Глава 7 ПЕРВЫЙ ГОД СУПРУЖЕСТВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7

ПЕРВЫЙ ГОД СУПРУЖЕСТВА

Постылой жизни мишура…

А. С. Пушкин

Свадебный пир в Киеве завершился. Сытые и веселые, всласть посудачившие гости разъехались по домам. Подвенечный вуаль и платье упокоились в сундуке…

Не успела новоявленная княгиня Мария Николаевна Волконская и оглянуться, как наступили супружеские будни. Однако лишь три месяца (если не меньше) она провела вместе с мужем, а потом, во время Великого поста, надолго разлучилась с ним.

«Вскоре после свадьбы я заболела, и меня отправили, вместе с матерью, с сестрой Софьей и моей англичанкой в Одессу, на морские купания, — читаем в мемуарах княгини. — Сергей не мог нас сопровождать, так как должен был, по служебным обязанностям, остаться при своей дивизии»[266]. К этому надо добавить, что князя удерживали в Умани и Тульчине и дела тайного общества, которых с каждым днем все прибавлялось: близилась развязка.

Когда подступает 18 брюмера и легионы становятся в ружье, Жозефина обязана смириться и ждать.

«До свадьбы я его почти не знала»[267], — рассказывала о Волконском впоследствии Мария Николаевна. Трех месяцев совместной жизни ей оказалось более чем достаточно, чтобы уяснить раз и навсегда, с кем она, идя навстречу родителям, связала свою судьбу. Князь сразу же, с первых недель повел себя с молодой женой «неровно», порою даже обходился с ней «резко» или «избегал» ее[268]. Видимо, уже тогда Мария по секрету признавалась брату Александру и сестрам, что «муж бывает ей несносен»[269].

В народе исстари говорили: «Жена без мужа — вдовы хуже». Вот в таком незавидном положении и очутилась вскоре после медового месяца молодая княгиня. К тому моменту она уже была брюхатой.

Опубликовано ее выразительное письмо, адресованное старшей сестре, Екатерине Орловой. Оно было написано в Одессе и датируется 13 июня 1825 года:

«Дорогая Катенька. Ты пишешь мне о своих занятиях по хозяйству; что сказала бы ты, видя, как я хожу каждый день на кухню, чтобы наблюдать за порядком, заглядываю даже в конюшни, пробую еду прислуги, считаю, вычисляю; я только этим и занята с утра до вечера и нахожу, что нет ничего более невыносимого в мире.

Если папа в Киеве, — умоляй его приехать к нам; я все приготовила к его приезду: велела повесить занавески и меблировать комнаты, так же, как в помещении Орловых и братьев. Приезд их для меня был бы праздник, особенно Александра; как я была огорчена тем, что он отказался от этого путешествия. M-me Башмакова[270] все время восхваляет его и тебя. Она как нельзя более предупредительна и должна считать меня очень угрюмой, так как я вообще совсем не любезна от природы, а теперь меньше, чем когда-либо.

Прощай, дорогая Катенька, убеди папа отложить его путешествие в Воронеж; мы с таким нетерпением ждем его.

Твоя сестра Мария Волконская…»[271]

Не прошло и полугода после киевского венчания — а Мария сызнова печальна, даже угрюмее, «чем когда-либо». Она беременна, нездорова и по-прежнему одинока. Мать и сестра, несмотря на все старания и ухищрения, не могут развлечь бедняжку. Еще бы: ранее девичью жизнь наполняли музыка и поэзия, ее разнообразила какая-никакая, а любовь — теперь же все свелось к кухне, конюшне, бухгалтерии…

Вот ее теперешние музы…

И ради них она принесла себя в жертву! Она, княгиня Волконская, пребывает в Одессе, таком романтическом и навеки памятном для нее городе, — и занята здесь тем, что в промежутках между морскими ваннами входит в невыносимую роль экономки, неловко даже сказать — «пробует еду прислуги». Если так пойдет и дальше (а скорее всего, именно так, увы, и пойдет) — скоро ей и солить грибы на зиму придется, и лбы брить… Видел бы ее сейчас тот, по чьей милости она взошла на этот пахнущий соломой и щами эшафот!

