Глава 3 ГРАФ ОЛИЗАР
Глава 3
ГРАФ ОЛИЗАР
[И наша дева молодая,]
Привлекши сердце поляка,
[Отвергнет,] [гордостью пылая,]
Любовь народного врага.
А. С. Пушкин
В предыдущей главе было помещено краткое мемуарное сообщение о том, как Мария Раевская из «малоинтересного смуглого подростка <…> стала превращаться в стройную красавицу» и т. д. Эти строки принадлежат перу польского графа Густава Филипповича Олизара (1798–1865), личности весьма своеобразной — и оставившей яркий след в биографии нашей героини.
Он родился в имении Коростышево (Коростешово), которое находилось в Радомском уезде Киевской губернии, в богатой и знатной семье (отец Густава был подчашим Великого княжества Литовского). Учился юноша в Житомирской гимназии, а затем в Кременецком лицее, однако курса наук так и не завершил, уехав с отцом в Италию. Там молодой граф женился на дочери сардинского министра графине Каролине де Молло, от которой впоследствии имел двух детей (сына и дочь), но с которой не обрел семейного счастья и в итоге развелся с нею.
Вернувшись из-за границы, Густав Олизар поселился в знакомом Кременце, где быстро сделал карьеру и выдвинулся в первый ряд влиятельных общественных деятелей. Вскоре его избрали в волынские губернские маршалы (предводители дворянства), но местный губернатор по каким-то причинам не пожелал утвердить графа в этой должности. Правда, почти сразу же сторонники Олизара из лагеря соотечественников помогли ему стать киевским губернским маршалом — и на данном посту Густав Филиппович находился до 1825 года.
На губернских делах расторопный граф отнюдь не замкнулся. Был он и членом польского Патриотического общества, Московского общества сельского хозяйства, не брезговал и масонством (входил в Союз тамплиеров Волыни, состоял в ложах «Совершенный Секрет» в Дубно и «Увенчанная Добродетель под Тремя Звездами» в Рафаловке[89]). Среди его знакомых, как позднее выяснилось, числилось немало участников злоумышленных обществ. Немудрено, что после подавления бунта 1825 года имя Олизара быстро всплыло на следствии: показания против него дали П. И. Пестель, братья С. и М. Муравьевы-Апостолы, князь С. Г. Волконский и другие задержанные лица. И уже 4 января 1826 года прозвучал приказ об аресте подозрительного поляка.
Фельдъегерь с соответствующими бумагами помчался на Юг.
21 января граф Олизар был спешно доставлен из Киева в Петербург и помещен в Петропавловскую крепость с уведомлением коменданту: «Присылаемого г<рафа> Олизара содержать строго, но хорошо». Однако через три недели «по изысканию Комиссии оказалось, что Олизар не знал о существовании тайных обществ в России и Польше»[90]. Свидетельства декабристов попали в категорию «гадательных» (проще говоря, заговорщики возвели на графа напраслину), и по высочайшему повелению Густав Филиппович был освобожден 12 февраля с оправдательным аттестатом.
Впрочем, ликовать довелось недолго. Не успел Олизар вернуться в Киев — а там его уже поджидали новые неприятности. Вскоре он был арестован вторично и отправлен в Варшаву. Поляка подвело излишнее любопытство. В «Алфавите членам бывших тайных злоумышленных обществ…», составленном в 1827 году правителем дел Следственного комитета А. Д. Боровковым, есть такая запись: «После того в числе бумаг Олизара, найденных на дороге к Киеву, оказались два диплома какого-то тайного общества под названием Алкивиада, без означения места и времени написания оных. В одном Тайное Судилище объявляет, что Олизар принят под именем Вашингтона и с достоинством меченосца; в другом поручает ему специальную комиссию для учреждения Египетских гор, то есть на Волыни, Подолии и проч. и дает право назначать старейшин гор и принимать членов. По исследованию о сем в Варшавском Комитете открылось, что означенное общество никогда не существовало, а вымышлено графом Малаховским нарочно для Олизара, желавшего узнать все тайны высшего масонства». В итоге граф Олизар был вновь оправдан и освобожден из-под стражи, однако отныне за ним был учрежден крепкий секретный надзор, о чем не откладывая сообщили «киевскому гражданскому губернатору и управляющему Министерством внутренних дел»[91].
