6 глава Первые годы супружества
6 глава
Первые годы супружества
19 июля в 1928 году в Риме был очень жаркий день: +104°[9] в тени. Это был день нашей свадьбы.
Утром, около десяти часов, в нашем доме, где я жила с родителями, начали собираться родственники и близкие друзья; отсюда мы все вместе должны были направиться в мэрию. Моя матушка прочла мне наставление, как полагается матери, и закончила его следующими словами:
— Постарайся внушить твоему мужу, чтобы он не носил эти костюмы кофейного цвета, они ему совсем не к лицу.
Слово «муж» и самая мысль, что я могу что-то внушить Энрико хотя бы в таких пустяках, как цвет костюма, показались мне чем-то удивительным и невероятным. Но сейчас было не время разбираться в своих чувствах. Пора было надевать новое платье, сшитое специально для этого дня; такого пышного платья у меня еще никогда не было; переодевшись, я стала смирно дожидаться жениха.
В Читта Джардино за Энрико и его сестрой послали машину, но машина вернулась и привезла только Марию. Энрико был еще не готов. Скоро собрались все, а его все не было. Я чувствовала себя очень неловко. Наконец он появился и объяснил: он начал переодеваться и надел новую сорочку, купленную для этого торжественного случая. И оказалось, что рукава у нее на три дюйма длиннее, чем надо, потому что все сорочки шьются с рукавами одной длины, так, чтобы они приходились впору любому великану. Энрико был в доме один. Что делать? Он, как всегда, сохраняя полную невозмутимость, уселся за швейную машину и застрочил складки на обоих рукавах. Это было не первое и не самое значительное его достижение по швейной части. Прошлым летом в Альпах он с гордостью показывал мне свои походные штаны, которые он сшил себе сам по образцу старой пары.
Решив проблему рукавов, Энрико теперь был готов приступить к новой для него проблеме — женитьбе. Мы уселись в машины и поехали.
Наша свадьба состоялась без религиозной церемонии, потому что мы с Энрико были различных вероисповеданий; в Риме тогда это называли «брак в Кампидольо». Энрико, как почти все итальянцы, был католик, хотя он и не признавал никаких религиозных обрядов, а я принадлежала к свободомыслящей еврейской семье.
Мы подъехали к подножию Кампидольо, исторического Капитолийского холма, который во времена Римской империи был крепостью. Здесь некогда гуси разбудили своим криком воинов и спасли город от нашествия галлов. Машины стали подниматься по трассе, проложенной в Тарпейской скале, с вершины которой римляне сбрасывали предателей, осужденных на смерть. Мы проехали мимо маленькой пещеры, где всегда держали волчицу — эмблему Рима; а еще выше миновали клетку — теперь уже пустую, — при Муссолини в ней сидел орел. Муссолини возродил военную мифологию латинян, а римский орел считался символом победы.
Машины остановились на вершине холма, на Пьяцце, где Марк Аврелий, император-мудрец, вечно скачет на своем бронзовом коне. Пьяцца с трех сторон замыкается тремя монументальными дворцами. Один из этих дворцов — мэрия. Там муниципальный чиновник с синим шарфом через плечо принял от нас в этот знойный день девятнадцатого июля клятву супружеской верности.
Когда мы вышли из дворца на площадь, весь наш свадебный кортеж был запечатлен на фотографии, как оно и полагается по традиции. К несчастью для прекрасного пола, моды того времени отличались редким безобразием, и все женские лица на фотографии выглядывают из-под нахлобученных шляп, похожих на перевернутые горшки. Мы с Энрико стоим впереди: он несколько смущенно улыбается фотографу, а я неловко держу букет цветов. По обычаю жених в день свадьбы подносит невесте букет цветов, но Энрико в тот день, как это, впрочем, с ним всегда бывало, даже и не вспомнил про цветы. Пока мы дожидались в мэрии очереди вступить в брак, заботливые родственники отрядили кого-то из моих кузенов в ближайший цветочный магазин за букетом.
