Глава VI Граф Федор

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VI

Граф Федор

Родители графа Федора. — Его воспитание. — Берлинские впечатления. — Возвращение в Россию. — Екатерина II назначает его камер-юнкером за то, что он подал прошение в стихах на французском языке. — Его жизнь при Дворе. — Сказочная страна. — Шутка. — Федор в качестве стратега. — Дело Любомирского. — Чтобы удалить его из России, императрица назначает его посланником в Неаполь. — Поездка туда. — Критическое положение королевства Обеих Сицилий. — Граф Федор вмешивается в неаполитанские дела. — Сатирические куплеты на неаполитанскую королеву окончательно компрометируют его. — Немилость. — Возвращение в Россию маленькими этапами. — Пребывание в Венеции у принца Нассау-Зигенского. — Заключение в Перновскую крепость. — Его освобождение после смерти Екатерины II. — Император Павел I назначает его церемониймейстером. — Вторичное изгнание. — С 1801 по 1823 г. он ведет жизнь космополита. — Пребывание во Флоренции с 1816 по 1817 г. — Его литературные труды. — Его Мемуары.

Автор сочинения, впервые печатаемого в этой книге, родился в Голландии от матери, уроженки Нидерландов, и от отца смешанной национальности. Последний, граф Гавриил-Мария-Эрнст Головкин[122], начал свою карьеру в рядах швейцарской гвардии французского короля, под фамилией маркиза де Феррассьер, и кончил ее в чине генерал-лейтенанта на службе Нидерландов. Нет поэтому ничего удивительно в том, что его сын Федор, родившийся в 1766 г., сделался космополитом.

В 1778 г. этот молодой человек был послан в Берлин, чтобы пройти там курс наук и закончить свое воспитание; «ибо, — говорит сам граф Федор, — можно быть очень ученым и не знать приличий большого света; мы это видим ежедневно повсюду, даже в Париже»… «За исключением математика Лагранжа и физика Ашара, — продолжает он, — там были только второстепенные ученые, как Дениус, Мариан, Битобе, Тьебо, Формей, уже выживший из ума, его зять Мейротто, Бернульи и несколько немцев; но это было более чем достаточно, чтобы дать дворянину с доброю волею ту дозу знаний, в которой он нуждается, и внушить ему желание расширить со временем и собственными силами круг этих знаний».

«Так как дом вдовствующей графини Камеке[123], старшей сестры моего отца, считался тогда лучшим в Берлине, я имел случай изучить там науки и в то же время ознакомиться с обществом и немного с Двором, ибо графиня часто имела честь принимать у себя принцев крови. Как почти всегда в подобных случаях, это имело свои хорошие и дурные стороны».

«Я нашел, что Берлин очень большой город, состоящий из дворцов, построенных по планам Палладио и других знаменитых архитекторов; но при всем том это пустынный, мрачный и бедный город, начиная с простого народа и до принцев включительно. В жизни все относительно. Братья короля пользовались, по слухам, хорошими доходами, но в других странах простые дворяне богаче их! Фридрих Великий выходил из своего святилища, в Потсдам, только для того, чтобы производить маневры войскам в разных частях своего государства. Его присутствие в столице во время карнавала было событием для одних только членов дипломатического корпуса и для иностранцев, имеющих вход ко двору. Публика могла его тогда видеть один или два раза в партере оперы, где по старому обычаю, в очень красивой, но плохо освещенной зале весьма посредственные певцы и танцовщицы в течение нескольких недель изощрялись в своем искусстве. Представительство при Дворе было возложено на королеву и на принцев крови, исполнявших эти обязанности со скупостью пропорциональною их доходам. Королева, престарелая и весьма почтенная женщина, отличалась умом, свойственным Брауншвейгскому семейству, но она до крайности заикалась и, так как неудобно было обращать на это внимание, то разговор с нею бывал затруднителен и даже нередко принимал комический оборот, вследствие несуразных ответов лиц, с которыми она разговаривала. Принц Генрих, № 2 королевского дома, проживал в Рейнсберге, откуда он появлялся лишь изредка, в виде жреца, произносящего оракулы, которые он, однако, доверял лишь на ухо. Принцесса, его супруга, с которой он никогда не встречался, устраивала в определенные дни в одном из флигелей своего дворца в Берлине вечера с бесконечными и прескверными ужинами, которые, однако, сопровождались иногда весьма интересными разговорами.

«Принц Фердинанд, третий брат короля и гроссмейстер прусского ордена св. Иоанна, обладая более значительными средствами, вел более широкий, хотя не менее скучный образ жизни, то во дворце своего Ордена в Берлине, то в своем замке Фридрихсфельде, настоящем оазисе среди песков, окружающих столицу. Принцесса Амалия, сестра короля, была некогда знаменита своей красотой, а теперь не менее отличалась своим безобразием. Министры и генералы весьма скудно оплачивались, но старались показать путешественникам свои дома с наиболее выгодной стороны; и они, однако, не могли сгладить того впечатления, что слава здесь окружена атмосферой скуки, облечена в бедность и повсюду проявляет посредственность.»

