Глава 23 Между двух огней

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 23

Между двух огней

Вторая военная зима отвеяла метелями, оттрещала морозами; стало пригревать солнце, наступила оттепель, снег таял, по улицам стояли большие лужи.

После довольно долгого спокойного периода темной мартовской ночью снова послышался над Липней гул самолетов.

— Маруся, Маруся! — тормошила свою крепко спавшую дочь Анна Григорьевна. — Русские летят!.. Вставай, пойдем в окоп!..

— Да ну его, окоп! — сквозь сон пробормотала Маруся. — Там воды полно, в окопе… Столько раз уже бомбили — мы целы оставались, и теперь ничего нашей хате не сделается!..

Она все-таки встала, надела платье, поискала боты, но вспомнив, что они сушатся на печке, за ними не полезла, а сунула ноги в туфли; затем накинула на плечи платок и вышла на крыльцо — посмотреть бомбежку.

Два военных года выработали у нее бессознательную и бессмысленную уверенность, что их и ихнего дома бомбежки почему-то не касаются.

Но на этот рах очередь дошла и до них.

Маруся стояла на крыльце и смотрела, как стреляют по самолетам зенитки, которые размещались на горке, совсем близко от их дома; в темноте вспышки выстрелов и полет пуль были ярко видны…

Ей стало холодно в одном платье и туфлях на босу ногу, и она уже взялась за ручку двери, чтоб войти обратно в дом, как вдруг эта дверь подскочила, ударила ее по руке и по голове, в глазах сверкнуло пламя, и последнее, что дошло до ее сознания — был грохот, слишком сильный, чтобы быть хорошо слышным…

Сколько времени она пролежала без сознания, она не знала; ее привел в чувство жгучий холод в правом боку и правой ноге.

Ей было трудно открыть глаза, и пошарив рукой, она как сквозь сон сообразила, что лежит в большой луже, что была у ворот… А сверху на нее почему-то веяло теплом и очень хотелось спать…

Стучало в голове, звенело в ушах, страшно хотелось покоя, но несносная ледяная лужа жгла и кусала холодом мокрый бок…

… Если бы не эта досадная лужа, можно было бы хорошо выспаться…  — мелькали у нее в голове обрывки мыслей. — И угораздило же попасть прямо в лужу!.. Как будто на всем дворе нет другого места!..

Маруся с трудом, лениво приподняла веки…

В ту же секунду она была уже на ногах…

Дом пылал как огромный костер, пламя вырывалось из окон, лизало крышу… Вот, оказывается, откуда веяло теплом…

— Мама! — крикнула Маруся.

Но ее голос потонул в шуме пожара, гуле самолетов, тявканьи зениток… Она бросилась на поиски матери в сарай, в окоп, обежала вокруг пылавшего дома…

Везде было пусто…

Тогда она взбежала на крыльцо; в сенях было полно дыма, но огня еще не было.

— Мама! Мамочка! Где ты?!

Маруся сунулась в дом, отскочила назад, опять сунулась… Дым ел ей глаза, перехватывал дыхание. Языки огня лизали ее платье…

В комнате горел пол, горела висевшая на стене одежда, стол, кровать…

Маруся тоже, вероятно, сгорела бы, если бы добралась, как хотела, до кровати матери, но она недалеко от входа, около печки, наткнулась на неподвижное тело…

— Мамочка!..

Маруся с зажмуренными от дыма глазами нащупала руки и платье и волоком потащила мать из горящей хаты; не отстанавливаясь, она втащила ее в ту самую лужу, в которой недавно лежала сама и принялась тушить на себе и на матери тлеющую одежду.

Она думала, что Анна Григорьевна без сознания.

Она почти ничего не видела: ночь была очень темная, а главное, ей разъело глаза дымом, она их протирала, мочила ледяной водой…

Но вот с треском провалилась крыша, столб огня взметнулся к небу и осветил все вокруг…

Тогда Маруся увидела, что ее матери не было половины головы… Она вытащила из огня мертвое тело…

У нее опустились руки…

Неизвестно, сколько времени просидела Маруся на обгоревшем бревне, глядя на мертвую Анну Григорьевну и догорающий дом. Небо на востоке посветлело, самолеты улетели, зенитки замолчали, все стихло…

Неожиданно около догорающего домика остановилась легковая машина, и из нее кто-то вышел; до Марусиного слуха донеслись какие-то немецкие слова, но смысл до ее сознания не дошел.

