Глава 16 ПОСЛЕДНИЕ СИБИРСКИЕ ГОДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 16

ПОСЛЕДНИЕ СИБИРСКИЕ ГОДЫ

…Молите Бога, чтобы мы все возвратились…

М. Н. Волконская — E. Н. Орловой, 10 мая 1848 года

Заключительный этап сибирской жизни Марии Николаевны начался еще в бытность генерал-губернатором B. Я. Руперта.

«Мое здоровье лучше, и я по многим причинам очень довольна своим пребыванием в городе, — сообщала княгиня А. М. Раевской 25 марта 1845 года. — Я веду жизнь уединенную, никуда не выхожу, но добрые люди, которые знали папа или много слышали о нем, приходят меня навестить и проявляют ко мне много внимания»[879]. Однако тогдашняя ее жизнь в Иркутске далеко не всегда походила на идиллию.

«На первых порах было трудно, — писал ее внук. — Разрешение на въезд в город, полученное из Петербурга, не нравилось местному начальству, оно с трудом приспособлялось к этому вкрапливанию государственных преступников в среду иркутских обывателей. Случались ложные положения. Однажды Мария Николаевна, желая доставить развлечение своей дочке, повела ее в театр (если можно назвать театром тот сарай, в котором давались в то время представления). Через несколько дней появилось распоряжение о запрещении женам государственных преступников посещать общественные места увеселений»[880].

Другой поступок княгини Волконской даже стал предметом переписки раздраженной иркутской администрации с Петербургом.

Как-то Мария Николаевна посетила музыкальный вечер в Иркутском девичьем институте — и тотчас же гражданский губернатор А. В. Пятницкий сделал ей «неприятное замечание». Княгиня, не удержавшись, вспылила и в очередном письме к сестре E. Н. Орловой пожаловалась на притеснения со стороны властей, которые неизменно принимали «обидные и оскорбительные формы». Екатерина Николаевна, оценив ситуацию, поведала об инциденте брату мужа, могущественному начальнику III Отделения графу A. Ф. Орлову. И вскоре иркутский генерал-губернатор получил из столицы бумагу, где указывалось, что «Мария Волконская претерпевает иногда неприятности, тогда как она должна бы была пользоваться снисхождением, потому что не разделяла преступления мужа и последовала за ним в Сибирь по собственному своему желанию». Далее А. Ф. Орлов настоятельно рекомендовал В. Я. Руперту «удостоить Волконскую покровительством и приказать, дабы ближайшие власти действовали в отношении к ней сколь возможно снисходительнее и прилично ее положению»[881].

Такие строки сановника очень напоминали выговор, и B. Я. Руперт был вынужден оправдываться. Вместе с тем он (в письме к А. Ф. Орлову) продолжал настаивать: «Присутствие государственных преступников, равно их жен и детей, на балах и в публичных собраниях вообще я находил и нахожу по настоящему их быту нисколько не соответственным, а тем более неуместным свободное посещение ими, под каким-либо предлогом, казенных заведений, для воспитания юношества предназначенных»[882]. И хотя в Петербурге в целом согласились с данным суждением чиновника, В. Я. Руперт стал впредь вести себя по отношению к женам декабристов гораздо осмотрительнее.

Он понял, что времена потихоньку меняются…

После таких коллизий Мария Николаевна все-таки была вынуждена свести свои визиты в публичные места к минимуму. Но в своем жилище — приобретенном вскоре после переезда просторном двухэтажном здании, «убранном по образцу лучших столичных барских домов» (Б. В. Струве) — Волконская была полновластной хозяйкой, княгиней и могла не обращать внимания на докучливых чиновников. Тут она порою позволяла себе и насмешливую фронду.

Скажем, властям не понравилось ее появление в убогом театре — что ж, тогда Волконская устроит театр в собственном доме. Сказано — сделано, и княгиня заказала декорации, а юные посетители ее владений с воодушевлением начали репетировать фонвизинского «Недоросля», причем роль Митрофана досталась Мише Волконскому. (Потом, правда, энтузиазм «первобытных актеров» иссяк, и вся эта затея сошла на нет.)

Уже знакомый нам Н. А. Белоголовый вспоминал: «…Княгиня Марья Николаевна была дама совсем светская, любила общество и развлечения и сумела сделать из своего дома главный центр иркутской общественной жизни. Говорят, она была хороша собой, но, с моей точки зрения 11-летнего мальчика, она мне не могла казаться иначе, как старушкой, так как ей перешло тогда за 40 лет; помню ее женщиной высокой, стройной, худощавой, с небольшой относительно головой и красивыми, постоянно щурившимися глазами. Держала она себя с большим достоинством, говорила медленно и вообще на нас, детей, производила впечатление гордой, сухой, как бы ледяной особы, так что мы всегда несколько стеснялись в ее присутствии <…>. Зимой в доме Волконских жилось шумно и открыто, и всякий, принадлежавший к иркутскому обществу, почитал за честь бывать в нем, и только генерал-губернатор Руперт и его семья и иркутский гражданский губернатор Пятницкий избегали, вероятно из страха, чтобы не получить выговора из Петербурга, появляться на многолюдных праздниках в доме политического ссыльного. <…> Кроме этого дома и дома Трубецких, тогдашняя иркутская жизнь мало могла дать для развлечений светской молодежи, а у Волконских же бывали и балы, и маскарады, и всевозможные зимние развлечения»[883].

Обустроившись в Иркутске, княгиня Волконская вскоре подыскала для Нелли подходящую гувернантку. А в 1846 году она (на сей раз посовещавшись с мужем) решила ходатайствовать о помещении сына Мишеля в Иркутскую гимназию. По этому поводу Мария Николаевна писала 25 февраля графу А. Ф. Орлову следующее:

«Граф! У меня нет более родителей, Вы это знаете, нет никого, кто бы мог за меня ходатайствовать, я обращаюсь к Вам и прошу поддержать меня в том затруднительном положении, в котором я нахожусь.