«Некоторые из путешественников добивались, но лишь весьма редко и на короткое время, отличия добраться шаг за шагом, чрез море песка, до святилища, где гений работал над созданием средств из ничего. Этих редких аудиенций могли удостоиться только лица, прославившиеся чем-нибудь, хотя и не всегда своими заслугами, и вызывающие скорее любопытство, чем уважение. К тому же эти аудиенции не всегда проходили для посетителей так благополучно, как думали те, которым не удавалось их добиться. Великий король, от избытка ли сознания своего превосходства над другими, или же от чрезмерно вспыльчивого самолюбия, нередко своевольно превращал в ничто действия и мысли, для которых можно было ожидать немного снисхождения. Всего охотнее он выказывал это государственным деятелям; но и военные, а в особенности писатели, редко выходили из его кабинета без маленьких уколов. Среди памятников, хотя и пышных, но дурного вкуса, которыми он окружил свое одиночество, король жил так же скупо, как его генералы и министры. Ему прислуживали только один камердинер и несколько лакеев. Его обеды, весьма посредственные, готовились с подряда за известную плату с прибора; его наследник с женою и детьми проживал очень скромно в нескольких шагах от дворца, в маленьком домике, не смея покинуть город иначе, как с разрешения короля или же под величайшим секретом. В последние годы своей жизни король почти никого не терпел вокруг себя и кроме его чтеца, маркиза Лукезини, трудно было бы указать на кого-нибудь из его приближенных».

Эти заметки, написанные в 1822 г., по-видимому, довольно верно отражают впечатления произведенные на молодого студента прусским Двором и Берлином, но не вполне точно рисуют истину на счет его собственного положения. Граф Федор, будучи очень беден, послан своими родителями в Берлин не столько для того, чтобы приобрести там «ту долю сведения, в которой нуждается всякий дворянин», сколько для того, чтобы заняться там изучением богословия. Позднее, он в Гене приобрел степень кандидата богословских наук.

1783 год разрушил все его планы. Как мы видели в предыдущей главе, Головкины в это время решили послать трех из младших представителей рода в Россию, чтобы попытать там счастье. Граф Федор находился в числе избранных.

«Меня назначили камер-юнкером, — рассказывает он, — после того, как я написал прошение в стихах на французском языке и отправил его по почте, что тогда было запрещено вследствие разных злоупотреблений. В моем прошении я напомнил императрице о таких вещах, которые нельзя было изложить в прозе: о моем происхождении, о заслугах моих предков, наконец, о моих правах быть при Дворе, более чем где-либо в другом месте и чем подобало многим другим. Удивление по поводу моего назначения среди публики было неимоверно, а сановники стали неодобрительно относиться к моим манерам, называя их «голландскими».

Должность молодого царедворца, если верить его близкому приятелю, Николаю Шателену, была из самых приятных: «Он ходил по императорскому дворцу с полною свободою, как член царского семейства. Иногда он принимался за устройство императорского ложа, взбивал подушки, приводил в порядок одеяла и т. п. Однажды, императрица сказала ему: «Право, граф, я думаю, что вы превосходите лучшую голландскую горничную».

По свидетельству самого графа Федора, Двор великой Екатерины представлял из себя настоящую сказочную страну! «Неуместная щедрость препятствовала сбережениям, которые сами по себе казались мало значительными, но взятые вместе заслуживали самого серьезного внимания. Я раз присутствовал при предложении, сделанном императрице обер-гофмаршалом князем Барятинским и касавшимся отмены весьма разорительного, хотя и пышного обычая, подробности которого покажутся даже мало правдоподобными, а именно: при каждом смене службы, т. е. через две недели, в комнату каждого из придворных приносили по две бутылки известных марок столового вина и по одной бутылке всякого сорта ликеров, что, насколько мне помнится, составляло шестьдесят бутылок на каждого, не считая английского пива, меда, минеральных вод и пр. Это расточительство было тем более вопиющим, что никто из нас не дотрагивался ни до каких напитков, кроме шампанского, смешанного с сельтерской водой, которое мы пили в жаркие дни, так что этот обычай приносил пользу только прислуге. Императрица сначала терпеливо выслушала речь Барятинского, а потом оборвала его словами: «Я вас прошу, милостивый государь, никогда не предлагать мне экономию свечных огарков; это, может быть, хорошо для вас, но мне это не приличествует». В доказательство того, насколько эти злоупотребления были значительны, я приведу пример барона Николаи[124], секретаря великого князя Павла Петровича, который, по истечении тридцати лет, обладал лучшим винным погребом во всей империи, а также пример графини Эльмпт[125], камерфлейлины императрицы, собравшей и продавшей в течение своей двенадцатилетней службы достаточное количество свечей, чтобы за счет их заказать себе, ко времени ее свадьбы с генералом Турчаниновым, секретарем кабинета Ее Величества, серебряный сервиз».

Жизнь камер-юнкера Двора Ее Императорского Величества протекала тихо, если только он хорошо умел вести свое дело, а именно: нравится государыне, развлекать ее и способствовать своею расточительностью пышности Двора. Граф Федор в высокой степени обладал всеми этими качествами.