— Еще немца какого-то принесла сюда нелегкая! — прошептала она про себя.

Но «какой-то» немец назвал ее по имени, положил ей руку на плечо, она подняла глаза и узнала Эрвина.

И веселая, никогда не унывавшая Маруся горько-горько разрыдалась.

Она, как сквозь сон, чувствовала, что Эрвин поднял ее, крепко обнял, гладил по голове и ласково утешал, как ребенка.

Он помог спрятать в сарай мертвую Анну Григорьевну, потом подвел Марусю к машине и тут только, при свете фар, разглядел, что она на холоде совсем раздетая, в одном мокром прогоревшем платье и туфлях на босу ногу.

Он быстро снял шинель, завернул в нее девушку, посадил ее рядом с собой в машину и взялся за руль.

Через десять минут Маруся уже сидела в пустой Крайсландвиртовской канцелярии, крепко прижавшись к печке и подвернув под себя ноги; ее бил сильнейший озноб.

Эрвин притащил ей одеяло, шерстяной свитер, носки, давал какие-то порошки, мазь от ожогов, поил горячим кофе с мятными лепешками.

Она натянула свитер, закуталась в одеяло, пила, всхлипывая, кофе, а Эрвин сидел с ней рядом; все время он что-то говорил ей, ласковое, доброе, говорил по-немецки, на этот раз он, против своего обыкновения, не сказал ни единого русского слова, но Маруся поняла решительно все, даже такие слова, которых она никогда не слыхала ранее.

Она доверчиво прижалась головой к его плечу и затихла.

Эрвин рассказал, что, когда начался налет, он отправился не в подвал, как другие, а на чердак, оттуда из окна, с высоты двухэтажного дома открывался вид на всю Липню и, в частности, прекрасно был виден маленкький переулок среди выгоревших пустырей, и в переулке низенький домик с красной крышей, где жила Маруся, и где он не раз бывал, как гость и друг.

С чердака он увидел пожар и, хотя не мог в темноте определить, какой именно дом горит, как только стихла бомбежка, он спустился вниз, никому не говоря ни слова, вывел из сарая машину и поехал в знакомый переулок.

Маруся начала приходить в себя. Было уже утро, и она живо представила себе, что скоро соберутся все ее сослуживцы, будут сочувствовать, расспрашивать, любопытничать, ахать, а она была в таком состоянии, что совершенно не смогла бы отвечать на вопросы… Особенно, если заявится Пузенчиха… А она, Маруся, в рваном платье, которое наполовину сгорело, на лице и на руках вздулись пузыри…

— Аленушка, подружка! Единственный человек, которому не совестно показаться в таком виде!..

И по ее просьбе Эрвин снова посадил Марусю, на этот раз крепко закутанную, в машину и отвез ее к подруге раньше, чем в Крайсландвирте появился кто-либо из служащих.

Лена переодела ее в свою одежду, привязала к ожогам тертой картошки и уложила в постель. Ожоги стали спадать, но к вечеру у нее поднялась температура, и она совсем разболелась.

Когда через два дня хоронили Анну Григорьевну, Маруся через силу встала и пошла в церковь и на кладбище, но после этого ей стало еще хуже.

Она проболела почти целый месяц.

* * *

Чем ближе к Липне подвигался фронт, тем усерднее работала Гехайм-Полицай.

Почти каждый день кого-нибудь арестовывали; ни виселиц, ни публичных расстрелов, как в прошлом году, теперь никто не видел, но люди исчезали бесследно.

Так бесследно исчез шеф-агроном Анатолий Петрович Старов; никому в голову не могло придти, что этот человек, всецело занятый селецкионными опытами, мог иметь какое-то отношение к партизанам, но тем не менее, его вежливо пригласили… и на следующий день на его место был назначен агроном Волков из беженцев.

Шеффер сделал вид, будто ничего не случилось; Эрвина в ту пору в Липне не было, он приехал дней через пять.

Узнав об исчезновении шеф-агронома, он вспыхнул и бегом помчался в грозное учреждение; вернулся он оттуда хмурый и злой и на расспросы о Старове сквозь зубы ответил:» Цу шпет, эр ист шон вег!»

Венецкий нервничал, даже начал снова изредка курить. Сперва он курил только в отсутствии Лены, но однажды она его застала на месте преступления.