(А тот, о ком княгиня ненароком вспомнила, тоже думал о ней в Михайловском — и в те же сроки на полях черновика «Евгения Онегина» вновь нарисовал Марию[272].)

О муже и отце ее будущего ребенка в приведенном письме не говорилось ничего — и вовсе не Волконского Мария жаждала тогда увидеть подле себя, а своего старого батюшку и братьев. Не тая своих чувств, она умоляла близких поскорее приехать к морю: только они, несравненные Раевские, были способны подарить ей, ее изнуренной душе маломальский «праздник».

Княгине Марии Николаевне — то ли генеральше на содержании, то ли титулованной ключнице, то ли новоиспеченной соломенной вдове — так недоставало этих живительных праздников, этих краткосрочных возвратов в былое…

Все лето она мало с кем общалась, выезжала редко и ненадолго, охладела к чтению, игнорировала даже обожаемую итальянскую оперу — и ждала, ждала дорогих гостей, то и дело заглядывая в приготовленные для них уютные комнаты и уточняя там мелочи обстановки. Но близкие так и не объявились, не оценили подобранных Марией занавесок и канапе…

Князь Волконский приехал за женой в Одессу только «к концу осени». Он отвез ее (вместе с сестрой Софьей) в Умань, «где стояла его дивизия»[273], и, не задерживаясь, вновь уехал — на сей раз в Тульчин, где располагалась главная квартира 2-й армии (и действовал штаб Южного общества заговорщиков).

Для генерала и его соратников наступил последний, решительный час: в это время в Таганроге неожиданно скончался император Александр Благословенный, по каким-то причинам оставивший в тайне имя наследника престола. Российский трон пустовал, с присягой новому царю — Константину? Николаю? — возникли нешуточные проволочки и колебания, правительство и гвардия пребывали в растерянности. Курьеры, сновавшие между тремя столицами, с трудом разъезжались на разбитых трактах. Вся империя погрузилась в кому междуцарствия (или двоецарствия). «Случай удобен. Ежели мы ничего не предпримем, то заслужим во всей силе имя подлецов»[274], — зазвучало тогда на секретных сходках…

Из Умани, где пока все было тихо, княгиня уныло писала брату, Николаю Раевскому, в Харьковский драгунский полк: «Дорогой Николай, приезжай к нам, как только сможешь; мы здесь очень одиноки, погода отвратительная: нет возможности выходить, и мы заперты в трех маленьких комнатках, так как дом еще не готов»[275].

Вновь Мария жаловалась на одиночество и просила близкого человека навестить ее…

Между тем события разворачивались. Властям, наконец-то опомнившимся, из доносов стало известно о существовании разветвленного заговора. Завязалась переписка, повсюду начались спешные разыскания и аресты, и 13 декабря в Тульчине был взят под караул полковник П. И. Пестель, командир Вятского пехотного полка и глава Южного общества. (Пестель видел в генерале Волконском командующего революционной армией.)

А уже на следующий день в Петербурге произошел бунт северян и обильно пролилась кровь…

Под грохот пушек, разметавших мятежников, на престол взошел император Николай I Павлович.

…Князь Волконский в спешном порядке, в непроглядной темени прибыл в Умань. В воспоминаниях Марии Николаевны приезд мужа описан в духе романов г-жи Радклиф: «Через неделю он вернулся среди ночи; он меня будит, зовет: „Вставай скорей“; я встаю, дрожа от страха. Моя беременность приближалась к концу, и это возвращение, этот шум меня испугали. Он стал растапливать камин и сжигать какие-то бумаги. Я ему помогала, как умела, спрашивая, в чем дело? „Пестель арестован“. — „За что?“ — Нет ответа. Вся эта таинственность меня тревожила. Я видела, что он был грустен, озабочен. Наконец, он мне объявил, что обещал моему отцу отвезти меня к нему в деревню на время родов…»[276].

О, если бы князь честно выполнил все обещания, данные им тестю…

Наутро Волконские собрали самое необходимое и, соблюдая всяческую предосторожность, двинулись в путь. По дороге они заночевали в Матусове, у дальних родственников, и спустя сутки добрались до Болтышки — имения Раевских в Киевской губернии. Наскоро отобедав и поговорив с Николаем Николаевичем о «происшедшем 14 декабря в Петербурге»[277], князь счел за благо откланяться и в сумерках помчался обратно в Умань. «Он меня сдал на попечение моей матери и немедленно уехал»[278], — вспоминала Мария Николаевна.