На этом снимке трудно кого-нибудь узнать: моя матушка, сестры и сестра Энрико — все они под этими шляпами на одно лицо. Блаженно улыбающийся морской офицер — это мой отец. Толстенький, кругленький человечек с гладким сверкающим черепом и насмешливыми, похожими на бусинки глазами — сенатор Корбино. Он был шафером Энрико, и он первый довел до моего сознания, что я стала замужней дамой. Как только церемония окончилась, он подошел ко мне и, стараясь придать своему улыбающемуся лицу самое торжественное выражение, поклонился, поцеловал мне руку и сказал:
— Примите мои поздравления, синьора Ферми.
И мы поехали домой.
Мы начали наше свадебное путешествие с довольно рискованной эскапады: мы полетели.
Гражданская авиация в то время еще не вышла из младенческого возраста: первая пассажирская линия в Италии была открыта всего два года назад, в апреле 1926 года. Приблизительно в это время некий итальянский эксперт по авиации писал: «Металлическая конструкция (аэропланов) в свое время приобрела столь горячих защитников, что многие аэропланы теперь делаются целиком из металла… однако дерево снова начинает применяться, поскольку деревянная конструкция легче и значительно дешевле… Недавно была проведена экспертиза новой металлической модели… Она, несомненно, заменит деревянные аэропланы».
В 1928 году все итальянские линии обслуживались двухмоторными гидропланами итальянского производства типа Дорнье Валь. Если на линии Палермо — Генуя, которая проходит вдоль западного побережья Италии, есть основания для курсирования гидропланов, то на таких сухопутных линиях, как Турин — Павия — Триест, это по меньшей мере странно. Для посадки в Турине и Павии на реках По и Тичино устроены плавучие пристани.
В министерстве воздушного флота ведется тщательный статистический учет всех полетов, и таким образом я узнала, что я была одна из 304 итальянок, которые летали в 1928 году, а Энрико — один из 1358 итальянцев. Среди иностранцев пропорция женщин несколько выше: мужчин — 242, женщин — 89. Отсюда явствует, что итальянские женщины отличаются благонравием и сидят дома. На каждом гидроплане помещалось восемь пассажиров, но в среднем на каждый полет приходилось четыре человека. В этих коротеньких сводках сквозь всю их сухость чувствуется, что Италия гордится своей авиацией.
В сводках отмечалось, что полеты совершаются ежедневно, за исключением воскресных и праздничных дней, что случаи отклонения от маршрута на линии почти отсутствуют и что за весь год не зарегистрировано ни одного несчастного случая ни с пассажирами, ни с командой.
В тот день, когда мы вылетели в Геную с римского аэропорта, расположенного на берегу Тирренского моря, близ Фьюмичино, погода стояла великолепная. На небе ни облачка, ни малейшего ветерка, и море не затянуто туманом. Наш маленький гидроплан летел вдоль берега, где один за другим мелькали фешенебельные курорты. Он летел так низко, что ясно были видны яркие цветные зонтики на золотом песке и группы купающихся, которые махали руками, приветствуя огромную птицу, которую мало ли что ждет на пути. Но все сошло как нельзя лучше, если не считать воздушных ям, от которых у меня вначале замирало сердце, и затянувшейся посадки — мы так долго подпрыгивали на волнах, что, казалось, это никогда не кончится. Я сошла на берег совершенно зеленая, но мне было приятно сознавать, что я ничем не выдала своего испуга. Я подумала, что Энрико должен гордиться своей женой.
Из Генуи мы поездом, а затем автобусом добрались до Шамполюк, деревушки в Западных Альпах, в долине, которая ведет к леднику между Монте Розой и Маттерхорном. Мы оба любили высокие горы, экскурсии из одной долины в другую через пустынные перевалы, где вдруг открываются во всем своем величии снежные вершины и изумрудные пастбища у их подножий.
В это лето мы часто совершали такие походы и хорошо изучили эту альпийскую область. Но после захода солнца или в плохую погоду Энрико подчинялся голосу своего разума. Энрико — прирожденный учитель, ему всегда надо кого-нибудь учить, поэтому я время от времени становилась его ученицей. Я должна была изучить физику так, чтобы быть вполне осведомленной в этой науке.