Страдая уже несколько лет постоянной болезнью сердца и боясь не перенести ее, я озабочена мыслию, что не даю достаточно хорошее образование сыну, а, с другой стороны, разлука с ним нанесла бы смертельный мне удар при таком состоянии моего здоровья. Вот почему я желала бы, чтобы он прошел курс гимназии в Иркутске, где, при направлении казенного заведения, он обеспечил бы себе спокойную будущность. Итак, я умоляю Вас, граф, исходатайствовать милостивое соизволение Государя Императора на то, чтобы сыну моему было разрешено поступить приходящим учеником в Иркутскую гимназию, и я буду обязана Его Величеству спокойствием остальных дней моей жизни.

Граф! Не с формальным прошением обращаюсь я к Вам, а с просьбою матери, которая говорит Вам со всею искренностью и упованием своего сердца»[884].

Генерал В. Я. Руперт, памятуя об изменении политического климата, поддержал это ходатайство: по его мнению, оно «заслуживало уважения, тем более, что публичное воспитание есть лучшее средство дать юному уму направление, согласное с видами правительства»[885].

Вскоре граф А. Ф. Орлов доложил императору Николаю Павловичу относительно прошения княгини Волконской и получил высочайшее одобрение. Уведомление об этом было разослано министру народного просвещения графу С. С. Уварову, министрам военному и внутренних дел, а также иркутскому генерал-губернатору. Последний сделал соответствующее распоряжение — и Михаил Волконский стал учеником семиклассной Иркутской гимназии. (Домашняя подготовка юноши была признана педагогами столь основательной, что его зачислили сразу в пятый класс.)

Можно себе представить, как радовалась Мария Николаевна такой удаче. А спустя всего несколько месяцев судьба преподнесла княгине еще один подарок.

В Иркутск наконец-то прибыл вновь назначенный генерал-губернатор Восточной Сибири — H. Н. Муравьев. С приездом этого весьма либерального государственного деятеля жизнь ссыльных декабристов стала совсем иной. «Последние восемь лет (пребывания в Сибири. — М. Ф.) никогда не изгладятся из моего благодарного сердца: за это время генерал-губернатором был уже не Руперт, а Николай Николаевич Муравьев, честнейший и одареннейший человек», — писала впоследствии княгиня Мария Николаевна[886].

Ее внук характеризовал «новый курс» H. Н. Муравьева (позже ставшего графом Муравьевым-Амурским[887]) в таких словах: «Этот редких качеств человек, столь много сделавший для сибирского края, с первых же дней своего вступления в должность проявил себя заступником, покровителем, другом декабристов; он сразу выдвинул их и, если не в гражданском, то в общественном смысле поставил их в то положение, которое им принадлежало в силу высоких качеств образования и воспитания. Он не только принимал декабристов у себя — он ездил к ним. С домом Волконских у него и его жены (она была родом француженка[888]) установились отношения самой тесной дружбы»[889].

Завязавшаяся искренняя дружба с генерал-губернаторской четой принесла Марии Николаевне немало доброго, душевно приятного и, разумеется, полезного. Благодаря покровительству Муравьевых воспрянувшая духом княгиня перестала ощущать себя существом отверженным, парией, и заняла довольно заметное место в местной элите. Теперь Волконская могла посещать лучшие, ранее недоступные, дома Иркутска и регулярно принимала ответные визиты городских тузов. Однако из-за такого «возвышения» она вскоре столкнулась и с новыми затруднениями.

Расходы Марии Николаевны в конце сороковых — начале пятидесятых годов заметно увеличились: деньги постоянно требовались ей и на обеспечение нового стиля жизни, и на подросших Нелли и Мишу. Состояние княгини и ее детей находилось под опекой брата, А. Н. Раевского, и к нему из Сибири все чаще стали приходить письма с просьбами финансового характера. Тот ворчал, но высылал требуемые суммы — а потом рассердился всерьез, в сердцах назвал сестру «экстравагантной, сумасшедшей» и заявил (в письме к племяннику), что его мать слишком много «транжирит» и недалек тот день, когда она «разорит его»[890]. И хотя после столь бурного демарша Александра Николаевича разрыва все же не произошло, отношения между детьми генерала Раевского тогда резко и надолго ухудшились.

Пала Мария Николаевна и в глазах большинства поселенцев. Те, прознав о превращении Волконской в светскую даму и закадычную приятельницу генерал-губернатора, стали клеймить ее, вконец изменившую «святому делу», пуще прежнего. Особенно усердствовали декабристы принципиальные и, как повелось, малообеспеченные. Весьма характерно, к примеру, письмо В. Ф. Раевского к Г. С. Батенькову, которое было написано в Олонках в июне — августе 1848 года. Автор вроде бы начал свою эпистолию с бытовых укоров, но потом, разойдясь, обвинил Волконскую (а заодно и ей подобных) в куда более серьезных прегрешениях.

«Первый декабрист» сообщил другу в Томск следующее: «В ответ на совет твой пристроить в дом Мар<ии> Ник<олаевны> Волк<онской> детей моих разъясняю тебе: 1) ты не знаешь детей моих, 2) ты не знаешь княгини Мар<ии> Ник<олаевны>. Одна из дочерей моих жила около года у ней. Мои дети не рождены пожирать, поедать чужой труд, ходить на помочах, бояться укушения блохи, проводить жизнь в пляске; мои дети плебеи, им предстоит тяжелый, умственный труд — как средство для жизни и в жизни. Наши понятия не сошлись и не сойдутся, да подобные люди и понятий ни о чем иметь не могут. Малограмотные по беспечности родителей, малоумные по направлению от детства, безжизненные, бестолкового физического направления и подготовления — они, эти люди, достойны более сожаления, нежели упреков, они суть как трава в поле, которая не идет в пищу скоту и потому только вредна, не годится, что не приносит пользы».