Мы встречаем его то сопровождающим императрицу по огромным залам Эрмитажа и рассказывающим ей то, что называли «ее историями», то сидящим на кровати у ног полузаснувшей Екатерины II и читающим ей вслух; то рисующим один из живописных видов Царского Села, в то время как государыня совершает прогулку; то голос его слышится смешанный с громкими возгласами молодых великих князей, играющих в жмурки; и государыня тоже иногда принимает участие в этих играх молодежи, переходящих в гомерические состязания, причем пылкий великий князь Константин имел привычку так драться с придворными что он однажды сломал руку величавому Штакельбергу[126]. Одним словом, ему все очень нравится при Дворе. Только шутки, которые иногда позволяют себе приглашенные Ее Величества, его немного смущают, ибо «эти шутки очень забавны, — говорит он, — когда можно над ними смеяться, но так как это не принято при Дворе, то они настолько тягостны, что можно ими подавиться». Вот один из случаев, рассказанных графом Федором: «Барон Фелькерзам, саксонский посланник в Росси, желая летом 1791 г. сделать какие-то сообщения, был приглашен в Царское Село, и, согласно установленному для лета этикету, имел честь обедать за одним столом с императрицей. Он сидел рядом со мною, напротив Ее Величества, перед которой стояло блюдо великолепной спаржи. Добродушный старичок был туг на ухо и чувствовал себя крайне неловко, особенно когда императрица к довершению его замешательства обратилась к нему с несколькими словами. Он их не понял, и императрица приказала мне повторить ему то, что она с казала: «Ее Императорское Величество изволит вам передать, что в этот момент у вашего государя, курфюрста, в Пилльнитце собралось большое и прекрасное общество». — Это было как раз время знаменитых конференций. — «Да, государыня, — ответил посланник, — я всегда замечал, что спаржа на солнце достигает огромных размеров». Вы поймете положение присутствующих. Императрица, умевшая всегда владеть собою, была столь милостива, что послала ему той самой спаржи, которая так сильно занимала его мысль, и он съел ее с большим аппетитом; но великий князь Павел Петрович не мог удержаться и покатился со смеху, что послужило и для других, менее сдержанных лиц, сигналом к смеху. Я не понимаю, как я тогда не умер на месте; от неожиданности действие смешного еще усилилось и смех, не нашедший себе выхода, измучил мои внутренности. Правда, что вечером, на малом собрании у императрицы этот случай был достойным образом использован»[127].

Война со Швецией внесла в жизнь молодого царедворца перемену ролей. Его сразу назначают генерал-адъютантом при графе Иване Петровиче Салтыкове и, что удивительнее всего, он дает уроки военного искусства своему седовласому начальнику. Предоставим слово молодому стратегу: «Единственная война, которую можно вести в Финляндии, — это война небольшими отрядами, ибо помимо времени когда озера замерзают, там нет ни одной местности, где можно было бы развернуть в боевом порядке три тысячи человек. Г. Салтыков, считая себя слишком высокопоставленным, чтобы предводительствовать одним из многочисленных мелких отрядов, расположенных вдоль Кимена, устроился в Выборге, как в центральной позиции и он был бы прав, если бы он в то же время наблюдал за принцем Нассауским, флот которого должен был непременно остаться под начальством командующего сухопутными силами, и за бароном Игельстремом, старшим из генерал-лейтенантов, надсмеявшимся скоро над ним самым постыдным образом. Но мы видели, как к этим господам из Петербурга наехало много дам и как один из них всецело посвятил себя своей личной храбрости, достойной искателя приключений, а другой дипломатическим интригам — в то время, как главнокомандующий занимался прогулками и устройством празднеств и позволял своей жене восстановлять против себя этих столь опасных соперников, то оскорбительными жалобами, то неуместными шутками. Тогда я сжалившись над общественным благом, решился использовать мое влияние на г. Салтыкова, чтобы возвратить его к своему долгу. Но, чувствуя свою неопытность в военном деле, я устроил секретные совещания с бароном де Нумсен, датчанином, весьма искусным военным, который в чине генерал-лейтенанта командовал левым флангом, и с генерал-майором фон Сухтелен, голландцем и выдающимся инженером, учеником великого Дюмулена[128]. С вечера я предлагал им вопросы, которые вызывались обстоятельствами; они в моем присутствии обсуждали разные возможности, и я, обогатившись их опытом, отправился к нашему общему начальнику, чтобы объяснить ему свои соображения и убедил его в их целесообразности. Таким образом, мне удалось заставить его покинуть Выборг и перенести главную квартиру в Фридрихсгам. Мы собирались наносить неприятелю, несмотря на поражение принца Нассауского, большие удары, но тут курьер из С.-Петербурга сообщил нам, что Игельстрем ведет переговоры о мире»…

«Последние годы царствования Екатерины II ознаменовали апогей карьеры графа Федора. Как близкий друг фаворита Платона Зубова[129], пользовавшегося неограниченною властью, он имел как малый, так и большой вход ко Двору и начинал уже возбуждать зависть других придворных. Граф Ростопчин, низкий царедворец, пишет 23 мая 1794 г. графу С. Р. Воронцову: «Этот надменный бездельник Головкин просил шестьдесят тысяч рублей, чтобы заплатить свои долги, и так как теперь пошло время милостей, он ожидал их получить; но, к счастью, одна глупость с его стороны избавила графа Зубова от необходимости просить за него, а казна сберегла свои деньги. Он был посредником в деле князя Любомирского с наследниками князя Потемкина; это дело поступило сначала в суд совести, который отклонил его, а Головкин послал некоторую сумму председателю, сенатору Ржевскому. За это посредничество он получил хорошую головомойку и ему сказали, что такое лиходательство достойно польского адвоката».