Энрико считал, что хороший учитель всегда может научить любого тупого ученика. Он заявил мне это после того, как я рассказала ему, что однажды, когда я была еще в средней школе, я взялась репетировать двух мальчиков по геометрии и оба они провалились на экзамене. Я оправдывалась тем, что они пришли ко мне слишком поздно, времени до экзаменов оставалось мало и трудно было за такой срок подготовить двух отсталых мальчишек, которые, доказывая теорему, говорили: «Этот угол равен вот этой стороне» — или еще какую-нибудь ерунду в этом роде.
— Чепуха! — возразил Энрико и тут же привел пример из собственного опыта: — Я был мальчишкой, лет так около четырнадцати, а мой ученик был большой парень, старше меня. Но какой осел! — Энрико каждый день занимался с ним по два часа, натаскивая его в математике, и в конце концов тот выдержал экзамен. Из этого следовало: я была плохой учительницей, а Энрико — отличный преподаватель.
Однако ему следовало бы помнить из своего собственного опыта, что безнадежные ученики, хоть это и редкая птица, но все-таки на свете бывают, и вот я-то и есть та самая птица. Еще в то лето, когда мы жили в Валь-Гардена, выяснилось, что меня невозможно научить музыке. На прогулках, когда дорога шла под гору или по ровному месту, кто-нибудь из нашей компании обычно затягивал песню, мы все хором подхватывали ее, и, хотя у меня абсолютно нет слуха и я не могу спеть и двух нот, не сбившись, я не отказывала себе в этом удовольствии и пела, как могла. Энрико и Корнелия приходили в отчаяние и наконец решили учить меня пению. За меня принялись два учителя: один утверждал, что труд учителя никогда не бывает бесплодным, а у другой был превосходный слух, и она прелестно пела. К концу лета меня научили петь — и то, кажется, на два дня — одну-единственную строчку; слова были такие:
Носилки с хладным трупом несут они в руках!
Ничего более бодрого мои учителя не могли придумать, глядя на эти изумительные, сказочные горы. Когда мои занятия с ними кончились, я вернулась к своей собственной музыкальной интерпретации даже этой единственной строчки.
А теперь самонадеянный Энрико решил учить меня физике. Я уже рисовала себе картину нашей совместной жизни, дружной жизни в повседневном труде с мужем, которого я, конечно, водрузила на высокий пьедестал. Сама я, разумеется, остаюсь в тени, но я буду помогать ему, и с моей помощью пьедестал его будет подниматься все выше и выше… весь мир увидит его… И всем этим он будет обязан мне… И как он будет благодарен мне, как будет меня любить!.. О мечты!
В маленькой комнатке, обшитой деревянными панелями, в горной деревушке, где сырость в дождливый день и вечерняя прохлада мигом изгоняют целительное тепло альпийского солнца, Энрико объяснял мне уравнения Максвелла. Я терпеливо заучивала все математические формулы, которые необходимо помнить, чтобы следить за ходом изложения. Я добросовестно повторяла за Энрико его объяснения, стараясь не смотреть в окно на цветущий заманчивый луг, пока не усвоила урок настолько, что он стал как бы частью моего мозга. Так мы довели до конца предлинное доказательство: что скорость света и скорость распространения электромагнитных волн выражаются одним и тем же числом.
— Итак, — сказал Энрико, — свет есть не что иное, как электромагнитные волны.
— Как же это у тебя так выходит?
— Мы только что доказали это!
— Не знаю… Ты доказал только, что путем некоторых математических операций ты можешь получить два одинаковых числа. А сейчас ты говоришь о тождестве двух явлений. У тебя нет оснований для этого. И, кроме того, две одинаковые вещи вовсе не то же самое, что одна и та же вещь!
Ему так и не удалось убедить меня, и на этом наши занятия физикой закончились.
Несмотря на то, что надежды Энрико — учителя и ослепленного мужа — рассыпались в прах, мне все-таки еще раз была предоставлена возможность помогать ему не только тем, чтобы штопать ему носки.