Так, по существу трагикомически, завершилась декабристская эпопея Густава Олизара. В написанных на склоне лет мемуарах граф тщился убедить потомков в том, что он был тесно связан со многими заговорщиками, которые доверяли ему свои самые сокровенные планы; что он разделял их взгляды и, подвергаясь риску, оказывал им всемерную помощь, стремясь к тому же объединить русских революционеров с польскими националистами — борцами за независимость. Некоторые историки отнеслись к сочинению графа с полным доверием[92], однако, думается, без достаточных на то оснований. Не надо забывать, что следствие по делу 14 декабря велось правительством тщательно и неспешно, дознаватели выказали высокий профессионализм и знание человеческой психологии, да и большинство бунтовщиков были более чем откровенны в своих показаниях — но «несомненных связей Густава Олизара с движением декабристов» (А. В. Кушаков) так и не обнаружилось. А то, что известно нам доподлинно, в лучшем случае позволяет записать графа в весьма аморфный и разношерстный кружок недовольных и велеречивых фрондеров, получивших позднее титул «декабристов без декабря». На исходе александровского царствования таких лиц можно было встретить на всяком великосветском рауте, в любой провинциальной гостиной.
Губернский маршал Густав Олизар выдавал себя — причем не без успеха — и за писателя, в первую очередь лирического поэта, однако поэтом был, по мнению знатоков, довольно-таки заурядным, «обыденным подражателем, могущим лишь рабски следовать за другими», то есть эпигоном. В 1840 году в Вильно был напечатан (в двух тетрадях) сборник его стихотворных опытов «Воспоминания». Совместно со Станиславом Монюшко он написал оперу «Ванда»; заинтересовала невзыскательную публику и комедия графа «Чай у госпожи Наудальской», изданная в Вильно в 1859 году. Принадлежа к «цеху задорному», Густав Филиппович приятельствовал со многими литераторами, в том числе и с настоящими знаменитостями — в частности, с Юлиушем Словацким и Адамом Мицкевичем.
Однажды (по-видимому, в мае 1820-го или в январе-феврале 1821 года) случай свел поляка с полуопальным Александром Пушкиным — это произошло в доме киевского губернатора И. Я. Бухарина. Позже они встречались в Кишиневе и Одессе, а также, вероятно, в Каменке. Под впечатлением общения и бесед с русским поэтом граф Олизар в августе — октябре 1822 года[93] доверил бумаге монументальное послание «Do Puszkina» («Пушкину»):
Поэт могучего Севера!
Почему нежный звук твоей лиры,
Как век твой, полный силы,
Покровом траурным прикрыт?
Почему, нам красоту рисуя,
Ты покрываешь ее черной ночи тенью?
Малая искра (наверное, думаешь)
В темноте большим пламенем тлеет?
Но искра гения твоего
Помериться может с блеском солнца.
Используй ее творческий дух;
Будет она также светить без конца!
И если солнце топит льды,
Из оков шумные освобождает реки,
То искра гения твоего возрождает народы
И преображает давние столетия.
Далее следовали столь же высокопарные и малосодержательные строфы. Однако конец послания выгодно отличался от основного корпуса рифмованных строк, ибо был посвящен предмету серьезному и болезненному — и для автора, и для адресата. Как написал впоследствии историк, «Густав Олизар, восторженно сознавая могучие творческие силы пушкинского гения и призывая пушкинскую лиру к песне мужества, деликатно не рисковал указывать на предмет песнопений. Он лишь просил великодушия к своим соплеменникам, сторонникам польского патриотического движения, которые были „побеждены судьбой“ после подавления национально-освободительного восстания под руководством Костюшко и после краха польских трагических надежд и участия поляков под знаменами Наполеона в 1812 году»[94]:
Пушкин! Ты так еще молод!
А отчизна твоя так велика!..
Еще слава и награды, и надежда
У тебя впереди!
Возьми лиру и мужественным голосом
Пой… Но не я укажу на предметы твоих песен!..
Не издевайся лишь над побежденными судьбой[95],
Иначе потомки такой твой стих отвергнут!
А когда ты достигнешь вершины славы,
Когда она возрастет так же, как твоя страна,
Знай, что в лесах между скал
Скорбно поэт сарматский стонал[96].