Он покраснел как школьник и поспешно выбросил папиросу.

— Извини меня, пожалуйста, как-то так вышло! — виновато пробормотал он.

Но Лена на этот раз не стала его ни упрекать, ни высмеивать.

Она подошла к нему молча, крепко обняла и прижала его голову к своей груди.

— Леночка, радость моя! Здездочка ясная!

— Сколько у тебя седых волос! — тихо сказала Лена, гладя его голову. — Скоро ты совсем седой станешь!..

— Тогда буду солиднее выглядеть, а то люди говорят, что я слишком молод для бургомистра! — пошутил Николай.

Но вскоре его ждало испытание, которое тоже прибавило ему немало седых волос.

В Городское Управление явился немецкий солдат и вежливым, но недопускающим возражения тоном пригласил бургомистра в Гехайм-Полицай.

В учреждении, из которого почти никто не возвращался, Венецкого встретил немец в чине обер-лейтенанта и переводчик с погонами фельдфебеля; около двери стоял еще один солдат.

Переводчик говорил по-русски чисто и правильно, хотя, конечно, до фон Штока ему было далеко.

Накануне в Липне, около самой станции, был подорван и спущен под откос состав с немецкими войсками и оружием. От взрыва сильно пострадали соседние дома, среди населения было несколько человек убитых и раненых.

О потерях среди немцев никто, конечно, русскому бургомистру не сообщал, но по всем признакам они были не маленькие.

— Кто взорвал поезд?

— Не знаю! — ответил Венецкий.

Обер-лейтенант подскочил на стуле и застучал кулаком по столу.

— «Нье знайю, нье знайю!» Вас ист дас «нье знайю»? — дальше последовали совершенно непонятные слова, пересыпанные ругательствами.

— «Не знаю» — дас ист: «их вайс нихт»! — спокойно сказал бургомистр, как будто его всерьез об этом спросили, и он с готовностью отвечает.

Неизвестно, понял ли обер-лейтенант насмешку, но рассердился и раскричался он пуще прежнего; переводчик несколько раз пытался вставить слово в его стрекочущую речь, но безуспешно.

Наконец, он выкричался и затих.

Тогда заговорил переводчик.

— Обер-лейтенант говорит, что бургомистр должен знать, кто это сделал!

— У меня никто разрешения взрывать поезда не спрашивал! — ответил Николай.

— Но поезд взорвали в Липне, а вы бургомистр Липни, вы должны знать своих людей!

— Своих-то людей я знаю, а вот люди, которые поезда взрывают, мне подчиняться не хотят, следовательно, они вовсе не мои: партизаны немецкого бургомистра не признают за начальство.

— Подождите! — прервал его переводчик. — Если это сделали не жители города, а партизаны, то все равно, в городе у них должны быть сообщники.

Венецкий только пожал плечами.

Переводчик передал его слова своему начальнику, и обер-лейтенант, который уже успел несколько успокоиться, долго что-то говорил. Венецкий напряженно вслушивался, стараясь хоть что-нибудь понять, но напрасно: ему еще не приходилось встречать немца, который говорил бы так невнятно; пришлось дожидаться переводчика.

— В городе есть люди, имеющие родственников среди партизан, — миролюбиво заговорил переводчик. — Эти родственники, конечно, им помогают. Нам очень трудно найти этих людей, но это необходимо. Много сообщников партизан помог нам выявить шеф-полицай Лисенков, но его население не любит, с ним откровенно не говорят; вы, напротив, пользуетесь большой любовью и доверием жителей города… Вам много легче было бы узнать, кто именно держит связь с партизанами…

Он приостановился, вопросительно глядя на бургомистра, но видя, что тот молчит, продолжал:

— Германское командование щедро наградит вас за услуги… Вы в чем-нибудь нуждаетесь?… Во всяком случае, вам выпишут военный паек. Мы знаем, что в Липне плохо с продовольствием. Шеф будет ходатайствовать о награждении вас орденом, если вы поможете нам изловить эту шайку…

Он замолчал и посмотрел вопросительно.

Тогда заговорил Венецкий, заговорил медленно, нарочито спокойным, даже безразличным тоном:

— Пять лет тому назад мне пришлось побывать в ГПУ… Вы знаете, что это слово означает? — Переводчик утвердительно кивнул головой. — Мне там тоже предложили тогда сотрудничать в качестве шпиона и провокатора… А, когда я отказался, мне пришлось потерять работу, уехать на другой конец России, чтоб скрыть свое прошлое, и вообще неприятностей было очень много, но о своем отказе я никогда не жалел… Переведите, пожалуйста, все дословно!