Когда мы обручились, Энрико, сознавая свою ответственность перед будущей семьей, стал подумывать о том, как бы увеличить свой заработок, который составлял около девяноста долларов в месяц, чего едва хватало на удовлетворение самых насущных потребностей. Профессор университета в Италии должен непременно располагать какими-нибудь средствами, помимо своего жалованья. Обычно это бывают доходы с родового поместья, приданое жены или авторский гонорар за книги. Энрико не унаследовал от предков никакого родового поместья, так что у него оставались только две возможности. Как у большинства девушек среднего класса, у меня была небольшая сумма, выделенная мне родителями; мы купили на эти деньги квартиру, когда поженились. Но Энрико понимал, что нам теперь понадобится больше денег, и не для того, чтобы вести какую-то роскошную жизнь, а просто для того, чтобы чувствовать себя уверенно, не беспокоиться о завтрашнем дне и не зависеть от каких бы то ни было случайностей. Поэтому он решил прибегнуть к третьей возможности и написать учебник для лицея, то есть для старших классов итальянской средней школы.
— Я тебе буду диктовать, — сказал он, — а ты потом перепишешь в свободное время и поможешь мне делать эскизы для чертежей.
Я, конечно, с радостью согласилась, и мы тут же принялись составлять учебник. Мы начали эту работу после нашего свадебного путешествия, как только устроились на новой квартире. И вот тут-то, вместо того чтобы выполнять обязанности секретаря, я оказалась в роли тупой ученицы. Для Энрико в физике все всегда было «совершенно ясно», «понятно» и «очевидно». Совсем не так, как для меня.
— Очевидно, — диктовал он, — что при неравномерно ускоренном движении отношение скорости ко времени не будет постоянным.
Не отрывая глаз от бумаги, потому что я едва-едва поспевала за ним записывать, я сказала:
— Это не очевидно.
— Для всякого, кто может соображать, очевидно.
— А для меня нет.
— Тебе просто лень мозгами пошевелить.
Как можно было решить, кто из нас прав, и положить конец таким спорам?
— Давай позвоним Паоле и спросим ее, — предложила я однажды, и Энрико согласился.
Моя сестра Паола только что сдала выпускные экзамены в лицее по общей программе за три последних класса. При всем своем отвращении к науке Паола все-таки получила удовлетворительную отметку по физике, а Энрико не мог не понимать, что его учебник должен быть рассчитан не только на исключительно одаренных.
Паола, конечно, стала в тупик перед «очевидностью» Энрико, но с этих пор Паола стала единственным судьей в наших спорах по поводу той или иной формулировки и почти всегда выносила решение в мою пользу.
Написать двухтомный учебник по физике — на это требуется немало времени, но если при этом ваш помощник то и дело прерывает диктовку и оспаривает чуть ли не каждое предложение, подвергая сомнению его формулировку, тогда дело может затянуться до бесконечности. Почти два года мы работали над книгой Энрико, мы возили ее с собой летом на каникулы, сначала в горы, a в сентябре на дачу к дядюшке с тетушкой. В нашей спальне, выходившей на долину Арно, — нам всегда отводили эту комнату на даче — письменного стола не было, стоял только маленький столик, на котором едва умещалась рукопись. Но Энрико обходился без книг, ему достаточно было порыться у себя в памяти. За этим же маленьким столиком он потом писал гораздо более трудные книги, тоже почти не пользуясь справочными материалами; работа двигалась так: шесть страниц в день, когда я не помогала ему, и четыре если я помогала. Оставалось еще много свободного времени для развлечений.
Энрико охотно присоединялся к компании, которая в полуденные часы собиралась под тутовыми деревьями; он не прочь был поболтать о политике, о последних известиях, обо всем, что сообщалось нового в газетах. Ему нравились и наши чаепития в пять часов за большим овальным дубовым столом. Мы иной раз подолгу засиживались тут в тихие осенние дни, когда издалека доносится только редкий окрик крестьянина, который, идя за плугом по полю, понукает своих волов, или мычание коровы где-то поблизости в стойле. Статная девушка-служанка в белых перчатках, кокетливо постукивая высокими каблучками, приносила подносы с деревенскими сластями. А вечером в гостиной Энрико всегда усаживался рядом с моим дядюшкой, который с сигарой во рту, покойно откинувшись в глубоком кожаном кресле, наслаждался отдыхом и приятной, интересной беседой. Он любил поговорить с молодежью, и в особенности с незаурядными людьми. Новообретенный племянник заинтересовал его. У Энрико всегда находилось о чем поговорить с дядюшкой, хотя он обычно стеснялся солидных людей. У них шел разговор о вещах, о которых каждому из них было что сказать, — о земельном вопросе, о методах обработки почвы, о перспективах современной физики, о стоимости лабораторного оборудования. А под конец они всегда переходили к финансовым вопросам. Мой дядя был одним из директоров страховой компании и держал акции разных промышленных предприятии; но как ни был он осведомлен в этой области, он охотно прислушивался к простому, трезвому мнению своего племянника, которому впервые приходилось задуматься над способом увеличения своих доходов.