«Глупость» — это слово лучше всего характеризует неосторожность графа Федора. Вмешиваться в дела, касавшиеся наследства князя Потемкина, — значило открыто противодействовать некоторым намерениям императрицы. Это неосторожное вмешательство, подробно описываемое им в статье «Любомирский», возмутило государыню гораздо больше, чем те ребячества, в которых его обвиняла королева Каролина, во время его пребывания при Неаполитанском дворе, и, вероятно, было причиною его немилости.

Завидное положение, занимаемое Головкиным при русском Дворе, благодаря его дружбе с всемогущим фаворитом, отлично характеризуется выражениями, употребляемыми им, когда он говорит о самом себе и о своей карьере: «…ввиду того, что никто не знал, что мне еще предстоит, большая часть России и значительная часть Европы старались заручиться моим расположением… Но, чтобы обеспечить себе гавань на случай будущих ураганов, я добился назначения посланником в Неаполь».

Его блестящее положение, впрочем, не было обеспечено от тайных опасностей. Царедворец, как моряк, всегда имеет основания бояться подводных камней, и граф Федор говорит о них, как сведущее лицо:

«Я в начале 1793 г. почувствовал усталость от того, что при Дворе называли милостью мне. Исключительное для моего возраста отличие — находиться ежедневно в интимном обществе Екатерины II — казалось мне слишком пустой славой для того, чтобы перенести сопряженные с ним неприятности и опасности. Господа Зубовы, считавшиеся моими покровителями — мнение ошибочное и оскорбительное для меня, — завидовали преимуществам, которые давали мне мое образование и происхождение; они опасались, как бы эти преимущества когда-нибудь не имели воздействия на ум императрицы, ставшей, по старости лет, более восприимчивой к прелестям беседы, чем сердце ее было раньше — к внешней красоте. Но больше всего они боялись смелости, которую они будто бы открыли во мне и которая, в виду моей близости к центру движения, могла их рано или поздно сбить с пути. Опираясь на одну только личность императрицы, мое будущее возвышение представлялось им столь грозным, что они считали нужным вовремя подкопаться под меня; и так как было вполне ясно, что все будут содействовать моей гибели, когда она им покажется нужной, — то мое молодое честолюбие сочло более удобным удалиться добровольно, чем ждать от времени и от более скромного поведения случая, чтобы завладеть последними днями престарелой государыни. Я сначала исходатайствовал посольство в Неаполе, где после смерти графа Скавронского открылась вакансия графу Панину, человеку еще очень молодому, о котором я тогда имел хорошее мнение. Все это знали, и мне показалось пикантным отнять это место у него и взять его себе. Я устроил ему перевод в Голландию и предавался дикой радости при мысли, что мне можно будет прожить мирные дни и посвятить себя музам, отдыхая в тени лаврового дерева Виргилия. Эти мечты молодого и честного, но лишенного опыта и друзей человека, были причиною всех событий моей жизни».

Головкин уехал в Неаполь осенью 1794 г. не без того, чтобы проездом пробыть долго время в Берлине, что доставило ему случай совершить еще одну неосторожность: он на собственный риск и страх занялся немного политикой[130].

Длинный рассказ, который он посвящает наивностям, отпускаемым им в качестве молодого дипломата в присутствии поседевших в делах стариков, не лишен известной прелести. Он помещается ниже, под статьей «Берлин».

В 1794 г. дипломаты не торопились прибытием к своим местам. Продолжительные посещения маленьких и больших дворов, находившихся по пути, относились прямо к их службе. Следуя такому обычаю времени, граф Федор остановился довольно долго в Вене, которая ему крайне не понравилась, может быть, по вине тамошнего представителя России, графа Разумовского, «самого надменного и фатоватого человека».

Граф Федор закончил свои визиты европейским дворам Веной. К сожалению, он не сообщает подробностей о тех маленьких дворах, где он представлялся. Но если судить по разговору, который он имел с графом фон Вурмб, министром курфюрста саксонского, то граф Федор, как тонкий наблюдатель, мог бы нас рассмешить многими пикантными анекдотами.

«Отправляясь в Неаполь в 1794 г. — пишет он, — мне надо было видеться со многими лицами и я был сильно огорчен найти почти все умы подготовленными к восприятию принципов революции, проникающих со всех концов из Франции. Возмущение и опасения, казалось, находят себе место только в моем сердце. Одни имели слишком много веры, другие слишком мало, и никто не старался быть достойным, а это тогда было еще вполне возможно. В Дрездене я познакомился с графом фон Вурмб, министром курфюрста, человеком знатного происхождения и большого ума, которого не любили, но за то очень боялись, и который, если бы у него не было такой склонности к деньгам, пользовался бы всеобщим уважением. Я был очень удивлен, когда этот столь ловкий министр и старый дворянин сказал мне легкомысленным и непринужденным тоном: «Что мне за дело до французской революции? Если бы она даже дошла до Саксонии, что я потерял бы от этого? Милость моего государя? Я никогда ею не пользовался. Мою должность? Мне мешают исполнять ее. Мое состояние? У меня его нет. Мои титулы? Мое семейство никогда не домогалось их, а что касается моей фамилии, то она так коротка, что все революции в свете не могут ее сократить еще больше».

