Глава 2 ДЕТСТВО И РАННЯЯ ЮНОСТЬ
Глава 2
ДЕТСТВО И РАННЯЯ ЮНОСТЬ
Та девочка…
А. С. Пушкин
В конце 1805 года в семействе Раевских царило напряженное и тревожное ожидание: Софья Алексеевна готовилась к очередным родам. Видимо трепетал и находившийся рядом супруг. 12 ноября он писал из Каменки (имения своей матери) графу А. Н. Самойлову: «Желаю, чтоб вы возвратились здоровы и нашли б Софью Алексеевну мою разрешившуюся, — вы не можете вообразить, сколько она меня беспокоит и связывает»[36].
Но все в конце концов окончилось благополучно, и 25 декабря 1805 года на свет появилась девочка. Ее нарекли Марией.
В биографии Марии Раевской-Волконской есть множество неясных моментов и недоразумений, которые возникли как от недостатка документальных данных, так и от ошибок современников и позднейших исследователей. Удивительно, но даже дата ее рождения стала камнем преткновения для биографов: до сих пор в авторитетных изданиях встречаются указания на два, а то и на три разных года и на различные месяцы и дни. Некогда видный историк П. Е. Щеголев, отчаявшись разобраться в этих календарных хитросплетениях, предпочел перестраховаться и ограничился ни к чему не обязывающим высказыванием: «Год рождения М. Н. не поддается точному определению»[37].
Думаем, однако, что такое «точное определение» все-таки существует.
Начнем с того, что хронологическую путаницу изначально создали сами родственники Марии Николаевны. Пионером, кажется, был ее зять генерал М. Ф. Орлов, супруг Екатерины Николаевны, который написал жене 1 апреля 1826 года: «Нынче день рождения бедной Маши»[38]. Спустя три четверти века сын княгини и издатель ее «Записок» М. С. Волконский установил вторую ложную веху: он объявил в предисловии к мемуарам матери, что та скончалась «10 августа 1863 года, 56 лет от роду»[39]. Из сведенных воедино сообщений родни выходило, будто Мария Раевская родилась 1 апреля 1806 года, а это крайне маловероятно по самой простой причине: нам доподлинно известно, что ее сестра Софья появилась на свет 17 ноября помянутого года.
Вскоре крупнейший знаток пушкинской эпохи Б. Л. Модзалевский усугубил возникшую неразбериху. Он голословно, без каких бы то ни было ссылок на документы, заявил, что Мария родилась 1 апреля 1807 года [40]. Но если сын декабристки, скорее всего, попросту описался (или слегка ошибся в арифметических расчетах), то предложенная датировка ученого вдвойне некорректна по основаниям более серьезным. Прежде всего, она вовсе не согласуется с днем рождения Софьи: как говорится, сама природа вопиет против указанной пушкинистом даты. К тому же Б. Л. Модзалевский, бывший в ту пору редактором и комментатором археографических сборников «Архив Раевских», не обратил должного внимания на документ, включенный им самим в первый том этого уникального издания.
Имеется в виду письмо H. Н. Раевского-старшего к графу А. Н. Самойлову от 10 января 1807 года. В послании офицер поведал дядюшке о семейных делах и непростых бытовых проблемах, что называется, поплакался, и между прочим сказал, что у него «четыре дочери, два сына на руках»[41]. Таким образом, к январю 1807 года семейство Раевских уже приняло свой окончательный вид, и дальнейшие рассуждения о 1 апреля этого года как дне рождения Марии Николаевны теряют всякий смысл.
Утвердившись в этом, можно довольно правдоподобно объяснить и происхождение пресловутого числа — 1 апреля. Дело в том, что генерал М. Ф. Орлов, похоже, банально перепутал семейные праздники. На указанную дату приходился день памяти преподобной Марии Египетской (ревностной христианки, жившей в VI веке) — иными словами, не день рождения, а день именин нашей героини. Близкие люди никогда не забывали об этом и торопились поприветствовать княгиню. Например, 1 апреля 1842 года декабрист М. С. Лунин писал С. Г. Волконскому: «Дорогой друг, прошу вас засвидетельствовать мое глубокое почтение мадам и просить ее принять мои поздравления с днем ее ангела»[42].