Выделенные слова решительно подчеркнуты самим В. Ф. Раевским. Он издавна презирал «аристократов» и с гордостью причислял себя и собственных детей к плебсу. При этом Владимир Федосеевич нисколько не сомневался, что будущее за ними — простолюдинами, «спартанцами». А Волконские и прочие сибаритствующие «патриции» являлись, по убеждению автора письма, гримасой истории, никчемным сорняком на революционной ниве: «Если бы ты посмотрел на вашего диктатора, на его половину[891], на Волк<онских> и других — ты понял бы ясно, — гневался В. Ф. Раевский, — что ожидания, мысль, видения ваши — были детская ошибка. Большое, огромное, дипломатическое дело, дело всего человечества в руках воспитанников Театральной школы или дирекции!»[892]

Так Марию Николаевну оскорбляли разве что невежественные и грубые нерчинские тюремщики в первые годы ее пребывания в «каторжных норах». Но к инвективам «плебеев» Волконская давно привыкла и относилась спокойно, свысока. Труднее княгине было привыкнуть к тому, что в стан ее недругов перешла и некогда ближайшая подруга — Е. И. Трубецкая, добрейшая и преданнейшая Каташа.

Семейство Трубецких тоже пользовалось благосклонностью нового генерал-губернатора H. Н. Муравьева, и посему Каташа старалась ни в чем не отставать от Волконской. Салон Екатерины Ивановны — не столь шумный, как салон Марии Николаевны, но претенциозный — также пользовался популярностью в городе. Между дамами, желавшими первенствовать, разгорелось нешуточное соперничество, причем обе конкурентки не всегда действовали в рамках светских правил. (Так, Е. И. Трубецкая второпях приобрела дачу бывшего губернатора Цейдлера, хотя знала, что Мария Николаевна давно положила глаз на этот загородный дом[893].)

Их мужья вели себя посдержаннее, пытались сберечь старую дружбу, но и они поневоле были втянуты в противоборство, получившее широкую огласку. «Самое неприятное: взаимное несогласие семейств Волк<онского> и Трубецкого, — писал декабрист В. И. Штейнгейль И. И. Пущину. — <…> Грустно и жалко»[894]. Примерно тогда же иркутский чиновник Н. Д. Свербеев сообщал матери, что две почтенные фамилии «издавна ведут маленькую вражду»[895]. Отголоски этой вражды обнаруживаются и в некоторых письмах С. Г. Волконского. А С. П. Трубецкой признавался И. Д. Якушкину в письме от 17 мая 1848 года: «Сами мы по вечерам <…> редко выезжаем, только в домовые праздники к Волконским, что для нас несколько тягостно, потому что в такие дни у них обыкновенно танцуют и продолжается долго…»[896]

Княгиня Екатерина Ивановна Трубецкая скончалась 14 октября 1854 года. Волконская, забыв о долгой розни, тяжело переживала смерть «бедной Каташи». «…О ней глубоко сожалели ее дети, друзья и все те, кому она делала добро», — по-доброму вспоминала Мария Николаевна[897].

Да вот незадача: внезапная хворь помешала ей участвовать тогда в многолюдной траурной церемонии. Иркутское же общество истолковало отсутствие Волконской на отпевании и похоронах (в Знаменском монастыре) на свой лад. «Одно только лицо удивило меня своею холодностью», — сообщал приятелю овдовевший С. П. Трубецкой[898]. По Иркутску поползли новые разговоры, на каком-то углу что-то присочинили, и в итоге губернское общественное мнение («пружина чести»; VI, 122) большинством голосов сурово осудило демонстративный поступок княгини. На исходе того года Н. Д. Свербеев оповестил отъехавшего в Кяхту С. П. Трубецкого, что Мария Николаевна, «между прочим, пользуется теперь всеобщей нелюбовью, начиная сверху. Странными бывают перемены, давно ли она была паролем и лозунгом!»[899].

Получалось, что даже недуги княгини Волконской вменялись ей в вину, даже в них «толпа дворян» (VI, 524, 526) умудрялась обнаружить некий вызов или аморальный подтекст…

Между тем Мария Николаевна уже с конца сороковых годов вновь чувствовала себя неважно и никак не могла толком поправиться. Временами ей становилось легче — но потом болезнь возвращалась. И. И. Пущин, в 1848 году гостивший в Иркутске у Волконских, сообщал М. И. Муравьеву-Апостолу и Е. П. Оболенскому: «Марья Николаевна почти выздоровела, когда мы свиделись, но это оживление к вечеру исчезло — она, бедная, всё хворает: физические боли действуют на душевное расположение, а душевные тревоги усиливают болезнь, в свою очередь. Изменилась она мало, но гораздо слабее прежнего»[900].

В переписке с сестрой, E. Н. Орловой, княгиня подробно описала симптомы своего нескончаемого заболевания. (Видимо, в холодный день похорон Е. И. Трубецкой или накануне того дня с Марией Николаевной случился именно такой припадок.) Вот что мы узнаем из послания, датированного 10 мая 1848 года:

«…Я меньше страдаю в этом году от сердца и, если я не выхожу, если в комнатах температура ровная, — я сплю спокойно и не страдаю; но как только в квартире холодно, со мной делается что-то вроде лихорадки, которая начинается с подошв. Это озноб, который не заставляет меня дрожать, но который охватывает спину, левый бок и грудь до сердца; тогда у меня бывает стесненное дыхание и мне кажется, что я дышу сердцем. Это — холодное дыхание, меня охватывает невыразимая тоска и уныние; потом мне делается жарко, язык делается сухим, как щетка; я глотаю время от времени немного воды; после четырех или пяти часов этого нервного озноба я засыпаю; обильный пот меня облегчает. В этом заключаются мои припадки; самые продолжительные длятся до 6 часов утра; тогда я совсем не засыпаю и встаю утомленной. Вот и всё; а после обеда я сплю 3–4 часа подряд, и всё проходит.