Если память не подвела мемуариста, то получается, что Мария Волконская оказалась в Болтышке «в последних числах декабря 25 года»[279].

Могла ли она когда-нибудь предположить, что ей выпадет пережить такие умопомрачительные святки?

Кругом топили воск, ворожили, под вечер из деревни доносились веселые песни — Мария же предалась грустным раздумьям. Она сумела-таки взять себя в руки, кое-как сосредоточиться, многое подвергла пристальному анализу — и в ходе размышлений, по возможности холодных и откровенных, ей постепенно «открылся мир иной» (VI, 148).

Она ждала ребенка — и больших несчастий. Приметила, что подчас отец как-то странно поглядывал на нее и, забываясь, тяжело вздыхал. Софья же Алексеевна запиралась у себя, выходила к обеду с красными глазами и старалась не оставаться с дочерью наедине. За столом, прежде шумным и веселым, теперь подолгу молчали, причем во время смены блюд тишина становилась прямо-таки неприличной.

Мария понимала, что где-то произошло нечто очень важное; в этом важном, по всей вероятности, как-то замешан князь Волконский, и вот-вот с ним может случиться — или уже случилось? — что-то ужасное. А она, княгиня Волконская, — перед Богом и людьми жена этого человека, и пусть не было покуда в ее семье счастья и согласия, пусть (к чему напрасно обманываться?) не будет их и в дальнейшем, жена не имеет никакого права оставаться в стороне или «отлепиться», бросить своего супруга в беде.

«Жена связана законом, доколе жив муж ее» (1 Кор., 7, 39)…

Так Марию учили с детства. Так воспиталась она сама, глядя в течение многих лет на благоденствующих, почти не разлучающихся отца и мать.

На фоне происходящего (уже происшедшего?) обиды и слезы минувших месяцев вдруг стали казаться княгине смехотворными пустяками, детским капризом. Эти неурядицы, такие мелкие, были давным-давно, задолго до событий — и быльем поросли.

Однажды она, поговорив с матерью и вспомнив о родовой ломоносовской неуживчивости, даже попыталась уверить себя в том, что в «неровных» отношениях с мужем есть доля ее собственной вины. Дальше — больше: если прежде Мария, изнывая от одиночества, мечтала увидеть рядом кого-либо из Раевских, то теперь, оказавшись наконец среди них, в родном доме, она все чаще ловила себя на мысли, что с нетерпением ждет приезда Волконского. Княгиня даже была готова сама отправиться к несчастному Сергею. Заслышав звук подъезжающего к усадьбе экипажа, она, с трудом передвигаясь по комнате, всякий раз приближалась к заиндевевшему окну: не он ли взбегает по ступенькам?

Однако генерал все не ехал. Волконский в те дни фактически махнул рукой на свою бригаду и коротал время в главной квартире армии, поеживаясь от косых взглядов сослуживцев и ожидая приказа из Петербурга об аресте. В самом конце декабря князь, воспользовавшись оказией, прислал в Болтышку короткое и сухое письмо, где туманно сообщил жене, что срочные дела задержат его в Умани и Тульчине, видимо, еще недели на две. В числе «срочных дел», надо полагать, был и начавшийся бунт Черниговского пехотного полка, который имел все признаки вакханалии, учиненной пьяной «разбойничьей шайкой» (О. И. Киянская).

Прочитав это, Мария Николаевна заволновалась еще сильнее — и 31 декабря, за несколько часов до наступления нового года, отправила мужу следующее послание:

«Я получила твое письмо чрез Петрушу[280], дорогой и горячо обожаемый Сергей. Я не могу тебе сказать, насколько мысль не видеть тебя делает меня печальной и несчастной, потому что, несмотря на надежду, которую ты мне даешь — приехать к 11-му числу[281] — я слишком хорошо вижу, что ты говоришь это для того, чтобы немного успокоить меня, так как тебе не позволят отлучиться.