Переводчик перевел и перевел правильно: он говорил разборчиво, и Николай мог следить за переводом, но оба немца еще не поняли, почему бургомистру вздумалось рассказывать им совсем не относящиеся к делу события пятилетней давности.

— Да, ГПУ — неприятное учреждение! — посочувствовал переводчик. — Если вы будете помогать нам, вашу помощь сумеют оценить, как следует!

— Я за пять лет нисколько не изменился и по-прежнему в шпионы не гожусь, ни в советские, ни в немецкие, так что награждать меня не придется!..

Переводчик смутился.

— Подумайте! Ваш отказ может иметь для вас нехорошие последствия!

— Отказ пять лет назад тоже имел нехорошие последствия!..

— Подумайте!

— Я прошу вас перевести обер-лейтенанту слово в слово то, что я сказал! Иначе мне с ним придется объясняться самому, а я говорю по-немецки плохо!

Когда смысл слов бургомистра дошел наконец, до обер-лейтенанта, тот с криком вскочил и замахнулся, чтобы ударить в лицо нахального русского, посмевшего поставить на одну доску Гехайм-Полицай и советское ГПУ…

Но Венецкий успел перехватить его руку.

На лице у уже немолодого немца было несколько шрамов, свидетельствовавших о том, что в дни своей юности он умел фехтовать и не любил спускать обид.

Но когда его рука оказалась в железных клещах, он понял, что один на один он никогда бы не справился с этим нахальным бургомистром, который, видимо, тоже не любит спускать обиды и может дать сдачи и тем поставить его, немецкого офицера, в неловкое положение.

Обер-лейтенант закричал и Венецкий понял, что он приказывает его арестовать.

Солдат, стоявший около двери, и переводчик схватили его за плечи, но он ловко вывернулся из их рук.

— Ихь хабе ди бейне унд кан геен зельбст! — бросил он солдатам и, повернувшись к обер-лейтенанту, резко спросил:

— Вохин?

* * *

Эту ночь бургомистр Липни провел в темном чулане, отделенном от комнаты, где его допрашивали, дощатой перегородкой со щелями, которые были единственными источниками света.

Чулан был завален всяким хламом; тут была поломанная мебель, рваная одежда и обувь, разбитые ящики, обрезки досок, и даже два неошкуренных березовых креста, видимо, приготовленных для чьих-то могил.

Николай лежал на досках, подложив руки под голову, и думал. Немцы из соседней комнаты давно ушли, было уже за полночь, а сна у него не было ни в одном глазу…

… — Значит, кончено!.. Завтра он бесследно исчезнет, как уже исчезали многие… А что следует за этим исчезновением — смерь или лагерь?… Или еще что-нибудь?… Право, если ьы смерть, это было бы лучше!..

Он почти пожалел о том времени, когда повешенные открыто висели на липах и березах, а под липами и березами в снегу валялись растрелянные…

Тогда все было проще, не было неизвестности…

— Да, попался, господин губернатор!..

Сегодня, когда кончается второй год войны — он преступник с обеих точек зрения: для русских он — изменник родины, для немцев — укрыватель партизан…

Хрен редьки не слаще!..

… — Лишь бы Лену не тронули!.. Леночка моя любимая!.. Голубка моя, солнышко ясное!.. Спасибо, родная, за любовь!.. За эти два года, такие трудные и такие счастливые!.. Никогда уже тебя не увижу!.. Прощай!.. Только бы тебя не коснулась эта напасть!.. Знает ли она, куда его вызвали?… Ведь они с утра не виделись.

Он вспомнил, что хотел сегодня отправить на пекарню список на новых беженцев, но список был еще не перепечатан, и он его не успел подписать…. Потом вспомнил, что староста Громовского сельсовета, не застав Шеффера, просил его, именно его, Сергеича, а не Смолкина, устроить, чтоб к ним прислали трактор, так как у них совсем нет лошадей… Потом о доме на Заречье, который следует отремонтировать… Потом о кирпичном заводе, который начали восстанавливать…

Десятки и сотни дел хозяина города, которые возникали ежедневно…

Он вдруг почувствовал, что страшно устал от всех этих крупных и мелких ежедневных дел…

… Больше ничего не будет! Кончено!..