(Перевод А. В. Кушакова)
Полемическая перчатка исподволь была брошена. И когда послание графа Олизара дошло до Пушкина, тот не уклонился, а принял вызов и набросал стихотворный отклик. Правда, задержался с ответом: современные ученые датируют пушкинские стихи 20–25 октября 1824 года[97].
Им, этим стихам, предшествовали события большой важности в семье Раевских.
Будучи киевским губернским маршалом, Густав Олизар свел знакомство едва ли не со всеми достопримечательными людьми края — польскими магнатами и русскими чиновниками, помещиками и аристократами. Почетное место среди них занимало семейство военного героя Раевского (который в ту пору командовал войсками 4-го армейского корпуса). Расположение генерала было весьма лестно для прагматичного поляка и немало способствовало укреплению общественного положения графа (в мемуарах он витиевато написал, что «приязненное сношение» с начальником корпуса ему было необходимо «для того, чтобы чрез высших быть в состоянии помогать низшим добрым и останавливать низших злых»[98]).
Полезное Олизар умело сочетал с приятным и, запросто посещая киевский дом Николая Николаевича, наслаждался там умными беседами девиц Раевских и их музыкальными экзерсисами. Незаметно он стал своим человеком в семье. Дошло до того, что когда в июне 1821 году Раевские отправились в Кишинев навестить Орловых, граф Олизар «по-родственному» присоединился к путешественникам.
Знал бы он, куда заведет его это сближение…
Видимо, в ходе кишиневского визита и появился в альбоме Екатерины Николаевны Орловой портрет Густава Олизара, нарисованный ее братом Николаем Раевским-младшим[99]. На этом наброске граф изображен в профиль. Мы видим элегантного молодого человека благообразной внешности, с аристократическими чертами лица, с красивым, в меру крупным носом и пышной, тщательно ухоженной куафюрой. На шее Густава Филипповича заметен изящно повязанный фуляр, придающий схваченному карандашом образу дополнительный шарм. Становится ясно, что граф заслуженно пользовался благосклонностью разборчивых дам.
Вместе с тем в талантливом и быстром рисунке присутствует и едва различимая шутливость, тень приглушенной усмешки. Недаром подпись под изображением гласит: «Caricature par Nicolas Raievsky» («Карикатура Николая Раевского»). Складывается впечатление, будто художник, зорко наблюдавший за поведением Олизара, что-то проведал, в чем-то убедился — и теперь, отточив карандаш, незлобиво потешается над персонажем.
Ему-то легко было подтрунивать, а вот поляку в какой-то момент, похоже, стало не до шуток: Густав Олизар вдруг осознал, что он страстно, как никогда ранее, влюбился.
И дамой его сердца оказалась расцветавшая не по дням, а по часам Мария Раевская.
Вот как представил дело сам граф на страницах воспоминаний:
«У Раевских я встретил всё, что соответствовало потребностям моего общественного положения и вместе с тем было нужно для удовлетворения душевных стремлений образованного человека. Нельзя было не ценить высоко благородства взглядов и прямоты старого генерала, о котором в заметках Наполеона сказано, что он выкроен из материала, „dont on fait les mar?chaux“[100]. Мать и дочери привлекали к себе всех образованием, любезностью и изяществом. Поэтому трудно было не привязаться к этим людям, не чувствовать к ним симпатии и благодарности за оказываемую любезность.
Но в то время, когда другие искали в доме Раевских возможности приятно провести время, я понемногу почувствовал живой интерес к юной смуглянке с серьезным выражением лица. На первых порах это невинное расположение казалось неопасным. Но мало-помалу Мария Раевская из ребенка с неразвитыми формами стала превращаться в стройную красавицу, смуглый цвет лица которой находил оправдание в черных кудрях густых волос и пронизывающих, полных огня, очах. Нужно ли удивляться, что подобная девушка, обладавшая при том живым умом и вокальным талантом, стала украшением вечеров и что я сильно ею увлекся»[101].
К сожалению, Густав Олизар не указывает даты пробуждения своего чувства, однако не вызывает сомнений, что речь идет о начале 1820-х годов. К этому времени Мария Раевская была — по меркам эпохи — уже вполне взрослой девушкой, которая пребывала, как говорится, «на выданье». (В образе ангелоподобной невесты, «чистейшего образца» невинности она и запечатлена на литографии 1821 года.)