Чтобы избежать этих припадков, утомляющих меня особенно нравственно, доктор просто приговорил меня к домашнему аресту, и я совершенно утратила привычку быть на воздухе; третьего дня было 25 градусов тепла на солнце, но было ветрено — я вышла на террасу; я никогда не чувствую ничего в тот же момент, но ночью, как только я ложусь, начинается мой припадок. Мои легкие больше не выносят воздуха.

Глядя на меня, нельзя сказать, что я больна; я сильна, очень деятельно занята детьми. Я хочу лечиться сама. Я забыла вам сказать, что моя левая рука делается очень слабой и во время припадков я почти не могу ею действовать, — это-то меня и беспокоит больше всего. В общем, вся левая сторона тогда слабеет и нога — тоже. Я хочу приучать себя к воздуху, буду пить козье молоко (это смешно при моем наружном виде); я не хочу больше исландского мха, которым доктор пичкает мне желудок. Но вот еще неудобство: например, в июне, если я провела день в саду и возвращаюсь домой, комнатный воздух мне кажется таким холодным, что я от этого страдаю»[901].

В том же майском послании к сестре Екатерине (написанном «дрожащей рукою») княгиня Мария Николаевна вскользь затронула и другую болезненную тему — тему возвращения бунтовщиков из Сибири на родину. Она писала: «Сейчас поляки возвращаются в Россию — три высланные дамы. А мы добьемся этого счастья только тогда, когда будем стары и разбиты параличом, или же для того только, чтобы умереть дорогой»[902]. Да, существование декабристов и их близких при новом великодушном генерал-губернаторе стало вполне сносным, достойным, однако об освобождении, о Москве или Петербурге, они по-прежнему могли только грустно мечтать.

Правда, накануне двадцатипятилетия царствования Николая I по империи бродили слухи о скорой амнистии политических преступников, и С. Г. Волконский почти не сомневался, что манифест императора со дня на день будет доставлен в Иркутск. Княгиня Волконская в ноябре 1850 года сообщала А. Н. Раевскому: «Сергей уверен, что он вернется, как только появится манифест. Он весел, немного взволнован, однако, опасением, но надежда к нему тотчас же возвращается»[903]. В те месяцы Сергей Григорьевич даже разрабатывал программу грядущей своей поездки за границу или на Амур.

Но ожидания поселенцев оказались напрасными.

К тому времени их, друзей и недругов княгини, осталось в живых уже совсем немного: многие упокоились в сибирской земле или были убиты на Кавказе.

Мария Николаевна часто и горячо молилась за ушедших — и за собственных детей. Для себя и мужа она в те годы, кажется, уже ничего не просила.

Муж ее, скромно отметивший в Иркутске 60-летие, продолжал жить своей жизнью и слыл на всю округу «большим оригиналом». На одной из страниц воспоминаний Н. А. Белоголового есть колоритное и пространное, сдобренное легкой иронией, описание тогдашнего бытия Сергея Григорьевича.

«Попав в Сибирь, он как-то резко порвал связь с своим блестящим и знатным прошедшим, преобразился в хлопотливого и практического хозяина и именно опростился, как это принято называть нынче, — сообщал преклонявшийся перед декабристами мемуарист. — С товарищами своими он хотя и был дружен, но в их кругу бывал редко, а больше водил дружбу с крестьянами; летом пропадал по целым дням на работах в поле, а зимой любимым его время<пре>провождением в городе было посещение базара, где он встречал много приятелей среди подгородних крестьян и любил с ними потолковать по душе о их нуждах и ходе хозяйства. Знавшие его горожане немало шокировались, когда, проходя в воскресенье от обедни по базару, видели, как князь, примостившись на облучке мужицкой телеги с наваленными хлебными мешками, ведет живой разговор с обступившими его мужиками, завтракая тут же вместе с ними краюхой серой пшеничной булки.

Когда семья переселилась в город и заняла большой двухэтажный дом, в котором впоследствии помещались всегда губернаторы, то старый князь, тяготея больше к деревне, проживал постоянно в Урике и только время от времени наезжал к семейству, но и тут — до того барская роскошь дома не гармонировала с его вкусами и наклонностями — он не останавливался в самом доме, а отвел для себя комнатку где-то на дворе — и это его собственное помещение смахивало скорее на кладовую, потому что в нем в большом беспорядке валялись разная рухлядь и всякие принадлежности сельского хозяйства; особенной чистотой оно тоже похвалиться не могло, потому что в гостях у князя опять-таки чаще всего бывали мужички, и полы постоянно носили следы грязных сапогов».

Сын Волконских утверждал в начале XX столетия, что «в весьма симпатичном своем труде Н. А. Белоголовый слишком доверился своей детской памяти и впечатлениям 11-летнего ребенка, отчего образы Сергия Григорьевича и княгини Марии Николаевны Волконских вышли у него неверны»[904]. Думается, что верный сыновьему долгу князь М. С. Волконский относил к числу ошибок памяти Н. А. Белоголового не только вышеприведенный, но и такой фрагмент его мемуаров:

«В салоне жены Волконский нередко появлялся запачканный дегтем или с клочками сена на платье и в своей окладистой бороде, надушенный ароматами скотного двора или тому подобными несалонными запахами. Вообще в обществе он представлял оригинальное явление, хотя был очень образован, говорил по-французски, как француз, сильно грассируя, был очень добр и с нами, детьми, всегда мил и ласков…»[905]

О «стариковских причудах» Волконского сообщала своим российским корреспондентам и Мария Николаевна. Выходки Сергея Григорьевича то и дело раздражали княгиню. Она же однажды упомянула в письме о «присущей возрасту» мужа «привычке командовать»[906].

Размолвки в семье Волконских не прекращались и в Иркутске. «Попытки С. Г. Волконского наладить добрый мир с женой разбивались об ее скептическое отношение к нему, — пишет О. И. Попова. — Она давно и бесповоротно вынесла суровый приговор мужу, который читается между строк ее писем, таких, казалось бы, мягких по форме, но по существу своему — покровительственно-снисходительных и уничтожающих его. Он в ее глазах был человеком не от мира сего, и это вызывало в ней не сочувствие, а лишь иронию. По складу своего характера они были носителями двух разных направлений, которые в наиболее яркие моменты их жизни неизбежно приводили их к взаимному непониманию и столкновению»[907].