* * *

Утром черех стенку опять послышались голоса: резкий и невнятный — обер-лейтенанта, тихий и отчетливый — переводчика и еще чей-то хрипловатый бас.

Затем хлопнула дверь, и послышался еще один голос — мягкий, звучный, показавшийся очень знакомым…

Пленник не старался понять, что говорили немцы: ему было все равно, им овладело спокойствие и безразличие обреченности…

Но вот до его слуха долетело слово «бюргермайстер», он прислушался: обладатель знакомого, звучного голоса что-то горячо доказывал обер-лейтенанту.

— Да ведь это Эрвин! — вдруг узнал Николай.

За ночь он полностью примирился со своим положением и приготовился встретить неиз бежное спокойно и твердо, и был спокоен и тверд. Но при звуке Эрвинова голоса беспокойная надежда уколола в сердце, заставила его заколотиться… Он хотел отогнать эту непрошенную надежду, но она не хотела уходить…

Спор продолжался долго. До Венецкого долетали только отдельные слова. Что говорил шеф тайной полиции, конечно, разобрать было невозможно, но из слов Эрвина он кое-что понял.

Сперва долетело «айнер рихтигер манн», потом «абер вир браухен им» и, наконец, нервно «фернихтен, аллес фернихтен, абер золль иманд арбайтен». Дальше ничего нельзя было разобрать, потом послышалось еще «майне айгене копф» и почему-то «майн онкель»…

Затем все стихло — видимо, говорившие вышли из комнаты.

Прошло еще томительных полчаса, показавшиеся Николаю длиннее всей минувшей ночи; снова послышались шаги, щелкнул замок, и Эрвин перешагнул порог чулана.

— Абер комм мит, Никлаус!.. Арбайт!.. Генуг шлафен! — весело проговорил он и самолично вывел узника из заключения.

Очутившись на улице, Эрвин снял фуражку, вытер вспотевший лоб и быстро заговорил по-немецки; Когда он волновался, он забывал, что его могут не понять, и почему-то именно тогда его все понимали…

— Они всех хотят вешать, всех расстреливать, всех отправлять в лагеря… А кто же будет работать?… Он бы тебя ни за что не отпустил, если бы не «майн онкель»…

— Абер варум онкель? — удивленно спросил Венецкий.

— О, майн онкель ист айн гроссер манн!.. Мой дядя — большой человек!

И Эрвин назвал какую-то важную должность из трех бесконечно длинных слов.

— Если бы не дядя, я бы тоже сидел в окопах и стрелял по партизанам… Он мне сказал, что я должен быть офицером, а я ответил, что не хочу стрелять в людей, которые мне ничего плохого не сделали… Эр хат мир гезагт: ду мусс айн официр зайн, и унд ду вирст виртшафтен!.. Унд ихь вин айн Крайсландвирт…

Вскоре в Липнинском районе организовали несколько государственных имений, которые должны были служить для местных крестьян образцом правильного ведения сельского хозяйства… По-немецки они назывались «Штаатсгут», а русские по старой привычке начали их величать «совхозами».

Начальником одного из таких «совхозов» — в деревне Столярово Ломакинского сельсовета, был назначен Эрвин Гроссфельд; беспокойного крайсландвирта, который совался в комендантские и тайно-полицайские дела, да еще совал туда вместе с собой своего высокопоставленного дядюшку, постарались сплавить подальше.

А еще через несколько дней Маруся Макова сказала Лене:

— Ну, поповна, спасибо тебе за приют!.. До свидания!.. Уезжаю!..

— Куда?

— Нах Штаатсгут Штольярово альс дольмечерин… Пусть здесь фрау София заправляет, а я и в деревне буду хороша!..

* * *

Бургомистру города Липни снова пришлось взяться за неотложные хозяйственные дела. Сперва у него руки не подымались что-либо делать: во время своего заключения он отрешился от всех забот.

Но жизнь требовала, и Венецкий взял себя в руки и снова стал, как прежде, «хозяином города». О ночи, проведенной в Гехайм-Полицай, он рассказал только Лене.

Однажды, когда он уже начал забывать эту неприятную историю, неожиданное посещение напомнило ему о ней.

К нему пришла Фруза Катковская.