Так, на наш взгляд, разрешается ситуация с сомнительными датами и числом.
Зато у тех ученых, кто ведет летопись жизни Марии Раевской от 25 декабря 1805 года, скопились убедительные и разнообразные аргументы. Их никто так и не сумел опровергнуть.
Главные доводы обнаруживаются в воспоминаниях самой княгини Волконской. Там, в частности, есть рассказ о том, как она, юная девушка, забавляясь, убегала от морских волн и как Пушкин, наблюдавший с берега эту поэтическую сцену, восхищался ею[43]. Известно, что данный эпизод произошел неподалеку от Таганрога в 1820 году[44]; мемуаристка же, завершив его описание, вскользь заметила: «Мне было только 15 лет»[45]. Через несколько страниц Мария Николаевна обратилась к другим материям — она повела речь о своей стремительной поездке в Сибирь, к отправленному на каторгу мужу. Путь ее проходил через Казань, куда Волконская прибыла на исходе декабря 1826 года. «Был канун Нового года, — писала княгиня и тут же четко пояснила: — мне только что минул 21 год»[46]. В обоих случаях элементарное арифметическое действие дает одинаковый результат.
Его решительно подтвердил и внук княгини, С. М. Волконский, который заявил: «По неопровержимым данным нашего архива, она родилась в 1805 году». Далее он уточнил, что «день Рождества <…> был вместе с тем и днем ее рождения»[47].
В заключение скажем о поэтическом доказательстве сибирского происхождения. В 1829 году декабрист А. И. Одоевский, пребывая в Читинском остроге, написал стихи — «Княгине М. Н. Волконской (В день ее рождения)»:
Был край, слезам и скорби посвященный,
Восточный край, где розовых зарей
Луч радостный, на небе том рожденный,
Не услаждал страдальческих очей;
…………………………………
Вдруг ангелы с лазури низлетели
С отрадою к страдальцам той страны,
Но прежде свой небесный дух одели
В прозрачные земные пелены…
Под стихами хорошо осведомленного человека стояла все та же дата — «25-го декабря 1829 года»[48].
Надеемся, что приведенных фактов вполне достаточно для того, чтобы завершить возникшую по случайности, а затем ставшую почти бесконечной дискуссию и впредь считать несомненным: Мария Раевская появилась на свет 25 декабря 1805 года.
Ошибется тот, кто сочтет написанное выше всего лишь скучной схоластикой, образчиком пресного «пушкинизма». Смеем заверить таковых скептиков, что дата рождения Марии Николаевны — именно эта, единственная, выверенная по документам дата — еще сыграет важную роль в нашем повествовании.
Находясь в Сибири, Мария Волконская часто и подолгу рассказывала собственным детям о своем далеком детстве. Она не сочла нужным поместить эти рассказы в «Записки», ограничившись фразой о «счастливом времени, проведенном <…> под родительским кровом», о «путешествиях» и «доле радостей и удовольствий на этом свете»[49]. Поэтому в ученой среде повелось считать, что «мы можем восстановить историю юности Марии Николаевны в самых общих очертаниях. Подробностей мы не знаем»[50]. Однако это не совсем так, и в распоряжении биографа есть-таки немало материалов разного свойства.
Мы, к примеру, знаем, что в детстве и юности Мария частенько путешествовала с родными по империи, подолгу жительствовала то в Петербурге, то в Киеве или малороссийских имениях. Повсюду она «имела возможность видеть и слышать самых интересных и самых умных людей, каких только могла выставить тогдашняя Россия». Все это и кое-что иное наложило определенный отпечаток на ее интеллектуальное и нравственное развитие.
В семье Раевских царил культ отца и супруга. Николай Николаевич «пользовался беззаветной любовью жены и детей и бесконечным авторитетом». Но, обожая и лелея близких, глава семейства подчас прибегал и к жестким домостроевским мерам, не стеснялся демонстрировать «крутой нрав, упорство, граничившее с упрямством, и некоторый семейный деспотизм»[51]. Командирские навыки применялись Раевским по любому поводу, а его распоряжения исполнялись домашними так, как исполняются в полку или дивизии приказы вышестоящего начальства. В мемуарах Марии Николаевны обнаруживается красноречивое тому подтверждение. Когда княгине пришло время рожать, случилось следующее: «Отец требовал, чтобы я сидела в кресле; мать, как опытная мать семейства, хотела, чтобы я легла в постель во избежание простуды, и вот начинается спор, а я страдаю; наконец воля мужчины, как всегда (! — М. Ф.), взяла верх; меня поместили в большом кресле, в котором я жестоко промучилась без всякой медицинской помощи»[52]. Нетрудно догадаться, что подобные патриархальные эпизоды — конечно, на ином, более благоприятном событийном фоне — бывали в семействе и ранее.
