тех дней, были рады такому исходу. Некоторые каялись, что продали последнюю каплю Петра Великого за бочку пива, из которой по-свойски угощалась с ними новая владычица; иные даже кричали потом, в дни ее коронации: «Да здравствует император Павел Петрович!»

Вообще, как известно, Екатерина долго еще чувствовала себя весьма неуверенно. Ей нужна была опора: то она замышляла брак с томящимся в тюрьме со дня воцарения Елизаветы Иваном Шестым, то сбиралась сделать мужем и императором Григория Орлова — не только потому, что любила, но и потому, что надеялась на его силу; не кто иной, как Никита Панин, по этому поводу сказал:

«Императрица может делать что хочет, но госпожа Орлова никогда не будет императрицей России».

Кстати, если бы этот брак состоялся, о судьбе Павла нечего было бы гадать: у Екатерины имелся от Орлова сын, Алексей Бобринский, родившийся в год ее коронации.

Она чувствовала себя неуверенно, и причиной неуверенности был Павел. Еще в 1766 году (когда ее служанка-калмычка вдруг подняла крик в ночном петергофском саду, отбиваясь от предприимчивого лакея) Екатерине примерещилось покушение на ее жизнь — и придворные во главе все с тем же Орловым прежде всего кинулись в покои двенадцатилетнего Павла, подозревая там клубок заговора.

Юрий Тынянов в «Подпоручике Киже» расскажет историю того, как под окнами Павла, уже императора, некий офицер, как и лакей, сгорая страстью, тоже учинит шум и его начнут разыскивать, дабы подвергнуть кнутобойству. Это должно будет характеризовать павловскую подозрительность, павловскую манию преследования, павловскую эпоху. Не екатерининскую.

Что общего между ним, с тыняновской точки зрения, полупомешанным, и ею, которую привыкли считать образцом уверенности и спокойствия? Но вот и злосчастный селадон, покусившийся на калмыцкие прелести, наказывается с жестокостью, необычной для Екатерины, в подобных случаях глядевшей сквозь пальцы на шалости и проказы всех приближенных, даже прислуги: его били кнутом, вырвали ноздри и сослали на каторгу.

Откуда такая суровость? Все оттуда же: тот же страх, та же неуверенность в завтрашнем дне.

Это не курьез: народ, почти не знавший Павла, в сущности, придумывавший его, именно потому на него и надеялся, и на протяжении многих лет всякое недовольство Екатериной связывалось с надеждой на ее сына. Особенно по мере приближения к 1772 году, году его совершеннолетия, дающего долгожданную возможность вступить на престол. Когда Павел вдруг заболел, сразу же пошли дурные слухи об отравлении и началось вызванное слухами волнение. Годом позже возник заговор среди унтер-офицеров Преображенского полка, несерьезный правда, но важно, что гвардейцы «хотели» опять-таки Павла. Случился бунт Бог знает где, в Камчатке, и вновь прозвучало имя наследника.

Фонвизин сообщал о сем случае в письме к Петру Панину:

«Ссылочные люди возмутились, убили воеводу, пограбили город, учинили новую присягу его высочеству и, сев на лодки, поплыли в Америку, будто завоевывать ее великому князю».

И Панины и Фонвизин все подобные случаи мотали на ус.

«Маркиз де Пугачев», как иронически именовала его Екатерина, и тот, помня о популярности неведомого народу цесаревича, обещал, что, захватив власть, сделает своим наследником Павла.

Страха своего Екатерина не простила Павлу и тогда, когда он стал для нее совершенно безопасен.

Она пришла к власти, использовав отсутствие в России закона о престолонаследии, и вовсе не спешила этот закон учреждать (Павел-то — напротив; едва взойдя на трон, он, настрадавшийся, сразу принял акт о наследовании по прямой линии по мужскому колену). Больше того: Екатерина уговаривала Александра Павловича обойти отца, искала в русской истории прецедентов (слава Богу, искать было недалеко, не далее Петра и Алексея), читала книгу Феофана Прокоповича «Правда воли монаршей», которая затем и была написана, дабы обосновать право царя Петра самому назначать наследника.