Граф продолжает чувствительное повествование, но с его рассказом, до поры гладким и романтичным, неожиданно происходит странная метаморфоза: он теряет жизненность и начинает походить на выдуманную задним числом и не слишком правдоподобную схему:
«Но я не мог не видеть с горечью, что этот распустившийся цветок, значение которого я едва ли не первый предугадал, мало обращает на меня внимания. Что могло быть этому причиной? не возраст мой, ибо я тогда был в цвете молодости, не состояние и общественное положение, ибо я был богат и занимал пост principis nobilitatis[102]».
Чем же было обусловлено демонстративное равнодушие Марии к элегантному польскому воздыхателю? Ответ мемуариста звучит несколько неожиданно и привносит в описываемую им любовную историю элементы злободневного журнализма и исторической драмы чуть ли не шекспировского масштаба одновременно:
«Совсем другое обстоятельство, а именно различие народности и религии препятствовало мне найти в ее сердце желаемый ответ на мою склонность. Благородная, великая душа ее чувствовала в себе влечение служить религии и любимой родине. Мария Раевская смотрела на призвание женщины с высшей точки зрения и не хотела играть фальшивой роли. Она ясно сознавала, что, при отношениях обеих народностей, русская женщина, желавшая остаться таковой вполне, не может соединить своей судьбы с судьбой прямодушного поляка, счастье которого желала бы составить. Одна из двух сторон должна бы была отречься от того, что ей всегда казалось возвышенным и благородным, а потому и необходимым для истинного счастья»[103].
Таким образом, Густав Филиппович видел корень всех амурных бед в многовековом «домашнем, старом споре славян между собою» (III, 269). Полемизировать здесь с ним трудно, да и не стоит, ибо русско-польская проблема тогда была и впрямь крайне остра (а через несколько лет, в период мятежа 1830–1831 годов, и вовсе обострилась до предела). Можно, правда, возразить мимоходом, что после происшедших в XVIII столетии разделов Польши и Наполеоновских войн смешанные браки вовсе не считались в Российской империи диковиной и обвенчавшиеся супруги сплошь и рядом жили счастливо, душа в душу, при желании вовсе не отрекаясь от «любимой родины».
Дальнейшее поведение «прямодушного поляка» в контексте вышеприведенных его рассуждений выглядит и нелогичным, и, более того, нравственно сомнительным.
Казалось бы, он, рыцарственный аристократ, проникся убеждением, что глубоко уважаемая им «русская женщина» Мария Раевская «не может соединить своей судьбы» с судьбой польского патриота, так как она не намеревалась жертвовать всем «возвышенным и благородным». В таких случаях истинно благородные люди обычно уходят в тень, перестают докучать возлюбленным, бегут на край света, подчас даже ведут себя по-вертеровски. А граф Олизар, противореча кодексу чести, литературной традиции и себе, выбрал иной путь: он предпринял попытку все-таки обуздать ее «благородную, великую душу».
В 1823 году он, загодя посовещавшись с «известными польскими патриотами» и «получив их разрешение», отправил решительное письмо генералу H. Н. Раевскому[104]. В этом послании Густав Филиппович просил у отца Марии руки его дочери.
Ответ H. Н. Раевского, написанный по-французски, граф Олизар привел в своих мемуарах:
«На честь, оказанную вашим, любезный граф, предложением, я нахожу возможным ответить лишь отрицательно.
Вам известно, что я люблю вас и никогда не упускал случая засвидетельствовать вам мое глубокое уважение. Вершиной моих желаний стала бы возможность любить вас, как сына, тем более, что мне ведомы ваши домашние невзгоды[105]. Я ни на мгновение не усомнюсь в том, что вы сумели бы осчастливить мою дочь. Однако по воле рока либо по приговору судьбы, которая выше и могущественнее человеческого понимания, существующие различия наших религий, наших взглядов на взаимные обязанности и наконец самая разность наших народностей — всё это, мнится, возводит непреодолимую преграду между нами.
Смею тем не менее заверить, что мы надеемся и впредь видеть вас, любезный граф, в нашем доме на правах близкого друга. Убежден, что ваша душа тверже вашего сердца — и жажду лично доказать вам, сколь многого я лишаюсь и как искренни мои сожаления.