В письмах, которые Волконская посылала близким людям из Иркутска, есть множество нелестных строк о Сергее Григорьевиче. Наиболее откровенна Мария Николаевна была с Нелли и ее мужем. Вот, к примеру, некоторые фрагменты из переписки княгини с дочерью и зятем в конце 1850 года.

«С. Г. завидует ласкам Нелли и вашим ко мне» (2 октября).

«С. Г. со мной то хорош, то дуется, разыгрывая из себя мою жертву: он никогда не бывает естественным, никогда самим собой» (19 октября).

«С. Г. сегодня страшно сердит; он хочет уехать в номера гостиницы Шульца или жить в своем флигеле. <…> Мишель всем этим потрясен: он верит, что С. Г. действительно переедет к Шульцу. Вы не поверите, до какой степени этот человек позволяет себе лгать» (25 ноября)[908].

В те же сроки, 22 ноября, Мария Николаевна писала брату Александру Раевскому: «…Он (Волконский. — М. Ф.) завистник моих детей и особенно завидует тому авторитету, который я имею на них. Он не понимает, что это происходит от любви и доверия и что этими двумя чувствами не повелевают»[909].

Стоит, однако, сразу заметить, что бывали в иркутской жизни Волконских и «добрые минуты» (О. И. Попова). В письмах того же 1850 года княгиня чистосердечно рассказала и об этих эпизодах.

«Мы с ним точно старые друзья, которые, не высказывая этого, согласны, что пора уже одному перестать горячиться и дуться, а другому — не огорчаться и не желать невозможного» (Д. В. Молчанову, 15 декабря).

«Мы веселы. Сергей очень добр по отношению ко мне, заботится обо мне, насколько это позволяет его характер, и очень деликатен; он не оскорбляет более никакое чувство моего сердца…» (С. Н. Раевской, 15 декабря).

«<Сергей Григорьевич>, увидев кольцо Нелли, сказал, что он подарит и мне такое же, чтобы возместить обручальное, которое у меня украли здесь вместе с бриллиантами[910] <…>. Это очень мило с его стороны» (Д. В. Молчанову, 25 декабря)[911].

Из приведенных писем становится ясно, что примирение Волконских произошло спустя три недели после крупного скандала. Однако вскоре раздоры в доме возобновились. Так они и жили в течение десятилетий…

В пятидесятые годы, после начала Восточной войны, неисправимый Волконский выкинул очередное коленце, да еще какое.

Когда шестидесятисемилетний Сергей Григорьевич узнал об осаде Севастополя союзниками, он тотчас вздумал «просить перевода его туда солдатом»[912]. Скорее всего, декабрист понимал, что его патриотическая эскапада выглядит нелепо и не встретит сочувствия в верхах. Он, видимо, только хотел напомнить власти предержащей о своем существовании. Добиваясь этой подспудной цели, Волконский действовал в присутственных местах столь назойливо и шумно, что терпение лопнуло даже у благовоспитанного H. Н. Муравьева: генерал-губернатор был вынужден отказать старику в весьма жесткой форме.

В иркутском обществе, не слишком озабоченном далекой войной, острословы открыто потешались над несостоявшимся седобородым ратником. Говорили, что бравый Бюхна, попади он в Крым, наверняка прогнал бы бездарных генералов и враз изменил ход неудачной для России кампании. Иркутское общество, копируя столичное, вело себя тогда «довольно гадко» (VIII, 153).

А Марию Николаевну, задыхавшуюся от злости, в который раз бил жестокий озноб.

В такие дни и месяцы ее часто спасали дети, бесценные Мишенька и Нелли, Нельга и Мишель, которые любили свою мать до самозабвения и не отходили от нее.

Порою Марии Николаевне даже казалось, что только благодаря им она и преодолевает недуги и невзгоды, что единственно любовь к сыну и дочери удерживает ее в этом жестоком мире. «…Мои дети были моими ангелами-хранителями, — сообщала благодарная княгиня сестре, Софье Раевской, — им я обязана всем счастьем моей жизни и, быть может, спокойствием моих последних минут, когда Бог захочет призвать меня к себе. Это потому, что они так добры и так чисты сердцем»[913].

В другом письме Волконская была еще более откровенна: «…Моя сила воли равна силе моей любви к детям, когда дело идет о их благе; во всех других случаях — я мокрая курица, которую каждый может напугать и сбить с толку; я не стою ничего вне моей любви <…>, и природа иссякла на этом. Помимо этого — я лишь существо нервное, безвольное и вызывающее скуку»[914].

Своим возмужавшим сыном Мария Николаевна была безмерно довольна. В 1849 году Михаил Волконский окончил Иркутскую гимназию с золотой медалью и с правом на чин XIV класса. Ему, правда, несмотря на старания петербургских родственников, так и не разрешили поступать в Московский университет — но юноше очень помог H. Н. Муравьев. Генерал-губернатор Восточной Сибири задумал взять талантливого юношу на службу к себе и испросил на то высочайшее соизволение. В северной столице за Волконских вновь ходатайствовал граф А. Ф. Орлов.

«Сын государственного преступника Сергея Волконского, Михаил, — писал ближайший сотрудник царя H. Н. Муравьеву в октябре 1849 года, — воспитывавшийся с Высочайшего соизволения в Иркутской губернской гимназии, по окончании ныне полного курса наук изъявил желание поступить на службу и в особенности желает иметь честь служить при Вашем Превосходительстве. Имея в виду, что во всё время нахождения своего в гимназии он вел себя хорошо и учился прилежно, так что при окончательном экзамене награжден золотою медалью, я нахожу такое стремление молодого человека похвальным, и как для него, так и вообще полезным, чтобы он во избежание всякой праздности занят был деятельно службою и находился под ближайшим надзором Вашего Превосходительства, и потому обращаюсь к Вам, Милостивый Государь, с покорнейшею просьбою, если Вы находите это удобным и ежели те слухи, которые дошли до меня о нравственности и познаниях его, справедливы, то не изволите ли обратить на этого молодого человека особенное внимание и о последующем удостоить меня уведомлением»[915].