А все остальное время Энрико работал. Здесь, на даче, осенью 1929 года он получил первую тысячу титульных листов своей книги, которые ему по итальянскому обычаю полагалось подписать и отослать обратно издателю. Обычай этот, вероятно, обязан своим происхождением мудрой пословице: «Верить — хорошо, а не верить — еще лучше». Впрочем, у многих авторов лень пересиливали недоверие, и они пользовались вместо подписи резиновыми факсимиле. Они полагали, что подделка подписи, хотя бы это был резиновый штамп, — такое серьезное преступление, что ни один издатель на него не решится.
Энрико заранее заказал себе резиновый штемпель и мог сразу приступить к работе. На маленьком столике в нашей спальне не умещалась эта груда листов, и мы перебрались в залу, где стоял огромный стол. Еще не так давно на этом столе наша старушка няня расставляла по вечерам бесчисленное множество подсвечников со свечами для гостей, которые уносили их к себе в комнаты. Каких только тут не было подсвечников! Высокие, медные, пузатые, эмалированные, одинарные, двойные! Я каждый вечер брала к себе в комнату новый подсвечник и, читая в постели при свече, что строго запрещалось, мучилась угрызениями совести и страхом, как бы не вспыхнула от свечи москитная сетка над кроватью.
И вот на этом столе, освещенном тусклым электрическим светом, который здесь не так давно провели, Энрико расположился штемпелевать свои титульные листы. Он гордо шлепал резиновым штемпелем сначала по подушке с краской, потом по листу, а я живо складывала проштемпелеванные страницы одну на другую лицом вниз и считала вслух. Каждая давала нам 3 лиры 20 чентезимо (или 15 американских центов), то есть двадцать процентов стоимости книги. Итак, хотя это и не был шедевр, а самый скромный учебник, не выходивший за пределы скучной казенной программы, он все-таки сослужил свою службу и в течение довольно длительного времени несколько пополнял наш бюджет.
В Риме мы приобрели квартиру на верхнем этаже кооперативного дома. Это была славная квартирка. В ней было много света и воздуха, и места для двоих было более чем достаточно; высокие потолки во всех шести комнатах, отделанных со вкусом.
Согласно обычаю, обстановку должен был приобрести Энрико. У него были припасены для этого деньги, но от покупки он уклонился.
— Ты пойди сама и купи, что нужно, — сказал мне Энрико. — Мне совершенно безразлично, какая мебель, только бы ножки были прямые.
Прямые ножки вполне отвечали его простым вкусам; он любил простоту не только в мебели, но и в архитектуре, в пище, в одежде — словом, во всем. Всякие бантики, кружева и оборки исчезли из моего гардероба, когда мы поженились, так же как горчица, майонез и пикули — с нашего обеденного стола.
— Кроме того, я не умею покупать мебель, — заявил он. Беда была в том, что я тоже этого не умела, потому что я получила «ненастоящее воспитание», как любил говорить Энрико. Школа, разные дополнительные занятия, которые должны были сделать из меня хорошо воспитанную девицу, поглощали все время, а практическая сторона жизни меня не касалась. Домашнюю работу делала за меня прислуга, заботу о моих платьях взяла на себя мама, родители вносили плату за ученье и покупали книги. Я понятия не имела, что такое деньги и как их надо тратить.