Николай Раевский»[106].
Отказ отца Марии ошеломил Густава Олизара. «Я был поражен, как громом», — пишет он. Поляк спешно удалился в свое крымское поместье, претенциозно названное им по-гречески — «Карди Ятрикон» («Лекарство сердца»), жил некоторое время отшельником: «Здесь он тосковал и писал сонеты о своей безнадежной любви»[107]. Горестное затворничество графа бурно обсуждалось в салонах Юга России, ползли фантастические слухи, а его приятель Адам Мицкевич упомянул о случившейся драме в одном из своих «Крымских сонетов» — в «Аюдаге», где были, в частности, и такие строки:
Не так ли, юный бард, любовь грозой летучей
Ворвется в грудь твою, закроет небо тучей,
Но лиру ты берешь — и вновь лазурь светла.
Не омрачив твой мир, гроза отбушевала,
И только песни нам останутся от шквала —
Венец бессмертия для твоего чела.
(Перевод В. Левика)
Граф Олизар признавался: «Если во мне пробудились высшие, благородные, оживленные сердечным чувством стремления, то ими во многом я был обязан любви, внушенной мне Марией Раевской. Она была для меня той Беатриче, которой посвящено было поэтическое настроение, до которого я мог подняться, и, благодаря Марии и моему к ней влечению, я приобрел участие к себе первого русского поэта и приязнь нашего знаменитого Адама»[108].
Прошли десятилетия — и Густав Филиппович, проживший бурную и полную крутых поворотов жизнь[109], одряхлевший, но ничего не забывший, вновь увидел свою Беатриче (или Амиру — под этим именем Олизар воспевал Марию Николаевну в страдальческих стихах). Внук Волконской рассказал об этом так: «Через тридцать три года, когда, после возвращения из Сибири, Мария Николаевна поехала за границу, она встретилась с Олизаром. У нас осталось два письма, полученных княгинею от ее прежнего воздыхателя: обезвреженная старостью, в них дышит искренность восторженного преклонения»[110]. Заграничное рандеву имело российское продолжение. Спустя еще несколько лет супруги Волконские, находясь в Воронках Черниговской губернии (имении зятя), принимали там заглянувшего в гости поляка. Подробности их сентиментальных бесед нам неизвестны. «Множество воспоминаний прошлого всколыхнулись во мне после визита, нанесенного нам графом Олизаром. Когда-то оказавший немало услуг моему тестю и Мишелю Орлову, он и поныне предан семейству Раевских», — только и сообщил С. Г. Волконский А. М. Раевской в письме от 12 апреля 1863 года[111].
Это было последнее свидание графа с Марией Николаевной, к тому времени уже тяжелобольной. Через несколько месяцев ее не стало. Густав же Олизар почти сразу после Воронков покинул Россию — и совсем ненамного пережил Волконскую.
Так что получилось словно в элегии: они не виделись целую вечность, наконец встретились, но встретились уже на пороге инобытия — и их встреча обернулась прощанием навсегда.
Рискнем утверждать, что история сватовства графа Олизара к Марии Раевской изучена все ж таки недостаточно.
Выше сообщалось, что в октябре 1824 года Пушкин написал стихотворный ответ на послание к нему Густава Филипповича. Этот текст не публиковался при жизни поэта, хотя под заглавием «к Гр<афу> Ол<изару>» вошел в составленный им в 1827 году список стихотворений, предназначаемых для издания[112]. Сохранился черновик пушкинских стихов (в начале перебеленных с другой, неизвестной рукописи):
Певец! издревле меж собою
Враждуют наши племена:
То [наша] стонет сторона,
То гибнет ваша под грозою…
Далее Пушкин писал о глубине исторических противоречий, разъединивших два славянских народа. Раскол затронул даже сферы самые интимные, казалось бы, бесконечно далекие от политики и идеологии, — он вторгся и во владения Гименея:
И тот не наш, кто с девой вашей
Кольцом заветным сопряжен;
Не выпьем мы заветной чашей
Здоровье ваших красных жен…
А затем, в качестве подтверждения своей мысли, Пушкин — видимо, резко и не слишком тактично — напомнил графу о его недавнем неудачном сватовстве к Марии Раевской:
[И наша дева молодая,]
Привлекши сердце поляка,
[Отвергнет,] [гордостью пылая,]
Любовь народного врага (II, 297).