Раевский всецело руководил образованием детей и по возможности наблюдал за ним лично. Он стремился дать сыновьям и дочерям всестороннее, энциклопедическое образование. По мысли отца, юноши должны были пойти по его стопам — и посему Александр и Николай с определенных пор стали уделять преобладающее внимание военным наукам. Дочери же в основном постигали предметы гуманитарные, хотя отнюдь не ограничивались ими.
Мария с ранних лет получила доступ к отцовской библиотеке, которая, по меркам той эпохи, была весьма обширной: в ней насчитывалось до четырех тысяч переплетов, причем «почти 3000 томов принадлежали французским авторам, а остальные — преимущественно русским и английским»[53]. Девушка быстро пристрастилась к чтению, и книги стали ее верными спутниками на всю жизнь. Надлежит отметить, что хотя в ее руки иногда попадали подобающие возрасту модные романы, предпочтение отдавалось все же изданиям серьезным, глубокомысленным. (С годами же легковесные поделки были отвергнуты вовсе, и сын княгини вспоминал: «Круг ее знаний выходил за пределы обычного уровня. Исторические науки и литература ее всего более привлекали; ни разу не видал я в ее руках, что называется, пустой книги»[54].)
Больших успехов добилась Мария и в изучении иностранных языков. С какого-то времени ей помогала в этом специально приглашенная англичанка — гувернантка мисс Мятен[55]. Даже есть мнение, что именно под руководством нашей героини и ее сестер Пушкин «начал учиться английскому языку» и, может быть, «впервые познакомился с Байроном»[56]. Вероятно, что как раз в части лингвистической отец Марии, русский до мозга костей человек, потерял чувство меры и допустил педагогический промах. Занятно: окружающие свидетельствовали, что Мария знала «французский и английский языки, как свой родной»[57], но парадокс заключался в том, что отечественного-то языка она не знала — точнее, владела им весьма посредственно и предпочитала писать по-французски. Позднейшие ее попытки ликвидировать этот пробел ни к чему не привели, и княгиня на всю жизнь так и осталась «франкоязычной». «Я всегда восхищаюсь вашим русским языком и, отчаявшись когда-либо приблизиться к нему, я от него отказалась», — признавалась она И. И. Пущину в письме от 25 января 1840 года[58].
Зато от музыки, к которой Мария Николаевна испытывала, по ее собственным словам, настоящую «страсть», она не отказалась никогда. Постигая музыкальные премудрости, девушка особенно полюбила итальянцев. Вдобавок у Марии были «замечательный голос»[59] и «вокальный талант»[60], и благодаря усилиям родителей и нанятых ими толковых учителей эти ее дарования получили всяческое развитие и умелую «обработку». В доме Раевских регулярно проходили фортепьянные концерты, не умолкал ее «звучный голос», и многие знающие толк в музыкальном искусстве современники (такие, как княгиня Зинаида Волконская) восхищались почти профессиональным пением Марии.
Потакая интеллектуальным увлечениям дочерей и их тяге к прекрасному и возвышенному, к величайшим достижениям европейской культуры, отец, однако, отвергал оголтелый космополитизм и бдительно следил за духовно-нравственной стороной воспитания девушек. «Начала веры и добродетели» — этот предмет преподавался под отцовским кровом неустанно и неформально, вследствие чего девицы Раевские счастливо избежали расхожих мистических и иных тогдашних поветрий и выросли в убежденных православных христианок.