Дорогой мой, обожаемый, мой кумир Сергей, я умоляю тебя во имя всего, что тебе дорого, выписать меня к тебе, если решено, что ты должен остаться на своем посту. Я не настаиваю на том, чтобы ты приехал сюда к годовщине нашей свадьбы, но по крайней мере к 15 января. Дорогой друг, не только мысль родить вдали от тебя меня огорчает, наоборот, я избавила бы тебя, благодаря этому, от многих волнений, но мысль остаться в Болтышке два долгих месяца без тебя. Я тебе обещаю, дорогой друг, не испустить ни единого крика во время моих страданий, если я буду в Умани»[282].

В Умань ей попасть так и не удалось — и княгиня рожала в Болтышке. Случилось это 2 января 1826 года. Появившийся на свет младенец был окрещен Николаем — в честь Марииного отца.

«Роды были очень тяжелы, без повивальной бабки (она приехала только на другой день)», — вспоминала Мария Николаевна. Глава семейства, H. Н. Раевский-старший, взял на себя руководство акушерским делом и заставил дочь, несмотря на протесты Софьи Алексеевны, сесть в неудобное, причинявшее роженице дополнительные мучения, кресло.

А далее в доме происходило вот что: «Наш доктор был в отсутствии, находясь при больном в пятнадцати верстах от нас; пришла какая-то крестьянка из нашей деревни, выдававшая себя за бабку, но не смела ко мне подойти и, став на колени в углу комнаты, молилась за меня. Наконец к утру приехал доктор, и я родила своего маленького Николая, с которым впоследствии мне было суждено расстаться навсегда. У меня хватило сил дойти босиком до постели, которая не была согрета и показалась мне холодной, как лед; меня сейчас же бросило в сильный жар, и сделалось воспаление мозга, которое продержало меня в постели в продолжение двух месяцев»[283]. Тяжелые нервные переживания, выпавшие на долю княгини в течение и особенно на исходе 1825 года, усугубили ее болезнь.

Успел ли князь Сергей Волконский, запутавшийся в революционных предприятиях, взглянуть на первенца?

В мемуарах Мария Николаевна утверждала, что муж, доставив ее в декабре в Болтышку, вернулся в Умань, где «тотчас по возвращении он был арестован»[284]. Разумеется, княгиня ошиблась в дате ареста супруга. Но для нас важнее иное: из слов мемуаристки явствует, что Волконский так никогда и не увидел своего сына. Косвенно это подтверждается и письмом H. Н. Раевского-старшего к П. Л. Давыдову от 5 января 1826 года, в котором старый генерал между прочим говорит, что зять его «при своем месте, отлучиться ему нельзя»[285].

Однако декабрист спустя много лет выдвинул другую, прямо противоположную версию. Волконский рассказал, что «добрая весть» о ребенке, родившемся «2-го или (! — М. Ф.) 3-го января», была им получена «4-го января за полдень». Он тотчас же переговорил с начальством, получил разрешение на отлучку и «ночью отправился в путь», к «жене, лежавшей на родильном одре». «Прибыв в Болтушку 5-го рано утром, — продолжает Волконский, — я обрадовал жену и ее семейство, взглянул на новорожденного первенца…»[286]

Получается, что не только Мария Николаевна обо всем запамятовала (а может ли забыть такое мать?), но и ее отец, сев в тот январский день за письмо к брату, зачем-то солгал. К тому же в некоторых источниках значится, что именно 5 января генерал Волконский был наконец арестован в Умани[287], то есть он никак не мог находиться тогда в Болтышке. (Сам же декабрист настаивал, что узнал о прибытии петербургского фельдъегеря в ночь с 6-го на 7-е число, по возвращении из имения Раевских, и был взят под стражу только утром 7 января[288].)

В рассмотренном щекотливом эпизоде нет полной ясности, но все же мы склонны больше доверять сообщению княгини Марии Волконской.

14 января 1826 года генерала Сергея Григорьевича Волконского, подозреваемого в злоумышленных действиях, под конвоем доставили в Петербург. Император Николай I тот час распорядился: «Присылаемого кн<язя> Сергея Волконского посадить или в Алексеевском равелине, или где удобно, но так, чтобы и о приводе его было неизвестно. С<анкт->П<етербург>, 14 января 1826 г<ода>»[289].

Арестованный заговорщик был помещен в № 4 Алексеевского равелина Петропавловской крепости. Через день, 16-го числа, он начал давать показания и отвечал в каземате на вопросы генерал-адъютанта В. В. Левашова.