В других набросках этой строфы многократно фигурирует та же тема: русская дева самолично отвергает притязания иноверца: «Не изберет себе супругом», «Не призовет из далека», «Не примет поляка», «Не примет любовь» (II, 807). Подыскивая подходящий поэтический вариант, Пушкин упорно повторял: инициатором разрыва выступает не кто-либо, а распоряжающаяся собственным будущим гордая женщина.
Нам неведомо, узнал ли граф Олизар о содержании пушкинского послания: до появления стихов в печати он не дожил[113], а его мемуарная фраза об «участии к себе первого русского поэта» не позволяет сделать однозначных выводов. Даже если допустить, что стихи дошли до адресата, без ответа остается главный вопрос: как отнесся Густав Филиппович к безапелляционному утверждению Пушкина о том, что именно дева, то есть Мария Раевская, решила судьбу незадачливого любовника?
За графа Олизара ответили историографы и пушкинисты.
С давних пор в пушкиноведении принято мягко поправлять поэта: «Отказ Олизару был сделан не столько „русской девой“ М. Н. Раевской, сколько ее отцом. А в какой мере самое М. Н. характеризовали националистические — вплоть до враждебной к иноземцам окраски — чувства, положительно неизвестно»[114]. Подобная позиция, иногда с небольшими вариациями, господствует и в наши дни[115].
Рассуждая строго формально, критики Пушкина, конечно, правы: ведь письмо, лишившее поляка каких бы то ни было надежд, было написано Николаем Николаевичем Раевским, отцом Марии. Но указанная прямолинейная трактовка событий 1823 года привела к тому, что биографы игнорировали закулисную, самую захватывающую часть романтической истории.
В их распоряжении находился красноречивый документ — а они им толком и не воспользовались.
Из документа же выясняется, что Густав Олизар был человеком не только любвеобильным, но и упрямым. Неудача с Марией не сломила его, и граф по-прежнему мечтал породниться с Раевскими. Он надумал взять неприступное семейство измором. Попереживав по поводу фиаско с Беатриче и выдержав паузу, Густав Филиппович в 1828 году сделал предложение другой дочери генерала — Елене, которую, по его собственным словам, «можно бы было сравнить с цветком кактуса, так как она, подобно последнему, после пышного расцвета быстро увяла и, пораженная неизлечимой болезнью, влачила тяжелую, исполненную страданий, жизнь»[116]. Неужели граф хотел принести себя в жертву, посвятить набирающую ход жизнь подвижничеству, уходу за угасающей супругой? Памятуя о его деловитости, женолюбии и дальнейшей биографии, право, трудно в это поверить. Скорее можно предположить, что он, заставший «пышный расцвет» девушки, тогда еще не ведал о ее прогрессирующем туберкулезе.
Характерно, что в своих воспоминаниях поляк ни словом не обмолвился о сватовстве к Елене Николаевне Раевской. Оно и понятно: ведь Олизара ждал очередной отказ.
Ирония судьбы: буквально все, что принято относить к вехам биографии, двоилось в его жизни: пара арестов по делу 14 декабря, два конфуза со сватовством, столько же бракосочетаний и детей…
По поводу второго сватовства графа генерал H. Н. Раевский писал сыну Николаю 16 мая 1828 года из Болтышки:
«Алионушка не здорова, гр<аф> Ол<изар> влюблен, сватался, она не пошла за него, я б не отказал ему, но рад, что сие не исполнилось, ибо таковой союз утвердил бы еще более в несправедливом сомнении… которое ты угадать можешь»[117].
Комментируя данные строки, Б. Л. Модзалевский напомнил читателю об истории с Марией Раевской, когда Густав Филиппович «получил отказ, мотивированный разницею в религиях; теперь, при сватовстве на Елене Николаевне, неловко было Николаю Николаевичу забыть о прежних мотивах к отказу»[118]. Думается, что ученый проницательно расшифровал главную мысль Раевского-старшего.
Однако из отцовского письма можно сделать еще два равно важных вывода.