Получив (через А. Ф. Орлова) разрешение императора Николая I, генерал H. Н. Муравьев тут же, 30 ноября, распорядился зачислить Михаила Волконского на службу в V отделение Главного управления Восточной Сибири, которое находилось под ближайшим надзором генерал-губернатора. Информируя петербургские власти об этом, Николай Николаевич 1 декабря того же года писал начальнику III Отделения: «Я исполнил это с тем большим удовольствием, что Волконский вполне заслуживает особенного внимания как по поведению и прилежанию своему, так и по тому похвальному нравственному направлению, которое он получил в родительском доме»[916].

Княгиня Волконская по гроб жизни помнила это благодеяние H. Н. Муравьева. В ее мемуарах содержится немало теплых слов о Николае Николаевиче. Среди них, в частности, есть и такие: «В тебе, Миша, — писала она, адресуясь к сыну, — он развил душевные способности для служения твоей родине и направлял тебя на пути терпения и умственной работы»[917].

Мария Волконская гордилась тем, что ее Михаил Сергеевич быстро пошел в гору и уже 1 июня 1850 года стал помощником столоначальника. (К тому же генерал-губернатор, явно доверяя молодому человеку, регулярно отправлял его в ответственные, подчас далекие, командировки.) Горячо одобряла Мария Николаевна и не по годам серьезное поведение сына. «Мишель, которому будет скоро 19 лет, ведет жизнь молодой девушки, а его, конечно, не держат строго, — сообщала она своей сестре Софье. — Я его друг и только предупреждаю его — вот и всё»[918].

Была у княгини и еще одна веская причина для радости. Ее неустанные воспитательные труды не прошли даром: Мишель вырос настоящим верноподданным, он придерживался консервативных взглядов, на дух не выносил «философов» и весьма скептически относился к декабристам и их идеологическим постулатам. «Благодаря Богу — я вне этого круга, — писал он тетке С. Н. Раевской и далее многозначительно добавлял: — Меня не любят за это»[919].

Разговоры поселенцев о близкой амнистии были восприняты М. С. Волконским саркастически: «Великие люди в страшной ажитации — 25-летие!»[920] Характерно и его признание в письме к А. Н. Раевскому от 23 января 1850 года: «Вы мне советуете не мечтать о несбыточном усовершенствовании мира, бояться германской умозрительности и пр.; поверьте, дядюшка, что у меня такое отвращение от всего этого, в особенности же от политики, что я никаких политических книг никогда и в руки не беру, а русские газеты читаю для того только, чтобы знать, что на свете делается»[921].

Старик Волконский, внимая подобным речам Михаила, мрачнел и только сокрушенно вздыхал: эх, откатилось яблоко от яблони чуть ли не на версту…

В 1853 году генерал-губернатор H. Н. Муравьев вознамерился отправить своего протеже по казенной надобности в Россию, однако эта поездка, столь многое сулившая Михаилу Сергеевичу, в последнюю минуту сорвалась[922]. Волконский-младший тогда очень расстроился — но горевал недолго. Служа «отлично-благородно», разумно пользуясь высоким покровительством, он был уверен, что рано или поздно покинет тесную Сибирь и сделает карьеру, войдет — ворвется — в элитное сообщество империи.

Вечерами, случалось, Мария Николаевна слушала мечтательные рассказы Мишеньки. Княгиня видела его горящие глаза, воодушевлялась в эти минуты сама, и что-то подсказывало ей: иркутские надежды сына обязательно сбудутся…

Незаметно выросла и дочь княгини — Елена Сергеевна, Нелли. (Теперь мать иногда называла ее Нельгой.) Девушка по праву считалась одной из первых красавиц города. Внук Марии Николаевны, князь С. М. Волконский, спустя десятилетия писал о ней: «Редкой красоты, живая, блестящая, обворожительная в обхождении, она была всеобщая любимица; мужчины, женщины, старушки, дети — все ее боготворили; и до глубокой старости, в параличе, без ног, в колясочке, без руки, без глазу, она до восемьдесят четвертого своего года оставалась кумиром всех окружавших ее. Я еще не встречал человека, знавшего ее, который не произносил бы ее имени иначе, как с глазами к небу и с поднятыми плечами, — так, как говорят о чем-то, подобного чему не было и не будет. Можно себе представить, что это было в юности»[923].

А в юности заневестившаяся Нелли была, разумеется, еще восхитительнее. Правда, иногда она выказывала «некоторое пренебрежение к внешним формам жизни, к светским обычаям»[924], что, по всей видимости, явилось следствием долгого пребывания в глуши, вдали от крупных городов и салонов. Мать, притворно напуская на себя строгость, слегка журила ее за это. «Нельга, наблюдай за своей манерой держаться, не возвышай голоса, не смейся громко, не стучи, когда ходишь», — наставляла княгиня дочь в одном из писем[925]. Но и в раскованности Елены Волконской окружающие находили трогательный шарм.

Вокруг нее на вечерах увивались кавалеры, ей завидовали губернские нежные девы, а люди опытные, перебирая в углу залы карты, уверенно предрекали Нелли блестящую (по сибирским понятиям) партию. И никому из жителей Иркутска не могло прийти в голову, что очаровательной девушке вскоре доведется «понести крест едва ли не в ту же меру, как и родителям»[926].