«Когда хочу заняться каким-нибудь новым установлением, — скромничала императрица, — я приказываю порыться в архивах и отыскать, не говорено ли было уже о том при Петре Великом; и почти всегда открывается, что предполагаемое дело было уже им обдумано».

Похоже, что на сей раз она и в самом деле не прочь была следовать Петру. Есть сведения, кажется вполне достоверные — впрочем, иногда исторический слух важнее исторического факта, — что решение было-таки принято ею и в бумагах ее хранилось завещание, лишающее Павла права наследовать престол. Если так, то ему, глядишь, пришлось бы искать утешения в ироническом замечании французского историка:

«Нравы за время от Петра I до Екатерины II очень смягчились. В 1718 году менее колебались передать палачу неспособного наследника, чем в конце века лишать его прав».

Это — в конце века. Но кто знает, что было бы в его середине? Может быть, все же Екатерина пошла бы по пути того, кого звала «дедом», и решилась бы на физическое устранение сына во времена, когда он был ей реально опасен? О, разумеется, лишь в крайнем, самом крайнем, случае, но все-таки? Об отце-то его она не очень плакала, так не нашелся ли бы и здесь новый Алексей Орлов, не случилось бы и здесь нечаянного убийства?

Можно лишь гадать. Крайнего случая не было, и одной из причин того оказались пресловутые черты Никиты Панина — нерешительность и неподвижность. Да и Петр Панин, уйдя в отставку и вовсе утратив реальную власть, главным образом ворчал и ругался.

Дерзости не хватало, и тем не менее ясно, как звучало фонвизинское «Слово на выздоровление»… сказал бы: смело до безрассудства, будь Денис Иванович одиночкой вроде Радищева. Но он стоял за спиною Паниных. И знал их силу.

Знала и Екатерина. Эта сила была — Павел, возможность опереться на его имя, использовать его влияние, пусть пассивное, потенциальное. Возможность использовалась слабо; по словам историка, «наставник Павла и министр Екатерины взаимно стесняли и мешали друг другу», враг и сотрудник императрицы плохо уживались в одном теле, не решаясь, впрочем, вступить и в открытую междоусобицу. Наставник нуждался в министре, черпая свою уверенность в дипломатических его успехах; министр нуждался в наставнике. Когда Панин будет удален от Павла, то, оставшись в больших чинах и у больших дел, министр тем не менее как соперник обратится для Екатерины в ничто.

Но с приближением восемнадцатилетия Павла сила казалась все более реальной.

Я говорю: казалась, а не была, потому что сын для матери был бо?льшим соперником не в тот момент, когда сам мог требовать власти, а прежде, когда этого не мог по малолетству. Зато могли люди, стоявшие за ним.

К этому же времени, процарствовав десять лет, Екатерина уже укрепилась, и совершеннолетие было не самым выгодным шансом, а самым последним. Уже ненадежным.

А все-таки Екатерина боялась. Во дворце вязалась интрига, для нас, для потомков, лишь отчасти вышедшая на свет. Шла борьба, сталкивались две партии, два выводка братьев — двое Паниных и пятерка Орловых. Обе стороны зорко следили за всякой оплошностью противника, и первой допустила ее Екатерина.

Женщина одолела в ней политика. Влюбившись в красавчика Васильчикова, чью руку, кстати сказать, Никита Иванович держал в пику Орловым, она решила отделаться от Григория Орлова и отделалась по принятому ею обыкновению, оказав честь и осыпав милостями. Экс-любовник, еще не подозревающий, что обзавелся неутешительной приставкой, отправлен был в мае 1772 года в Фокшаны с наиответственнейшей миссией: вести мирные переговоры с Турцией и победными дипломатическими действиями увенчать победы оружия.

Мало кому было неясно, что шальная голова «римлянина» для такого дела не годилась. Во всяком случае, Денис Иванович Фонвизин среди таких простаков не обретался.