По приезде графа в Италию, он, к его удивлению, был завален претензиями, которых он при всем своем усердии не мог удовлетворить. Они были вызваны знаменитою княгинею Екатериною Дашковой, автором «записок». Под статьей «Дашкова», оказавшейся между бумагами графа Федора, мы читаем: «Как только она ступила на итальянскую землю, она стала предлагать свое покровительство художникам. Эти бедняки повсюду отдавали ей все то, что она собирала именем императрицы. Все эти вещи были погружены в Ливорно на корабль, отходящий в С.-Петербург. Все рассыпались в похвалах по поводу великодушия Екатерины и ее знаменитой подруги, а головы были полны ожиданием с Севера знаков благоволения. Но княгиня исчезла, время протекало и ничего не было слышно. Мраморные изваяния, вазы и камеи были в порядке сложены на берегах Невы. Оттуда эти вещи были перевезены в Москву; потом от княгини перешли к ее наследникам, как приобретенные законным путем. Жалобы умолкли, поток революций прошел по Италии, как и по другим местам, и я один, может быть, сохранил воспоминания об этой несправедливости».

Молодой дипломат совершил свой въезд в Неаполь в момент всеобщего кризиса. Во Франции царствовал террор, и магический звук трех слов: свобода, равенство и братство уже распространился по соседним странам; в Италии глухой ропот народных страстей приводил в ужас королевскую чету на подгнившем троне Обеих Сицилий. Сотрясения земли, в связи с необычайной деятельностью Везувия[131], предвещали как будто политический переворот, который мог уничтожить весь установившийся издревле порядок. К тому же, слабость короля, вспыльчивый характер королевы Каролины и всемогущество авантюриста Актона значительно ухудшали политическое положение этой страны «лаззарони».

Поэтому дипломатам, аккредитованным при этом Дворе, следовало соблюдать величайшую осторожность, что для дипломата значит настоящее или притворное равнодушие ко всем внутренним делам той страны, где он имеет свое пребывание — насколько эти дела не затрагивают интересов его собственной страны.

Таково именно было поведение предместника Головкина в Неаполе. Несмотря на свои странности, граф Скавронский[132] был на очень хорошем счету у правителей Обеих Сицилий и заведовал там с 1785 г. по 1793 г. делами русского посольства без малейших неприятностей.

По-видимому, приемы, избранные графом Головкиным, во многом отличались от приемов его раздушенного предместника, так интересно описанного Горани.

Молодой, честолюбивый и ветреный, он вмешивался во все, высказывал свое мнение и становился на ту или на другую сторону во внутренних раздорах правительства с неаполитанским народом[133]; к довершению своей неосторожности, «Он, — говорит Николай Шатлэн, — позволил себе во время одной увеселительной экскурсии пропеть куплеты, сочиненные им самим, в которых дочь Марии Терезии была серьезно задета. Эти куплеты были тем более недопустимы, что они, в сущности, соответствовали истине»[134]. К сожалению, мы не могли достать копии этих несчастных стихов, погубивших карьеру графа Федора.

Последствия этой неосторожности не заставили себя ждать. Граф Федор тотчас же был отозван своим правительством. Следы этого события находятся в переписке Екатерины II с Гриммом: «Головкина отозвали, потому что он осмелился наговорить неаполитанской королеве тысячу дерзостей и после того, как он это сделал, он имел еще неосторожность сообщить мне подробности о том в длинном письме»[135].

В дипломатическом мире это дело хотя и произвело некоторый шум, но историки, наиболее серьезно занимавшиеся этой эпохой, Каллетта и граф Григорий Орлов, о нем не упоминают. По-видимому, этот инцидент был скоро забыт. Граф Ростопчин пишет по этому поводу графу С. Р. Воронцову от 8/9 дек. 1795 г.:[136] «Вследствие нескольких жалоб неаполитанского Двора на нашего посланника и его лживых донесений, императрица приказала отозвать несчастного Головкина, и теперь кандидаты домогаются этого прелестного места». А граф С. Р. Воронцов пишет графу Андрею Разумовскому из Лондона от 9/20 мая 1796 г.[137]: «Если вам что-нибудь известно о знаменитом Головкине и о месте его пребывания, сообщите мне о том, ради Бога».