Кончилось тем, что обстановку купила нам моя мать, то есть я положилась на ее выбор и, делая вид, что покупаю сама, следовала ее совету. Матушка моя была женщина практического склада, и большая часть нашей мебели прослужила нам долгие годы и благополучно переправилась за океан. Но матушка руководствовалась собственными вкусами, и кое-какие гнутые ножки все-таки проникли к нам в квартиру. Впрочем, они были не слишком изогнуты, и Энрико стерпел. К тому же в его собственных владениях, то есть в кабинете, ножки у стульев были совершенно прямые. Кабинет у него был небольшой. Там стоял просторный письменный стол и маленький книжный шкафчик — как раз то, что ему требовалось: побольше места для заметок и рукописей и немножко для книг. К моему удивлению, у него оказалось очень мало книг, да и те он не держал дома. В его шкафу стояло с десяток томов, все остальные книги были в его кабинете в физическом корпусе. Там он и работал целый день, за исключением двух часов перед завтраком — с половины шестого до половины восьмого, когда он занимался дома.
Я иногда поднималась за несколько минут до половины восьмого и сонная брела к нему в кабинет. Энрико в своем синем фланелевом халате и ночных туфлях сидел, поджав ноги, в кресле, скрючившись и наклонившись над столом; он даже не замечал меня. Он был весь поглощен своей работой. Но ровно в половине восьмого у него в голове точно щелкала какая-то пружинка, вроде как у будильника. Энрико прекращал работу и возвращался на землю. В восемь мы завтракали, а после завтрака он тут же уходил в университет.
Будильник в голове Энрико работал с необыкновенной точностью. Энрико никогда не опаздывал и никогда не приходил раньше времени ни к обеду, который всегда был в час дня, ни к ужину, в восемь вечера. Отдохнув после обеда, Энрико ровно в три отрывался от чтения газеты или от игры в теннис и снова шел работать. Только какой-нибудь совершенно исключительный лабораторный опыт мог заставить Энрико отступить хотя бы на йоту от расписания. Но в одном его мозговой аппарат не подчинялся будильнику — он не способен был поддерживать Энрико в бодрствующем состоянии до половины десятого, то есть до того времени, когда полагалось идти спать. После целого дня напряженной работы Энрико, едва только кончался ужин, начинал зевать, тер глаза, но мужественно высиживал до положенного часа. Энрико был человек строгих правил.
В нашей квартире, как и во всех остальных в доме, был свой отдельный котел для отопления: так уж оно заведено в Италии, потому что итальянцы — народ индивидуалистический (quot homines, tot sententiae[10]) и довольно-таки сварливый. Но помещение для топки было выбрано крайне странно. Чтобы как-нибудь сэкономить драгоценное пространство, архитектор упрятал топку в уборную для прислуги — маленький отгороженный чуланчик. Нашей служанке приводилось сидеть на унитазе, чтобы растопить печь. Он, ничего не имела против этого, наоборот, этот чуланчик был самым уютным уголком в квартире, и она просиживала там подолгу, мешая угли в печи или просто ничего не делая. Она так привыкла сидеть там, что не изменила этой привычке, даже когда потеплело. Весной и летом ее уборная стала для нее своего рода гостиной: она открывала окно и переговаривалась через узкий двор со служанкой из противоположной квартиры, которая с таким же удобством располагалась в своей уборной.
Места для хранения угля в квартире не было предусмотрено, и нашей служанке каждый день приходилось таскать уголь ведрами из подвала. То ли из-за этого, а может быть, из-за ее неопытности как истопника, но в первый год нашей жизни с Энрико печь у нас то и дело бастовала.
А зима в тот год выдалась на редкость суровая. На памяти старожилов в Европе еще не бывало такой зимы. В Риме на улицах лежал лед. Водопроводные трубы полопались, и во многих кварталах не было воды. Отопительные системы в большинстве домов оказались непригодными при таких лютых холодах. Наша квартира, помещавшаяся на верхнем этаже, сверху, следовательно, не обогревалась. К несчастью, она не обогревалась и снизу, потому что квартира под нами этой зимой пустовала и вовсе не отапливалась. Кроме того, квартал, где мы жили, еще только застраивался, и наш дом стоял на пустыре, открытый с трех сторон ветру. А когда с севера дул трамонтана (ветер с гор), это был не дом, а настоящий холодильник.