Прежде всего, становится ясно, что хотя генерал Раевский и был полновластным главой семьи, имел решающий голос, он культивировал в доме и определенный демократизм: например, прислушивался к мнениям дочерей и, сверх того, порою соглашался с ними, даже мог пойти против собственной воли («я б не отказал ему») и уступить дочерней непреклонности.
Второе обстоятельство не менее значимо. Эпизод 1828 года с Еленой Николаевной и Олизаром убедительно доказывает, что жгучая русско-польская проблема, «различие народности и религии» не были для Раевского-старшего теми «проклятыми вопросами», которые делали смешанные браки его дочерей невозможными по определению[119]. Пусть генерал, просвещенный патриот России, и недолюбливал поляков как нацию, пускай беспощадно разил антагонистов в ходе военных действий — он никак не принадлежал к тем зашоренным деятелям, которые, абсолютизировав принцип крови, презирали всякого шляхтича и обходили его за версту. Для Раевского, как говорится, были поляки — и поляки. Этот подход позднее лапидарно выразил Пушкин в известной эпиграмме:
Не то беда, что ты поляк:
Костюшко лях, Мицкевич лях!.. (Ill, 215).
Не подлежит сомнению, что и остальные члены семейства Раевских руководились в межнациональных сношениях схожими соображениями.
Выявленные факты, а также фрагменты мемуарного рассказа графа Олизара и пушкинские стихи, адресованные поляку, укладываются в единую непротиворечивую версию событий, связанных с сватовством Густава Филипповича к Марии Раевской. Эта версия отличается от традиционной.
На наш взгляд, есть все основания считать, что Мария сама — решительно и бесповоротно — отказалась стать женой Густава Олизара. Какие аргументы предъявила девушка на семейном совете, мы, видимо, уже не узнаем. Услыхав от дочери о ее категорическом решении, отец, быть может, и не сразу, однако смирился с ним. Тут перед генералом возникла щекотливая проблема:
Но шопот, хохотня глупцов… (VI, 122).
Нужен был удобный, устраивающий всех — и не в последнюю очередь «общественное мненье» — повод для отказа магнату. И он быстро нашелся: ведь существовало объективное «различие народности и религии». Такая причина была понятна и русскому, и польскому обществу, не вредила репутации Раевских и — что тоже существенно — не задевала мужской гордости несостоявшегося жениха[120]. Найденную формулировку и предал гласности генерал Раевский, который вынужденно, повинуясь требованиям этикета, сыграл роль официального лица, уполномоченного наложить вето на брак Марии.
В предельно учтивом, почти ласковом письме, направленном Раевским графу Олизару, чувствуется неловкость старика, нескрываемое его сожаление по поводу случившегося. Лицемерная роль господина, расстраивающего брак, была ему совсем не по душе, а вымученная формулировка отказа в какой-то степени не соответствовала воззрениям. Однако генерал ради любимой дочери преодолел себя.
Такая версия заодно объясняет и странное сватовство Олизара к Елене Раевской. Граф бил тогда генералу Раевскому челом — но вовсе не бился тупо об стену. Очевидно, он догадывался (или знал наверняка), что мотивы отказа, указанные генералом в 1823 году, были надуманны. В данном случае поляк мог решиться вновь, как ни в чем не бывало, обратиться к тому, кто однажды, отвергая его притязания, прибег к аргументам, вроде бы не подвластным времени и настроению.
Так что Пушкин был все-таки прав, заявляя, что именно «дева молодая» отвергла любовь поляка. Вероятно, поэт получил сокровенные сведения из первых рук, от кого-либо из Раевских.
По-своему права была и Мария Раевская, каким-то образом уговорившая отца написать графу столь нужные ей слова: ведь она любила другого человека.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Глава первая «ГРАФ МОНТЕ-КРИСТО»
Глава первая «ГРАФ МОНТЕ-КРИСТО» Имя Монте-Кристо – ключ к пониманию как творчества, так и жизни Дюма. Так назвал он свой самый популярный после «Трех мушкетеров» роман, и так же назвал он тот чудовищный дом, который был предметом его гордости и причиной его разорения; это
19. Граф Олизар
19. Граф Олизар Первую роль в разыгравшейся политической заварушке, которую, однако, нельзя назвать бурей в стакане воды, сыграли поляки.Следуя историческим традициям, поляки Государственного Совета ухватились за национальные курии для некоторых закулисных махинаций.