Тем временем о личности Головкина стали распространять разные анекдоты. Тридцать пять лет спустя, приятный и забавный рассказчик, Дюпре де Сен-Мор[138], которого в то время много читали, собрал эти салонные разговоры. Не совсем обыкновенная переписка русского посланника служит для него подтверждением мнения: «что дипломатия всех стран любит иногда быть приятной, чтобы вознаградить себя за то, что она не всегда бывает полезной». Граф Г…, русский посланник при неаполитанском Дворе, тщетно старался подобрать в своем уме материалы для составления депеши — ничего не выходило: при Дворе и в делах преобладало безнадежное однообразие и спокойствие. Наконец, дали знать о прибытии в неаполитанские воды английского фрегата; вот — тема для первой депеши — и он донес о приходе этого фрегата; по второй депеше фрегат отошел в Сицилию; по третьей — он изменил курс и ушел в крейсерство и т. д. В шестой депеше посланник сам почувствовал смешную сторону этих пустячных донесений и закончил свое письмо министру несколько фамильярными словами: «Что касается фрегата, то черт с ним, я больше не вмешиваюсь в его дела и не буду вам о нем говорить».

Вот подлинный текст этой последней депеши, находившейся в Архиве министерства иностранных дел в Москве:

«Ваше Сиятельство,

Судно «Парфенона» наконец ушло, чтобы присоединиться к английскому флоту, и я этому очень рад, ибо с тех пор как я в Неаполе, я не переставал в своих письмах повторять Вашему Сиятельству: «оно ушло», а потом: «оно еще не ушло» — это не особенно интересно ни для Вас, ни для меня и т. д.

Неаполь, 4 августа 1795 г.»

Бесцеремонность, с которой Головкин составил эту депешу, повторяется в другой депеше, может быть, единственной в своем роде в летописях дипломатии:

Депеша графа Федора Головкина вице-канцлеру графу Остерману.

«Ваше Сиятельство,

На сей раз я принужден ограничиться признанием знаменитого Монтеня: «Я знаю, что я ничего не знаю». Есть много заграничных новостей, но Ваше Сиятельство узнаете о них лучше другими путями, а из Неаполя я только могу засвидетельствовать Вам свое почтение, с коим я имею честь быть Вашего Сиятельства и пр.

Неаполь, 16/27 октября 1795 г.»[139].

Эти любопытные образцы дипломатической переписки графа Федора доказывают, что непринужденность его прозы легко могла раздражить такого высокомерного и педантичного начальника, каким был старик Остерман.

Очень жалко, что граф Федор в своих «Воспоминаниях» обходит молчанием все личные передряги, которые ему пришлось испытать во время его краткого пребывания в Неаполе. Эти подробности были бы гораздо интереснее, чем характеристики главных действующих лиц этого Двора, которые, впрочем, тоже стоят того, чтобы о них вспомнить[140].

Докладная записка от 20 февраля 1796 г., которую Головкин представил императрице в свое оправдание[141], пополняет этот недостаток, но лишь до некоторой степени. В ней слышится не беспристрастный историк, а преобладает личная нота, и сквозь жалобы несчастного дипломата, потерявшего свое место и милость императрицы, проглядывает скорее ветреность молодого человека. Таким образом эта записка не прибавляет новых подробностей к печальной истории неаполитанского Двора.

Граф Федор был отозван из Неаполя в декабре 1795 г., после того, как он пробыл там неполный год. Судя по его рассказу, возвращение его в Россию совершалось отнюдь не с той быстротой, которой можно было ожидать. Подобно провинившемуся в какой-нибудь шалости школьнику, возвращающемуся нерешительным шагом домой, мы видим графа Головкина, подвигающимся небольшими этапами к северной столице, где его ожидают упреки, немилости, а может быть, и строгое наказание.

Два целых месяца он бродил по Венеции. Здесь его приятель, принц Нассау-Зигенский, устроил во дворце Лоредан, название которого его прельстило еще больше, чем самая местность. «Здесь он открыл нечто в роде приюта для эмигрантов, где каждый мог платить или служить, смотря по своим средствам, — пишет граф Федор, — и я сам провел там два месяца, когда, возвращаясь с неаполитанского посольства, я хотел выиграть время, чтобы узнать причины моего отзыва. Неимущие принимались там беспрепятственно и не платили ничего, а принцесса Нассауская прекрасно исполняла роль хозяйки… Она была полька, урожденная Гоздьско, разведенная жена князя Сангушко и, кажется, еще кого-то, и отличалась своею красотою. Будучи в восторге, что ей удалось сделаться женой короля авантюристов, она, смотря по своему настроению и по обстоятельствам, казалась начитанной, скромной, покладистой или смелой и так умела лгать, что приобрела этим знаменитость. Возвращаясь однажды из собора св. Марка после богослужения в день св. Пасхи мы не без иронии спросили ее, о чем было сказано в проповеди? — «Об астрономии», — ответила она. Можно представить себе наше удивление. «Как об астрономии, в день Св. Пасхи?» — «Да, об астрономии», — и она начала сочинять нам прекрасную речь. «Ужасно, — сказал ей на это серьезно епископ Ломбе, — так врать после того, как вы молились Богу, хотя надо полагать, что та проповедь, которую вы нам сказали, была лучше той, которую вы слыхали». Но ее ничто не могло смутить[142].

Через пять месяцев после своего отъезда из Неаполя, граф Федор добрался, наконец, до русской границы. Там его тотчас же арестовали и отвезли в Пернов, маленькую крепость в Лифляндии, где он был заключен. Рассказ о его пребывании в этой крепости, и о последующем освобождении содержит интересные места; он будет приведен под статьей «Пернов».