В эти дни он регулярно и секретно пишет Петру Панину, который недавно сам победоносно воевал против турок и всего полтора года назад отвоевал у них крепость Бендеры (после чего и вышел в отставку). И письма носят характер прямо-таки военных донесений: видно, что Петр Иванович в своем московском отшельничестве не праздно любопытствует, а ждет драки, собирая в руках все, что касаемо государственных дел.

Так вот, Денис Иванович сокрушен: труды обоих братьев, военные и дипломатические, да и собственные его труды, того гляди, пойдут прахом:

«Правда, что мудрено сообразить потребный для посла характер с характером того, кто послом назван: но неужели Бог столь немилосерд к своему созданию, чтобы от одной збалмошной головы проливалась еще кровь человеческая. Дело, однако ж, возможное…»

Время спустя Денис Иванович обратит взор надежды уже не к Богу, а к обстоятельствам, но только не к императорскому послу:

«Здесь же, по сей материи, следует копия с письма графа Г. Гр., и хотя, в самом деле, за будущее ручаться невозможно, однако турецкое изнеможение, вступление австрийцев в общее с нами согласие и самая справедливость дела нашего подает причину надеяться, что мир заключен будет по положенному основанию, каким бы самодуром, на конгрессе поступлено не было».

Увы! Ближайший сотрудник шефа Иностранной коллегии не зря столь безнадежно писал завоевателю Бендер: дело, которому они отдавали душу, было проиграно, промотано, пропито. Орлов, прискакав в Фокшаны, не только не выполнил инструкции Никиты Ивановича о заключении мира, но, разбушевавшись, стал грозить фельдмаршалу Румянцеву виселицею, задумал было идти прямиком на Константинополь, а потом и вовсе плюнул на переговоры, укатил в Яссы, дабы забыться от многотрудных деяний в празднествах и пирах.

Переговоры сорвались, кровь человеческая, как предсказал Фонвизин, продолжала литься — и понапрасну, ибо в конце концов условия договора вышли далеко не столь выгодными, как предполагалось. Дороговато обошлись России удаль одного царицына любовника и торжество второго — недолгое, ибо уже в марте 1774 года Денис Иванович напишет дипломату Обрескову:

«Здесь у двора примечательно только то, что г. камергер Васильчиков выслан из дворца и генерал-поручик Потемкин пожалован генерал-адъютантом и в Преображенский полк подполковником. Sapienti sat».

Умному достаточно. Началась эпоха Потемкина, начался закат Панина, который не дал себя одолеть Орловым, а безобидного Васильчикова просто приручил. С Потемкиным — не вышло.

Впрочем, пока что, в 1772-м, Григорий Орлов не сдается. Римская его голова была отрезвлена от ясского праздничного тумана вестью о Васильчикове, он бросил пиры, поскакал в Петербург, но был задержан в Царском Селе, к императрице не допущен и даже спроважен в Ревель.

В письме к тому же Обрескову, в письме, стало быть, полуофициальном (не к сестре пишет по-братски и не к Петру Панину — секретно), Фонвизин сообщает об этом вполне благопристойно:

«Князь Григорий Григорьевич Орлов живет до сих пор в Царском Селе, не видав еще государыни. Собирается по первому пути в Ревель, где и дом нанял на шесть месяцев».

Тишь и гладь.

Кстати, князем граф Орлов стал вдруг потому, что, по словам Фонвизина в письме к тому же адресату, «с дозволения ее величества объявил сохраняемый у него несколько лет диплом на достоинство князя Римской империи». Екатерина продолжает провожать в нети, откупаясь.

Короче говоря, торжество Васильчикова вот-вот должно было обернуться торжеством Паниных, однако…

Тут-то Екатерина свою оплошность исправила, и блистательно.

Приближался сентябрь, день рождения наследника, день совершеннолетия его; предстояли празднества, Екатерине никак не выгодные: взрослый сын может радовать сердце некоронованной матери, царице он — напоминание об узурпации. И Екатерина предложила отложить торжества на год, до женитьбы Павла.

Павел согласился. Согласился и Никита Иванович, упустив последнюю законную возможность. Да и мог ли не упустить?