Если покровителем Мишеля Волконского стал генерал-губернатор H. Н. Муравьев, то судьбу юной дочери взялась определить сама Мария Николаевна. Некогда (четверть века назад!) она вышла замуж за предложенного отцом человека, «видного генерала», — теперь же, словно продолжая фамильную традицию Раевских, княгиня подыскала видного и выгодного (как ей казалось) жениха для Нелли.

Им оказался Дмитрий Васильевич Молчанов, воспитанник престижного петербургского Императорского Училища правоведения, чиновник при генерал-губернаторе Восточной Сибири. Придирчивый выбор княгини Волконской был вполне одобрен и ее сыном. «Привлечение в семью политически благонадежного Д. В. Молчанова в качестве мужа Нелли устраивало, с точки зрения М<арии> Н<иколаевны>, не только дочь, но и сына, будущее которого ее особенно беспокоило, — утверждает О. И. Попова. — Положение Миши, как она полагала, упрочивалось родственной связью с Молчановым, которому так усиленно покровительствовал, не без влияния самой М<арии> Н<иколаевны>, Муравьев»[927]. (Кстати, генерал-губернатор и его супруга всецело поддерживали политику княгини Волконской в отношении этого брака.)

Расчет, безусловно, присутствовал в действиях княгини, однако она усматривала в Молчанове и несомненные человеческие достоинства. Мария Николаевна настаивала, что он «существо самое бескорыстное и самое благородное»[928]. Самому же Дмитрию Васильевичу она однажды искренно написала: «Бог в своей доброте послал Вас в мою семью»[929].

Далеко не все разделяли ее мнение. Так, резко отрицательно относился к Молчанову И. И. Пущин; позднее он вспоминал: «Я в бытность мою в 849-м году в Иркутске говорил Нелинькиной маменьке всё, что мог, но, видно, проповедовал пустыне»[930]. Не одобряли эту кандидатуру и некоторые другие декабристы — прежде всего П. А. Муханов и А. В. Поджио (последний даже надолго рассорился с Волконской). Они верили ходившим по губернии слухам, будто Молчанов «человек ограниченный» и, более того, склонен к «мерзостям»[931]. (Надо признать, что в поведении жениха, действительно, присутствовали настораживающие моменты.)

Дочь Нельга была равнодушна к Молчанову, однако не помышляла перечить любимой матушке. Она была готова идти под венец. Самым решительным противником намечавшегося союза выступил С. Г. Волконский. Старик, обожавший Нелли, сопротивлялся изо всех сил, каверзничал и порою напоминал былого Бюхну (к примеру, в знак протеста он перестал приходить по утрам здороваться с Марией Николаевной). «Жестокая борьба» Сергея Григорьевича с женой, изобиловавшая «сценами, столь пагубными для ее здоровья»[932], длилась почти год.

В письмах Мишеля Волконского к родным, датируемых 1850 годом, есть немало страниц, посвященных этому драматическому домашнему противостоянию. Весьма показательно, в частности, одно из его посланий к тетке, Софье Николаевне Раевской.

«Вы знаете, — сообщал М. С. Волконский в Россию, — что матушка и я — мы видим счастье Неллиньки в глубокой привязанности, которую питает к ней г. М<олчанов>; папа? — против; сначала из-за того, что их политические убеждения не сходятся, потом из-за того, что он видит, что матушка решилась на это, если и моя сестра согласна. <…> Представьте себе, что папа перед всеми бросает яростные взгляды на Нелли, когда она говорит или танцует с Д<митрием> В<асильевичем>, и когда матушка говорит ему, что она не перенесет в будущем, чтобы он устраивал такие сцены с дочерью публично, — он горячится и остается у себя во флигеле, выходя только вечером, если Д<митрий> В<асильевич > здесь, чтобы его мучить.

Муханов, которого я не переношу с самого детства, потому что это человек фальшивый и интриган, только и делает, что настраивает папа? еще более против; он видит, что мы его понимаем и не хотим его ига, — тогда он льстит папа и почти не покидает его. Матушка встречает его очень холодно, он не осмеливается располагаться около нее; она избегает всякого спора и всякого разговора, — она боится сцен и шума, потому что они вызывают у нее кашель с кровью. На вид — она молчалива, страдает и впадает в уныние, но духом не ослабевает. Судите сами, какая жизнь для нее, если все эти страдания продолжатся до семнадцатилетнего возраста моей сестры, которой нет еще 16 лет.

Папа?, видя по вашим письмам, что вы и дядя (А. Н. Раевский. — М. Ф.) за приличное устройство моей сестры, — принялся писать. Он скажет вам, что молодой человек играет в карты; на душе моей и совести — я уверяю вас, что это неправда; он делает это, как все молодые люди теперь, но вот уже два года, как он не брал карты в руки; он скажет вам, что он вошел в долги, но они будут уплачены в этом году, и разве у г. Муханова их нет? <…>

Единственная вещь, которая беспокоит матушку — это то, что у г. М<олчанова> на вид некрепкое здоровье, но они все в семье худы и суховаты, но в то же самое время — долговечны. И, наконец, если Бог позволит, чтобы я поехал в Россию, — я расскажу вам, как он достоин моей сестры своим характером, мягким и тихим, своим умом, таким светлым и серьезным, своей чистой нравственностью, своим бескорыстием»[933].

От постоянных столкновений и споров с мужем и его единомышленниками Мария Николаевна вновь занемогла.

Вот что писал Михаил Волконский дядюшке, А. Н. Раевскому, 23 января 1850 года: «…Теперь простуда ее прошла, но нервы очень ослабли; она всё тоскует, плачет, она упала духом. Пока была здорова, она кое-как сносила обхождение батюшки, двуличность Поджио и скрытую ненависть Муханова; но теперь всё это ее тревожит, огорчает; ей необходимо душевное спокойствие, но где же взять его при теперешнем ходе наших домашних дел? Мои доводы и убеждения, ласки сестры моей, — всего этого недостаточно, чтобы возвратить ей спокойствие. Ей нужна уверенность, что кончатся все эти домашние неудовольствия, кончатся скоро (она всё боится не дожить до этого времени) и, главное, — кончатся так, как этого она желает, как желаем мы с сестрой, как желаете вы, сколько можно видеть из последнего письма вашего ко мне. Я не в состоянии рассказать вам, что происходит в нашем доме: если б я решился на это, то должен бы был осуждать поступки батюшки, а это выше сил моих. <…> Его обхождение с моей бедной, больной маменькой уж чересчур странно и невыносимо. Вот всё, что могу сказать вам об этом; увольте меня от подробностей: пожалейте сына, который должен жаловаться на отца и разбирать его поступки»[934].