Воспоминания о Дворе и царствовании Павла I графа Федора дают нам некоторые разрозненные сведения о жизни графа при Дворе Императора Павла I. Хотя ему был внушен строжайший запрет острить, но кажется, что он не мог вполне отказаться от этого любимого препровождения времени. Он не сумел снискать милости своего строгого и капризного государя и 22 июня 1800 г. был изгнан из столицы, с обязательством жить в своих имениях. Год, проведенный им в этом изгнании, он употребил на обучение деревенских детей азбуке, на покрывание лаком своих экипажей и на составление всемирной истории[143].

Восшествие на престол императора Александра I вернуло ему свободу; он воспользовался ею, чтобы отныне вести жизнь космополита. Первые годы XIX века он прожил в Дрездене[144], этом Эльдорадо отставных русских, где он вел знакомство с д’Антрэг и д’Армфельдом, а в особенности сблизился с Меттернихом. В 1804 г. мы его встречаем в Берлине, где он принимает участие в придворных увеселениях, устраиваемых по почину молодой и прекрасной королевы Луизы. В 1806 г. он снова туда возвратился с берегов Женевского озера, где он часто посещал замок Коппе. На сей раз он стал давать королеве советы по политическим делам, что крайне не понравилось при Дворе. Затем он поехал в Москву, но остался там не дальше заключения Тильзитского мира. После этого он поселился в Париже, где он занимал вначале красивую квартиру на улице Кастилион[145], обставленную с роскошью, какая подобает русскому графу. Впоследствии он купил, в окрестностях Парижа, дачу, которую назвал «Монталлегр»[146].

«Я пользовался большим успехом в обществе, что во Франции имеет такое решающее значение, — рассказывает граф Федор, — ибо, благодаря моим манерам, моим разговорам и даже моим недостаткам, я представлял из себя настоящего француза: одно лишь мое политическое ничтожество не соответствовало тем любезностям, которыми меня осыпали. Очутившись с самого начала среди лучшего общества, я походил на растение, разведенное в хорошие дни старины».

Где находился граф Федор Гаврилович в 1812 г., столь бурном для его родины? Он об этом не говорит ни в Воспоминаниях, ни в письмах. Но в Национальном Архиве имеется один документ, ясно доказывающий, что он за все время войны с Россией находился во Франции: 19-го июля 1811 г. он просит у Паскье, префекта полиции в Париже, разрешения уехать на минеральные воды, в Контрексвилль — по семейным обстоятельствам и для здоровья. «Будьте так любезны узнать у герцога Ровиго, хочет ли он подарить жизнь столь опасному врагу, как я, разрешив ему беседовать с бакалейщиками и фабрикантами из Нанси в таком важном месте, как Контрексвилль…» Несколько насмешливый тон этого прошения не препятствовал его успеху и на просьбу графа последовало разрешение. В марте 1813 г. он ее повторяет и проводит весну и лето в Швейцарии. Он встречается там то в Лозанне, то на даче, на прелестном маленьком островке при впадении реки Аар в Тунское озеро. В октябре 1813 г. мы его опять находим в Эпинэ, любимым и уважаемым членом кружка, принадлежащего к легитимистской аристократии.

Следующий год граф Федор выступил в неблагодарной роли дипломата-любителя[147], но так как ему этим путем не удалось войти опять в милость к государю, он снова удалился в Лозанну. Однообразная жизнь, которую пришлось вести в скромной столице Ваатланда, ему, однако, скоро надоела и осенью 1816 г. он отправляется во Флоренцию[148]. Столица Тосканы кишела тогда знатными иностранцами; в особенности там встречалось много русских. Среди этого космополитического общества граф Федор чувствует себя опять хорошо и встречается там со своим старым другом, князем Меттернихом. Отблеск славы, окружавшей тогда знаменитого государственного деятеля, падает также на графа Федора. В Лукке он наслаждается внимательным гостеприимством князя. Затем он его сопровождает в Ливорно, где знаменитый дипломат, который умел также быть большим проказником, представил его, в костюме простого туриста, Бразильской принцессе и ее сестре, императрице Марии Луизе, окруженным пышным Двором. Это был последний раз, что граф Федор блистал, веселился и веселил других. После своего возвращения в Лозанну, он ведет там уединенную и праздную жизнь[149] «между развалинами старины и приготовлениями к будущности», — как он выражается в «Разных письмах, собранных в Швейцарии». Местрали в Вюльеране, Фрейденрейхи в Монна, фон Мюйдены в Лоазнне, Ноайль, Эйнары и Николай Шатлэн в Ролле составляют круг его ближайших друзей. Состояние его здоровья, уже расстроенного, ухудшается из года в год, и в 1823 г. кризис уносит его навсегда.

В обширном кругу своих знакомых граф Федор пользовался репутацией очень занимательного и приятного человека.