Бывали дин, когда, несмотря на продолжительное пребывание служанки в ее «гостиной» и на мои бурные, но безуспешные попытки помочь ей и даже несмотря на теоретические указания Энрико, как нужно поддерживать огонь в топке, температура у нас в комнатах не подымалась выше 46°[11]. Я стала поговаривать о зимних рамах. Энрико, который к любому практическому предложению любил подходить разумно, уселся у себя в кабинете и погрузился в длиннейшие вычисления, чтобы определить, сколько холодного воздуха может поступить извне сквозь щели оконных рам, и каково будет влияние этого на температуру внутри. Результаты получились обескураживающие: проникновение холодного воздуха извне настолько ничтожно, что зимние рамы никакой помощи не окажут. Только спустя несколько месяцев Энрико дал согласие на покупку рам. Он пересмотрел свои вычисления и обнаружил, что он не туда поставил занятую в десятичной дроби.
Эта довольно грубая ошибка должна была бы послужить мне предостережением, напомнить мне, что непогрешимых людей на свете не бывает, но Энрико всегда приводил такие убедительные доводы, так логично рассуждал… — я была почти уверена, что он никогда не ошибается. И у меня было немало оснований для этой уверенности: Энрико обладал удивительной способностью никогда не говорить, не подумав; он высказывался осторожно, взвешивал свои слова и никогда не позволял себе что-либо утверждать, если не был в этом уверен.
Эта удивительная невозмутимость, с которой я постоянно сталкивалась, заставляла меня все сильней сознавать мое собственное невежество, поскольку мне каждый раз приходилось убеждаться в полной несостоятельности моих доводов. Это чувство особенно усиливалось во мне во время наших воскресных прогулок. Почти каждое воскресенье мы компанией отправлялись куда-нибудь подальше, за город или на пляж. У Эмилио Сегре, который всегда жил в Риме, были свои друзья, и он редко присоединялся к нам. Но Разетти и Амальди частенько оказывались в нашей компании. А стоило только Энрико и Франко очутиться в обществе девушек, как они сейчас же приступали к своему любимому занятию — устраивали нам экзамен «по общему развитию и культуре». Корнелия отшучивалась и смеялась над их вопросами, как будто это к ней и не относилось. Мария Ферми, спокойная, серьезная девушка, хорошо разбиравшаяся в своей области — литературе, неопределенно и снисходительно посматривала на других. К ней они не приставали. Мы с Джиной — женой Эдоардо Амальди — были заранее намеченными жертвами.
Ну вот, например, мы бродим по пляжу в Остии, по влажному плотному песку, куда мягко плещущие волны прибоя выносят остатки морской фауны. Разетти поднимает раковинку, держит ее перед собой на ладони, несколько секунд внимательно всматривается в нее острым испытующим взглядом, а потом спрашивает:
— Как называется эта раковина? Как она живет?
И если мы сразу не отвечаем, на нас, словно щебень, осыпавшийся с горной кручи, обрушивается поток жестких, хлестких, язвительных слов:
— Невообразимо! — кричал он. — Не знать самого обыкновенного двустворчатого моллюска! Это Tellina pulchella! Раковина у него асимметричная, створки различной выпуклости.
Или, бывало, гуляем мы где-нибудь в лесу. И вдруг Энрико останавливается, и, уставившись на что-то своим острым носом, наклоняется к земле. Мы смотрим и не видим ничего, достойного внимания, — просто муравьиная куча.
— Интересно, сколько клеток мозга работает над постройкой такой кучи? Попробуйте-ка ответить: больше или меньше работы по сравнению с человеческим мозгом производит муравьиный мозг на единицу мозгового вещества? — Энрико достает из кармана маленькую счетную линейку, с которой он никогда не расстается. — Посмотрим… в кубическом сантиметре находится нейронов… — Через секунду он с гордостью поднимает на нас торжествующий взгляд: — У меня готово, могу ответить. А как у вас?
Случалось, что экзамен «по общему развитию» касался географии.
— Я сегодня добрый, — говорил Разетти, — и задам вам совсем легкий вопрос: назовите мне столицу Афганистана… Но это же просто невероятно! Не знать столицу государства площадью в 270 тысяч квадратных миль!
Ферми отличался поразительной способностью находить ответ на любой вопрос, Разетти представлял собой поистине неисчерпаемый кладезь знании. Он знал все на свете: и монашеские уставы тибетских лам, и время отправления всех европейских поездов, и даты смерти всех королей Англии, и биржевой курс бразильского крузейро. Всеведение и непогрешимость! Ну, право же, можно было с ума сойти, когда они принимались за нас вдвоем!