Екатерина, в сущности, уже победила, и победу надо было лишь закрепить. Она переменила свой обычай с сыном, стала с ним ласкова, приняла материнское участие в выборе невесты; выбирали из трех принцесс Гессен-Дармштадтских, а выбрали среднюю, семнадцатилетнюю Вильгельмину, после крещения — Наталию Алексеевну. (Павел влюбился в невесту и полюбил жену, но она была ему неверна, и в 1776 году умерла, не сумев родить не его ребенка, — в эту пору Екатерине уже не надо было притворяться, ее холодность к сыну была жестокой: горько плачущему Павлу она заметила, что он горюет дольше, чем полагается рогоносцу.)

Вернула она и Орловых, Григория с четырьмя братьями. Дело Паниных становилось вовсе худо, и их верный сотрудник и корреспондент Фонвизин с печалью писал любезному другу, сестре Федосье:

«Мы очень в плачевном состоянии. Все интриги и все струны настроены, чтоб графа отдалить от великого князя, даже до того, что, под претекстом перестроивать покои во дворце, велено ему опорожнить те, где он жил. Я, грешный, получил повеление перебраться в канцлерский дом, а дела все отвезть в коллегию. Бог знает, где граф будут жить и на какой ноге…»

Как помним, подумали и об этом («дом позволено ему выбрать любой в целом городе»), но вот она, грустная подоплека монаршей милости.

Однако — дальше:

«Все плохо, а последняя драка будет в сентябре, то есть брак его высочества, где мы судьбу нашу совершенно узнаем.

Князь Орлов с Чернышевым злодействуют ужасно гр-у Н. И., который мне открыл свое намерение, то есть буде его отлучат от великого князя, то он ту ж минуту пойдет в отставку. В таком случае Бог знает, что мне делать, или, лучше сказать, я на Бога положился во всей моей жизни, а наблюдаю того только, чтоб жить и умереть честным человеком».

Это отчаяние мало похоже на настроение времен елагинской немилости; тогда сама горечь переливалась в уверенность: «…года через два или через год войду в службу, да не к такому уроду». Постарел, что ли? Да нет, всего-то пять лет и пробежало с тех пор, но слишком тесно связал Денис Иванович свою жизнь с Никитою Ивановичем и слишком многое грозит в случае падения патрона ему, отныне прикосновенному к противникам самой императрицы.

И когда Павел наконец женится, когда Панина осыплют дарами и ничего страшного, в общем, не произойдет, тогда у Фонвизина, испытавшего, как и его покровитель, крушение высоких надежд, даже полегчает на душе:

«Если б вы точно ведали, в каком положении мы, с самого отъезда вашего, так сказать, по сию минуту находимся, то… пожалели б о судьбе нашей и удивились бы терпению графа Никиты Ивановича… Злоба, коварство и все пружины зависти и мщения натянуты и устремлены были на его несчастие, но тщетно. Богу благодарение! Жребий его решился возданием ему справедливости. Вам, милостивый государь, известно, что, по обычаю, воспитание юного государя оканчивается со вступлением в брак. Эпоха сия у нас настала, и оною умышлено было воспользоваться ради совершенного отдаления гр. Никиты Ивановича от роли, им занимаемой в отечестве нашем. Но сей кризис кончился к славе его» — и далее следует перечень пожалований.

Конечно, это писано все тому же Обрескову, человеку не по-свойски близкому, всего лишь благожелательному коллеге Фонвизина и подчиненному Панина (так что на всякий случай стоит подчеркнуть: «Никита Иванович остался при делах с бо?льшим кредитом, нежели когда-нибудь»; в минуты слабости любят заявлять о своей силе, надежной, как никогда), но слышно и облегчение взаправдашнее. Ждал Бог знает чего, того, что вырвалось в вопле-письме, обращенном к сестрице Федосье, но поражение хоть и пришло, однако оказалось не столь всесокрушающим. Победителю хватило ума и осторожности, чтобы, очищая свой дом от незваного, не выбрасывать его за дверь, а проводить с почетом.