Княгиня Волконская ничего об этом не знала. Она «была опасно больна», и не отходившие от постели Марии родные всерьез «отчаивались в ее жизни»[290]. «Ее нервы раздражены до последней степени, <…> ее охватывает тоска», — писала находившаяся тогда в Болтышке сестра Софья[291], в горячечном состоянии Мария порою забывала даже о сыне, чья кроватка стояла рядом. Временами, в жару, она теряла сознание. «Когда я приходила в себя, я спрашивала о муже; мне отвечали, что он в Молдавии»[292], — вспоминала Мария Николаевна.

Только в начале марта Марии чуть полегчало — и она сразу же «стала настоятельно требовать, чтобы ей сказали правду»[293]. Деваться Раевским было некуда — и Николай Николаевич, не вдаваясь в подробности, то и дело запинаясь, открылся перед дочерью и рассказал о петербургском мятеже, о Черниговском полке и круглосуточной работе Следственной комиссии. Он также сообщил, что пострадали многие; что братья Александр и Николай Раевские, арестованные по подозрению в принадлежности к злокозненным обществам, уже давно (еще в январе) освобождены с оправдательными аттестатами, но дела ее мужа плохи, совсем никудышны, ибо (как ему стало известно) «нет такого ужаса, в котором не был бы замешан Волконский»[294], и о его оправдании даже думать не приходится.

Машеньке надо крепиться и молиться за своего «рыцаря».

«Она приняла эту весть с облегчением, так как уже начинала думать, что мужа нет в живых»[295].

В то же время рассказы отца (вознамерившегося ехать в Петербург хлопотать за родственников) глубоко возмутили княгиню. Спустя несколько дней, 8 марта, Мария писала Александру Раевскому: «Я недавно узнала об аресте Сергея; это разбило мое сердце; состояние моего здоровья этому много способствовало; в другой момент я перенесла бы его с большей философией. Не его арест меня огорчает, не наказание, которое нас ожидает, но то, что он дал себя увлечь и кому же? Низким из людей, презираемым его beau-p?re[296], его братьями и его женой, потому что я не скрыла от него моего мнения о…[297]»[298]

Она не только не «сочувствовала идеям своего мужа»[299], но категорически отвергала их, а проводников таковых порочных идей, погубивших ее мужа (ну какой из него «идеолог»!), считала крайне безнравственными людьми. (Княгиня не подозревала, что некоторые из них скоро окажутся рядом с ней, из года в год будут влиять на ее бытие и язвить ее душу.)

Однако ныне эти идеи развенчаны и уничтожены — а ее муж, слабый и недалекий тюфяк, прельщенный ими, чудом остался жив.

А коли он жив — то она будет верна «закону».

Мария понимала, что с 1826 года наступил новый этап ее (точнее, их) биографии. Совсем недавно она вышла замуж за нелюбимого человека. Затем у нее появился чудный, обожаемый Николино. Тут же его многогрешный отец угодил в узилище, откуда если и выйдет когда-нибудь, то наверняка без эполетов и в кандалах. Стало быть, теперь, на двадцать первом году жизни, она невиданная богачка — мать маленького спеленатого князя и жена государственного преступника.

Так, с горькой усмешкой, можно было подытожить события первого года супружества Марии Волконской.

Ее вдруг осенило: вот что, оказывается, предрекало когда-то в ночи юной мечтательнице таврическое светило.

Под этой «звездой печальной» Марии предстояло обретаться и дальше.

Будь что будет. Тут, пожалуй, уместна и стоическая «философия»: кухня так кухня, кандалы так кандалы… Они, кстати, чем-то напоминают обручальные кольца…

Княгиня, еще «очень больная и чрезвычайно слабая»[300], медленно гуляя по парку и поглядывая на небо над Болтышкой, однажды остановилась как вкопанная. В тот момент что-то подсказало Марии, что душевные ее силы потихоньку возвращаются, а мысли, до того рассеянные, обретают былую стройность. Она поняла, что, несмотря на болезнь, готова действовать.

Вернувшись с прогулки в дом раньше обычного, княгиня Волконская решительно объявила матери, что уезжает в Петербург.