Наконец мы с Джинестрой придумали плац контратаки: мы выучим назубок какой-нибудь специальный предмет, и в следующее воскресенье мы им покажем!
В качестве источника сведении мы избрали Итальянскую энциклопедию, прекрасный ученый труд, который в то время еще только выходил. Идея издания энциклопедии принадлежала крупному промышленнику Джованни Треккани. Прельстившись золотой медалью и местом в сенате, Треккани заплатил пять миллионов лир за знаменитую Библию пятнадцатого века Борсо д’Эсте, чтобы поднести ее в дар фашистскому правительству, и он же финансировал издание энциклопедии. Работа в энциклопедии была хорошим подспорьем для многих ученых, нуждавшихся в дополнительном заработке. В течение некоторого времени Энрико состоял платным членом редакции. В 1928 году, когда ему предложили кафедру физики в Цюрихе, Корбино, желая удержать его в Риме, устроил его редактором отдела физики в компенсацию за отказ от предложения Швейцарии.
Когда мы с Джинестрой решили прибегнуть к Итальянской энциклопедии, оказалось, что нам придется выбирать предмет для изучения только на букву А, потому что вышло всего лишь несколько первых томов. Мы выбрали Александрию. Чего только мы не узнали об этом старинном городе и его жизни за долгие столетия! Энрико и Франко пришлось помалкивать целое воскресенье, но — увы! — только одно воскресенье.
От этого комплекса неполноценности, от которого я не могла не страдать, я через несколько лет совершенно неожиданно излечилась. Летом Энрико нередко бывал в отъезде, и как-то раз я без него поехала с моей сестрой Паолой и ее мужем Пьеро Франчетти на какой-то модный курорт в Альпах. Химик Пьеро, занимавший видное положение на заводе в Бемберге, выбрал этот курорт, чтобы провести отпуск в компании своих знакомых. Большинство из них были специалисты, работавшие в промышленности, и, судя по тому, как они преуспели, — весьма дельные люди. Среди них был мой старый приятель Джованни Энрикес, сын известного математика Энрикеса. Джованни занимал крупный пост в одной из ведущих отраслей итальянской промышленности — на фабрике пишущих машинок Оливетти. Были в этой компании и члены семьи Оливетти, и нынешний директор известной итальянской фирмы швейных машин компании Некки. К моему великому удивлению, оказалось, что я могу с ними разговаривать совершенно свободно, как равная с равными. Мы говорили о текущих событиях, о работе Энрико, рассказывали друг другу о наших путешествиях. И никто из них не фыркал и не издевался надо мной.
А несколько позднее я совсем освободилась от этого чувства интеллектуальной приниженности, убедившись, что самоуверенность не всегда бывает признаком подлинных знаний. Это было, когда мы жили уже в Соединенных Штатах, в 1940 году. Разетти, который тогда преподавал в университете Лаваля в Квебеке, приехал навестить нас, и мы все вместе отправились в Вашингтон на весенний съезд Физического общества.
Во время нашего путешествия Энрико, никогда не упускавший случая похвастаться своим знанием Америки, сказал нам:
— Скоро мы пересечем линию Мейсон — Диксон.
— Линию Мейсон — Диксон? А что это такое? — спросила я.
— Немыслимо! Как? Вы не знаете… — по привычке накинулся на меня Разетти.
— Это линия, отделяющая Север от Юга, — объяснил Энрико.
— Что же это за линия? Воображаемая? Или физическая? — спросила я.
— Ее образуют две реки — Мейсон и Диксон, — с обычной самоуверенностью заявил Разетти.
— Какие реки! Что вы городите! — возмутился Энрико. — Мейсон и Диксон — это два американских сенатора, один с Севера, другой с Юга.
Они начали спорить и заключили пари на доллар. Оказалось, что Чарльз Мейсон и Джеремия Диксон были английские астрономы. Но Энрико, никогда не признававший себя побитым, потребовал доллар.
— Потому что, — сказал он, — вполне допустимо, что английские астрономы могли стать американскими сенаторами. Но реками… никогда.
Так был разоблачен миф о всеведении Разетти и непогрешимости Энрико.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.