Столь же требователен был Николай Николаевич и по части воспитания Марии и ее братьев и сестер в верноподданническом духе, в уважении к исконным русским ценностям. Отец крайне подозрительно смотрел на масонов и прочих «карбонариев», утверждая, что «из их совещаний не выйдет ничего путного». Да и о якобы нараставших свободолюбивых настроениях среди обывателей Раевский-старший отзывался с нескрываемым сарказмом. «Прочтите-ка им свои стихи! — говаривал он либеральничавшему Пушкину. — Что они в них поймут?» «Достойно замечания, — добавляет к этому П. И. Бартенев, — что он взял слово с обоих сыновей ни за что не вступать ни в какое тайное общество»[61].
Мария Николаевна хорошо усвоила преподанные ей родителем политические и идеологические уроки, что позднее наглядно продемонстрировала своим отношением к декабризму и конспиративной практике мужа.
Уроки уроками, но не менее важно и то, что Мария Раевская унаследовала и всячески развила в себе некоторые черты характера отца. Прежде всего надо говорить о ее несгибаемой воле, о «твердости и настойчивости» в принятии «главных решений»[62]. К этому, по точному замечанию П. В. Анненкова, следует присовокупить гордость и редкостную свободу ума, «право судить явления жизни по собственному кодексу и не признавать обязательности никакого мнения или порядка идей, которые выработались без <…> прямого участия и согласия» Марии Николаевны[63]. Сын княгини писал, что «она, в то же время, была характера мягкого и уживчивого, всегда веселая и никогда не падавшая духом»[64], — и здесь, по-видимому, также сказалась отцовская наследственность.
Не надо забывать и о ее матери, Софье Алексеевне. Биографы были явно несправедливы к ней и едва удостоили Раевскую вниманием. Так, С. М. Волконский (внук Марии Николаевны) утверждал, что «преданность мужу владеет всем ее существом; несмотря на многочисленное свое семейство, она до последних дней своих оставалась более супругой, нежели матерью»[65]. А П. Е. Щеголев пошел еще дальше и вовсе счел мать Марии посредственностью: «О ней мы ничего не знаем, очевидно, по той причине, что она не играла в семье первой роли, совсем скрытая личностью мужа»[66].
Другие исследователи придерживались в целом схожего мнения. Допускаем, что их отчасти дезориентировала сама Мария Волконская, которая в своих «Записках» ничего не рассказала о Софье Алексеевне.
Между тем самая простая логика подсказывает, что Николай Николаевич, занятый службой, мог проводить в кругу семьи довольно немного времени. Когда же начались сражения с Наполеоном, он, почти не покидая театра военных действий, стал бывать дома и того реже, периодическими наездами. (Как мы помним, в те же сроки родилась и Мария.) Его влияние на воспитание детей если и не уменьшилось, то видоизменилось качественно: оно вынужденно преобразовалось в надзор за соблюдением выработанной стратегической педагогической линии. Естественно, надзор был строгим и добросовестным — но нерегулярным. Каждодневные же заботы о подрастающих детях легли на плечи Софьи Алексеевны, и в вопросах рутинной тактики воспитания жена Раевского вольно или невольно стала играть ту самую «первую роль», которую почему-то не заметили историографы. Младенчество и детство Марии — как известно, решающие годы для формирования человеческого характера — пришлись как раз на период, когда ее мать в значительной мере заправляла семейными делами. Это обстоятельство принуждает нас попристальнее вчитаться в документы, касающиеся Софьи Алексеевны Раевской.
Ученый, уверявший читателей, что «о ней мы ничего не знаем», оплошал и тут: документальные свидетельства о супруге ратного героя имеются, причем в изрядном количестве. И из фрагментов старых бумаг, словно из мозаичных пластинок, составляется любопытный эскиз психологического портрета Софьи Алексеевны.
Она была настоящей, преданной внучкой Ломоносова, всегда гордилась неповторимым дедом и деятельно участвовала в начинаниях, связанных с увековечиванием памяти «сего великова мужа»[67]. Да и в генах Софьи Алексеевны явственно присутствовало нечто ломоносовское. Михайло Васильевич, как известно, был человеком не только гениальным, но и необычайно сложным, не всегда корректным в словах и поступках, болезненно самолюбивым. До сих пор на слуху его крылатая фраза: «Не токмо у стола знатных господ, или у каких земных владетелей дураком быть не хочу; но ниже у самого Господа Бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет»[68]. Таковой же была и жена Раевского, ставшая — разумеется, только на бытовом уровне — «верным снимком» своего предка. Правда, родовые особенности характера она явила окружающим в своеобычной «женской редакции».