В один из январских вечеров декабрист заявил сыну, «что он „на словах ничего не будет делать, но будет действовать, и действовать сильно, смело, неожиданно, и действовать с наглостью лиц, о которых мы и думать не посмеем“ — вот его собственные слова. Что они значат — право, не знаю», — сообщал М. С. Волконский[935].

Так, в перебранках, и прошла зима, а вслед за нею миновали весна и лето 1850 года…

Только к осени Сергей Григорьевич выдохся, смягчил свою позицию, а потом и вовсе сдался. Княгиня Волконская настояла-таки на своем, и 15 сентября Нелли обвенчалась с Дмитрием Молчановым. Через четыре дня молодые супруги «без разрешения высшего начальства» покинули Иркутск и отправились в свадебное путешествие — за Урал, в Петербург. Хотя жандармские чиновники и переписывались по поводу несанкционированного отъезда молодоженов, никаких препятствий им по ходу поездки они не чинили.

Это значило, что Елена Сергеевна Молчанова, дочь государственного преступника, отныне стала свободным человеком и «двери в Россию» для нее открылись.

Во время путешествия Нелли, по словам Б. В. Струве, «обратила на себя внимание всего света»[936]. Молчановы жили в граде Петра на широкую ногу, временами даже роскошествовали, что вызвало бурное неудольствие экономного А. Н. Раевского. Да и Дмитрий Васильевич, невесть откуда взявшийся родственник, ему, мягко говоря, не приглянулся. Позже княгиня Волконская в письме к А. М. Раевской возмущалась: «Он обращался с ним как с ничтожным существом, с мальчишкой, а между тем у Дмитрия Васильевича на руках все дела Восточной Сибири; он ведет всю отчетность и пользуется полным доверием H. Н. (Муравьева. — М. Ф.). Когда дело идет о том, чтобы отдать под суд какого-нибудь богача, негодяя, всегда Дмитрий ведет следствие, — до такой степени генерал уверен в его знании законов и в высокой честности»[937]. (Попутно заметим, что С. Н. Раевская, пришедшая от сибирской племянницы Елены «в восторг», вела себя при знакомстве с Молчановым более приветливо.)

Вернувшись из поездки в Россию, Молчановы поселились в обширном доме Волконских, чем очень обрадовали Марию Николаевну. А когда у Нелли родился сын (названный Сергеем), его крестным отцом стал сам генерал-губернатор Восточной Сибири.

Все вроде бы устраивалось наилучшим образом и доказывало правоту княгини Волконской. Да и Молчанов в ту пору как-то преобразился, стал совсем другим. «Брак с красивой и обаятельной дочерью Волконских сильно изменил его, — вспоминала О. П. Орлова (племянница княгини Марии Николаевны). — Он любил ее до обожания и оставил тот сомнительный образ жизни, который вел до женитьбы»[938].

И тут в дом Волконских — Молчановых пришли беды.

В конце 1852 года Мария Николаевна узнала, что ее сестра Елена Раевская скончалась в Италии. Ей было всего сорок восемь лет.

Тогда же у Молчанова обнаружились признаки тяжелого заболевания. Нелли спешно собралась в дорогу и в начале 1853 года вновь отправилась с мужем в Россию. Она надеялась, что столичные доктора и лекарства помогут Дмитрию Васильевичу.

Княгиня Волконская, проводив дочь и зятя, погрузилась в глубокое отчаяние. «Теперь остается только желать, — писал И. И. Пущин Ф. Ф. Матюшкину, — чтоб не сбылось для этой бедной, милой женщины всё, что я предсказывал от этого союза, хотя уже и теперь ее существование не совсем отрадно»[939].

Примерно в те же сроки Молчанов, «глава и хранитель семьи»[940], был обвинен в получении крупной взятки от попавшегося на темных махинациях сибирского чиновника. Началось долгое и громкое судебное разбирательство.

Мария Николаевна не находила себе места. «Бедная старуха томится всё неизвестностью, но и с тем ужасно горюет, — сообщал Александр Поджио приятелю, — в минуты откровения или, лучше сказать, нравственного удушья, она рыдает и гов<орит>: я причиной несчастья моей Н<елли>, я одна, и каково мне жить!! Жаль ее, бедную, она страшно изменилась…»[941] Образ безутешной княгини настолько прочно врезался в память А. В. Поджио, что и спустя двадцать лет преследовал декабриста. «Нет! Не забыть мне слез твоей матери…» — горестно признавался он Михаилу Волконскому в 1871 году[942].

Мучениям, казалось, не будет конца. Шло черепашьим шагом следствие, неуклонно и быстро прогрессировала болезнь Молчанова, волновалась его жена — горевала и бичевала себя Мария Николаевна…

В тогдашней переписке декабристов неоднократно встречаются упоминания о постигшем семейство Волконских несчастье. И что характерно: авторы писем, как правило, сочувствовали Нелли и при этом не слишком жалели княгиню Волконскую. Более того, почти всякий норовил бросить в нее камень поувесистее. Вот лишь несколько типичных эпистолярных фрагментов.

B. И. Штейнгейль — Г. С. Батенькову, 4 мая 1856 года: «О Молч<анове> не стоит говорить. Жаль Нелиньку; пуще всего жаль этого гетерогенного соединения! Иначе и думать нельзя, что это случилось при содействии „лукавого“. Дивить нечего: где чуть надмение — он тут!»[943]