В дневнике княгини Меттерних[150] мы читаем заметку от 4 по 10 декабря 1843 г.: «…В пятницу герцогиня Талейрин обедала у нас с Шуленбургом, обоими Гюгелями, Левенштейном, Зенффтом, возвратившимся из Мюнхена, и некоторыми другими кавалерами. Один из сих последних рассказал несколько анектодов о Головкине, которые очень рассмешили Клементия (князя Меттерниха), а герцогиня поделилась с нами случаями из его жизни, свидетельницей коих она была сама и которые являются единственными в своем роде».

Граф Федор много писал. Пока он был молод, он сочинял стихи, которые, однако, были посредственны. В продолжение всей своей жизни он имел склонность к изложению своих мыслей в форме писем. Его переписка была очень обширна и письма женщине разоблачают в нем счастливого наперсника некоторых из самых красивых и самых умных светских женщин того времени. «Говорят, что весь Париж находит вас таким очаровательным, что вас принимают за француза былого времени, сто лет тому назад, который возвратился во Францию под видом русского, чтобы повеселиться», — сказал ему г-жа Сталь, и в этом же приблизительно духе ему пишут письма все его корреспондентки, в числе которых находятся царствующие особы[151].

Граф Федор несомненно обладал качествами, необходимыми для того, чтобы нравиться красавицам большого света его времен: он был приятный собеседник, остроумен и не без юмора, немного насмешлив, в общем натура импульсивная и великодушная, под внешностью образцового кавалера. Легкость, с которой он писал по-французски, по-видимому, облегчала ему успехи по части переписки.

Письма интимного содержания, писанные им в 1816 и 1817 гг. из Флоренции его двоюродной сестре, г-же де Местраль д’Арюффан, представляют большой интерес. Они ясно доказывают, что способность наблюдать и изящно излагать свои наблюдения никогда ему не изменяла. Достигнув зрелого возраста, он поставил себе более серьезные задачи. Его крайне легитимистские убеждения внушили ему написать: «Рассуждения по поводу нравственного состояния Франции»[152], сочинение, которое очень не понравилось русскому правительству, по причине некоторых нападок на только что установившийся новый порядок вещей в Европе и, главным образом, на шведского короля[153].

Немного позже он издал «Отношение воспитания к правительству»[154]. Но в роли воспитателя граф Федор положительно скучен и то же самое можно сказать по поводу его единственного романа: «Принцесса Амальфи».

Более полезным трудом были: «Разные письма, собранные в Швейцарии, сопровождаемые примечаниями и разъяснениями» (1821 г.). Историк, изучающий Швейцарию в XVIII столетии, будет не без пользы с ними справляться. Сэнт-Бёв в письме Вилльмену[155], написанном, вероятно, в 1838 г., по возвращении его из Швейцарии, говорит об этом труде Головкина следующее: «Я прочел довольно хорошие сборники и образчики французской литературы Ваатланда, а именно — «Письма, собранные в Швейцарии», — сочинение одного русского, графа Головкина, где приезд Вольтера и все его сношения с местными жителями описываются в его же письмах, которые мало известны и, как всегда, пикантны».

Его «Воспоминания» — бесспорно лучшее из его сочинений[156]. Как хороший наблюдатель, схватывающий, главным образом, смешные стороны того, что он видел, и владеющий вполне свободно французским языком, он оставил нам ряд пикантных описаний, характеризующих правителей и дипломатов того времени. Тем не менее все эти лица, сквозь призму его воображения, испытали не мало изуродований и не следует, конечно, придавать его рассказам безусловную веру. Надо, впрочем, заметить, что «Воспоминания» графини Головиной, напечатанные недавно на русском языке, подтверждают многие из черт и подробностей, к которым было основание относиться с подозрением.

Воспоминания о Дворе и царствовании Павла I составляют самую существенную часть его сочинений, так как автор был, в одно и то же время, наблюдателем и действующим лицом в том, что он описывает. Царствование Павла Петровича было мрачно и трагично, но то, что граф Федор видел и слышал при Дворе этого несчастного государя, представляет ничто иное, как жалкую комедию, смешные стороны которой не ускользнули от этого наблюдателя, кажущегося, на первый взгляд, поверхностным и беспечным.

Мы его видим то принимающего участие в обрядах, коронования «в бархатном кафтане, богато расшитом шарфами, в штиблетах из белого атласа и в треугольной шляпе с белым султаном, по-военному»; то провожаем его в ночной поездке, в карете с зеркальными стеклами, когда он, дрожащий от холода в зимнюю ночь, отправляется к посланникам иностранных Дворов, чтобы объявить им о рождении великого князя Михаила Павловича; то присутствуем при гневном припадке императора, когда Головкин, которому Павел I, назначая его на должность церемониймейстера, настрого запретил «заниматься в его царствование остротами», забывает этот запрет.

В то же время граф Федор Гаврилович оставил нам очень ясный портрет самого себя. Ибо разнообразие местностей и лиц, о которых он говорит, легкость, с которою он рассуждает о серьезных делах, значение, которое он нередко придает мелочам, интерес, с которым он следит за европейскими событиями[157], незнание русского языка и русской жизни, а главное — самоуверенность, проявляемая им в своих мнениях, характеризует его как космополита.

Таким образом, граф Федор представляет собой прототип того любопытного класса русских, являющегося произведением сложившихся обстоятельств и управлявшего Россией в течение девятнадцатого столетия.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.