Показательно, что С. М. Волконский, мемуарист подчеркнуто деликатный, избегавший суровых приговоров, ведя речь о Софье Алексеевне, не сумел сдержаться и одарил прабабку критическими строками: «Женщина характера неуравновешенного, нервная, в которой темперамент брал верх над разумом. <…> Женщина характера сухого, мелочного»[69]. Наверное, у него были какие-то основания для подобных суждений, но все же главного в этой даме он не приметил.
То, о чем писал внук, было всего лишь производным от основного, а основным — тем, что принесло массу неприятностей и самой Раевской, и ее близким, — следует считать эгоцентризм, помноженный на непомерную мнительность, проще говоря — гордыню. Внучка гения и жена героя блюла честь фамилии и свою собственную так, что окружающим моментами становилось не по себе от ее высокомерия или кичливой обидчивости. Иногда выходки почтенной Софьи Алексеевны очень походили на поведение избалованного и капризного, привыкшего всеми верховодить ребенка — и супруг, защищая дорогую половину от упреков, непроизвольно подтверждал правомерность такого сравнения: «Не оставьте детей и жены и извиняйте их проступки», — просил Николай Николаевич свою мать, E. Н. Давыдову, в письме, датированном 26 апреля 1807 года[70].
В другом письме, к графу А. Н. Самойлову от 4 декабря 1807 года, Раевский-старший пытался объяснить оскорбленному родственнику мотивы очередного демарша жены: «Ей показалось, что вы, как со мною, так и с ней переменили милостивое ваше обращение, почему и сочла, что ее посещения не будут вам столько приятны, как были прежде. Я никак ее в сем оправдать не могу, — примирительно продолжал Николай Николаевич, — ибо долг ее был удвоить старание приобрести вновь ваше родственное расположение, в чем и — надеюсь на ваше доброе сердце — она успеет»[71]. Однако его надежды не оправдались — и жалобы графа на поведение Софьи Алексеевны продолжились[72].
Надо отдать ей должное: в своих поступках и проступках Раевская была тверда и последовательна невзирая на лица. Так, породнившись со знатными Волконскими, она и с ними не церемонилась, держала себя столь же вызывающе заносчиво. В 1829 году, возмущаясь родней, которая, по мнению Софьи Алексеевны, была скупа, мать писала Марии в Сибирь:
«Твои письма, совершенная заброшенность В<олконскими> и Реп<ниными>, ваш недостаток в деньгах — доставляли нам бесконечное огорчение. Если бы я имела несчастье иметь сына в Сибири и моя несчастная и неповинная belle-fille[73] последовала бы за ним — я продала бы последнее платье, чтобы послать ей денег. Ты делаешь очень хорошо, предлагая браслет своей племяннице Репниной, будь уверена, что никогда и никто из нашей семьи не пожелает иметь хотя бы одну нитку, принадлежащую твоему мужу»[74].
Мария Волконская, вынужденная к тому же лавировать между Раевскими и родственниками мужа, огорчалась подобными письмами матери и свела переписку с ней до минимума. Однажды княгиня в сердцах даже заметила, что Софья Алексеевна «как будто умерла» для нее[75]. Зато в письме к свекрови А. Н. Волконской от 11 июня 1827 года Мария Николаевна добавила к портрету матери несколько небезынтересных штрихов. При чтении этого письма возникает ощущение, что автор послания скорее солидаризируется с Софьей Алексеевной, нежели обвиняет ее в очередных прегрешениях:
«Я тотчас поняла, о ком идет речь, и удивляюсь сдержанности, которую вы проявили в этом деле, обожаемая матушка <…>. Вы, по-видимому, подозреваете, что упомянутая особа писала ко мне, милая матушка; это подозрение неосновательно; она, может быть, лишена такта, имеет странности или смешные слабости, но она никогда не станет так публично выносить на суд недостатки, которые она — справедливо или нет — видит в других, особенно в людях, так или иначе принадлежащих к вашему дому»[76].
Стоит вдуматься в это замечательное «справедливо или нет» — такие дипломатичные, вскользь брошенные слова, вдобавок адресованные не кому-нибудь, а уязвленной свекрови, могут означать только одно: Мария Волконская в какой-то мере была согласна со своей горделивой матерью.