Глава девятая «СИЯТЕЛЬНЕЙШИЙ ГРАФ»
Глава девятая «СИЯТЕЛЬНЕЙШИЙ ГРАФ» Два года, предшествовавшие вторжению наполеоновской армии в Россию, — 1810-й и 1811-й — составили в жизни графа Аракчеева особый период. Никогда не был он так покоен и доволен собой, как в эту пору. И до нее, и после Алексей Андреевич
Глава первая «ГРАФ МОНТЕ-КРИСТО»
Глава первая «ГРАФ МОНТЕ-КРИСТО» Монте-Кристо — это имя ключ к пониманию как творчества, так и жизни Дюма. Так назвал он свои самый популярный после «Трех мушкетеров» роман, и так же назвал он тот чудовищный дом, который был предметом его гордости и причиной его
Глава XI Граф де Горн
Глава XI Граф де Горн Не только маркиза де Парабер посетила Шарля Сансона по делу графа де Горна. На третий день после ее визита его навестил маркиз де Креки, бывший руководитель и организатор всех попыток, предпринятых для спасения молодого человека. Он не говорил ему
Глава XVI Один из многих: граф Мордано
Глава XVI Один из многих: граф Мордано Утром 25 июля граф Дино Гранди ди Мордано исчез. Напрасно его искали в палате, на его роскошной вилле во Фраскати, даже телефонный звонок в Болонью, чтобы навести о нем справки в «Ресто дель Карлино», не дал результатов[151]. Никто не мог
Глава III. Граф Я.Н. Ростовцов
Глава III. Граф Я.Н. Ростовцов Еще несколько дней тому назад я считал совершенно несбыточною просьбу протоиерея А.И. Маляревского довести до сведения Их Величеств содержание Доклада полковника О.; а между тем эта просьба была уже наполовину исполнена. То, что я случайно
Глава IV Граф Александр Александрович
Глава IV Граф Александр Александрович Головкин-«философ». — Он оригинал, но хорошего пошиба. — Пребывание в Монна и в Лозанне. — Общество в Лозанне. — Супруга графа Александра, впоследствии герцогиня Ноайль. — Граф принимает предложение Фридриха II прусского и
Глава VI Граф Федор
Глава VI Граф Федор Родители графа Федора. — Его воспитание. — Берлинские впечатления. — Возвращение в Россию. — Екатерина II назначает его камер-юнкером за то, что он подал прошение в стихах на французском языке. — Его жизнь при Дворе. — Сказочная
Глава 8 Алексей Толстой. Рабоче-крестьянский граф
Глава 8 Алексей Толстой. Рабоче-крестьянский граф Весной 1938 года по Москве разнесся слух, что знаменитый советский писатель Алексей Толстой пишет пьесу. Легко себе представить необыкновенное волнение, воцарившееся в московских театрах по этому поводу. Да и было от чего
Глава 21 Граф Уэлдон умер. Умерли Сен-Жермен?
Глава 21 Граф Уэлдон умер. Умерли Сен-Жермен? Граф Сен-Жермен умер в Эккернфёрде 27 февраля 1784 года от приступа паралича. Он попросил доктора Лoccay, который присутствовал при его последних мгновениях, передать Карлу Гессенскому, «что Бог позволил ему еще до смерти переменить
Глава 6 Черный граф в Городе света
Глава 6 Черный граф в Городе света Весной 1784 года Тома-Александр переехал в новые комнаты – на улице Этьенн[355], в самом сердце Парижа. Он покинул дом именно так, как в восемнадцатом веке полагалось сыну маркиза – с солидным денежным содержанием и жильем возле самого
Глава четвертая Граф Витте
Глава четвертая Граф Витте Теперь мне предстоит весьма трудная задача: дать характеристику великого государственного деятеля графа Витте, которую я хочу сделать возможно более добросовестно. Немногие министры вызывали о себе столь различные суждения, высказываемые с
Глава девятая Граф Каприви
Глава девятая Граф Каприви Фельдмаршал фон Мантейфель сообщил мне, что генерал фон Каприви по собственной инициативе настойчиво указывал ему на опасность, возникающую для нас вследствие моей – руководящего министра – «вражды к армии», и просил маршала оказать влияние