А у матери, при всей неоднозначности ее натуры, билось в груди доброе сердце — и это прекрасно знала Мария. Спустя годы княгиня с теплотой вспоминала, как Софья Алексеевна в детстве «баловала» ее, и, вспоминая, подчеркивала, что мать «была права»[77]. Немало кошек пробежало между этими двумя неординарными женщинами — и все же Софья Алексеевна навсегда осталась для дочери «дорогой, обожаемой матушкой», «доброй матушкой»[78].
Представляется несомненным, что «ломоносовское» самолюбие и предрасположенность к резким, выходящим за общепринятые этикетные рамки поступкам унаследовали через Софью Алексеевну и ее дети, в особенности Александр и Мария. Но если у сына родовые черты проявились чересчур явно, в гипертрофированной форме, то Мария Николаевна избежала крайностей самодурства, которым прославился Александр Раевский. Сказалось благотворное влияние властного отца — влияние, умерившее материнское воздействие. Именно так — умерившее, но не нейтрализовавшее его полностью. В биографии Раевской-Волконской будет немало эпизодов, когда ее «темперамент возьмет верх над разумом» или когда наша героиня докажет, что никто из «знатных господ» или «земных владетелей» ей не указ. А те, кто окажется рядом с княгиней в Сибири, еще обвинят ее в «надмении»[79] и «гордой самоуверенности»[80].
Однако все это — впереди, хотя и не за горами. Пока же Россия сражается с Наполеоном и побеждает его, строит военные поселения, марширует и пашет землю, втихомолку обзаводится разветвленным подпольем — а она, Мария Раевская, с охотой учится, иногда предается детским забавам, вникает в разговоры знаменитостей, путешествует, впитывает впечатления — и постепенно растет. Анна Керн, познакомившаяся с Раевскими в Киеве в 1817 году, едва заметила тихую девочку и запомнила только то, что Мария была «кроткая брюнетка»[81]. Примерно так же отозвался о нашей героине и другой наблюдатель: «Малоинтересный смуглый подросток»[82]. Подросток, обычно не по годам сдержанный, но подчас напоминающий большинство сверстников: по-детски непосредственный и с соответствующими возрасту интересами — например, приходящий в восторг от занятно покачивающего головой «белого медведя», увиденного в Киеве[83].
А сокровенные природные процессы идут динамично, они набирают силу — и готовят чудесное преображение…
Киевский медведь остается в прошлом. Вчерашняя девочка «из ребенка с неразвитыми формами стала превращаться в стройную красавицу, смуглый цвет лица которой находил оправдание в черных кудрях густых волос и пронизывающих, полных огня, очах»[84]. Один офицер, столкнувшись с Марией на балу, был удивлен ее «поразительным сходством» с братом, Николаем Раевским[85]. Красавицею, правда, Марию считали не все: так, поэт Василий Туманский отметил, что она «дурна собой», однако поспешил добавить: девушка «очень привлекательна остротою разговоров и нежностью обращения»[86]. Сама же Мария находила у себя «живость характера» и «ртуть в венах»[87] (позднее, по ее признанию, утерянные). Кроме того, она самокритично отмечала, что «совсем не любезна от природы»[88].
Пришла дивная пора волнительных и смутных мечтаний, тревожных снов и первых выездов — и пора других, заинтересованных, столь не похожих на былые, мужских взглядов.
Девичье таинство преображения наконец свершилось, а значит, нагрянуло и неотвратимое, весеннее:
Так в землю падшее зерно
Весны огнем оживлено.
Давно ее воображенье,
Сгорая негой и тоской,
Алкало пищи роковой;
Давно сердечное томленье
Теснило ей младую грудь;
Душа ждала… кого-нибудь,
И дождалась… Открылись очи;
Она сказала: это он!.. (VI, 54).
Здесь, посулив читателю надвигающуюся интригу, нам следует на время опустить занавес — и завершить главу на полуслове. Чтобы лучше понять, что же произошло между ними, придется нарушить хронологию событий и исследовать из ряда вон выходящее происшествие, случившееся с Марией Раевской несколько позже.
Это происшествие как будто описано ее биографами, однако описано с существенным упущением.