— Ты один, Сергеич? — осведомилась она. — Давай крючок заложим, у меня к тебе секретные разговоры.

И, закрыв дверь на крючок, она подршла к столу Венецкого, пододвинула стул и села напротив.

— Знаешь, чего я пришла? Предупредить тебя хочу, чтоб ты был поосторожнее!

— Насчет чего?

— Перво-наперво, берегись моего черта! Это он постарался, упек тебя в Гехайм-Полицай! — это название Фруза произнесла, как настоящая немка. — Он от злости чуть не сдох, когда тебя Эрвин выручил оттудова; кабы не Эрвин, поминала бы тебя твоя Михайловна за упокой!.. Но все равно, он на тебя зубы точит, не сегодня, так завтра опять подведет какую-нибудь каверзу — стоишь ты ему поперек дороги… А еще у вас у всех под боком сучка сидит, подсаженная: Лидка!.. Она все к гехайм-полицаям бегает и на всех докладывает, кто что сказал да кто что подумал — затем ее и подсунули. Петровича, шеф-агронома, она угробила… Так что гляди, Сергеич, в оба… Эрвин теперь в деревне, спасать тебя некому…

— Спасибо, Константиновна… Но как же так выходит? Муж твой на меня зубы точит, а ты меня против него предупреждаешь?

— А неужели ж? Это же гад ползучий, а не человек! И чего я, дура набитая, с ним только спуталась?… Будто без него мужиков мало!.. И хлеб у меня был, и всего вволю, а вот дернул же черт с чертом связаться!.. Сама теперь себя ругаю!.. Хорошо еще, что в церкви не повенчались, не взяла греха лишнего на душу!.. Ему же кортит, чтоб каждому напакостить! Я так не люблю! Я, если на кого зла, так поругаюсь, может, и в морду дам, но доносить не пойду!..Зачем? Может, я с тем человеком еще помирюсь?… А этого злыдня хлебом не корми, только дай кому-нибудь свинью подложить!.. А меня теперь ревновать вздумал, дурак!.. И дети мои ему, поганцу, мешают!..Будто он не знал, что у меня дети!.. И что с немцами гуляла, попрекает!.. А на днях мужем моим родным попрекнул, что тот у русских, в красной арми… А сам он моему Пете в подметки не годится — тот человек был, а он — сволочь!..

— Так, так! — покачал головой Венецкий. — Играли свадьбу, а теперь, видно, придется вам развод выписывать?…

— И разведусь!.. Что, я лучше его не найду?.. Вот уедет он в Белоруссию, а я тут останусь!..

— А он в Белоруссию собирается?

— Ну, да!.. То все с имением своим носился, с Шантаровым, хвалился, что его немцы помещиком сделали, а теперь, как фронт близко подошел, и про имение забыл, давай проситься, чтоб в Белоруссию его перевели, от фронта, значит, подальше…

— А ты, Константиновна, не хочешь ехать?

— А чего меня понесет? Тут у меня дом, дети, хозяйство, никуда я из Липни не пойду!

— А если русские придут и тебя заберут в НКВД?

Фруза рассмеялась.

— В НКВД?… Ну и пускай забирают!.. Подержат и выпустят!.. Кто в НКВД работает? — Мужики!.. А мужики до баб народ падкий!.. Я любому мужику так глаза протру, что он станет шелковый!..

— А вдруг несговорчивый попадется? Вроде меня?

Фруза переменилась в лице.

Она минуту помолчала, внимательно посмотрела на Николая и неожиданно вытерла глаза концом платка.

— Эх, Сергеич, Сергеич!.. Ну чего ты не мне достался? С тобой-то я бы и в Белоруссию, и в Германию, и куда хочешь пошла бы!.. И чем только тебя твоя монашка приворожила?

И заметив, что брови Венецкого угрожающе сдвинулись, она поспешила добавить:

— Знаю, знаю — из плена она тебя взяла!..А чего это мне мое сердце не подсказало в тот час да на тот самый угол выйти, когда тебя в плен гнали!..

— Константиновна! Да у меня же не было тогда на лбу написано, что я буду бургомистром!.. Ты же уже после того, как я из плена пришел, собиралась помогать Баранкову меня вешать!..

Фруза не обиделась.

— Значит, не веришь мне? — задумчиво спросила она. — Что ж, может, ты и прав: кабы ты не был бургомистром, я бы на тебя и не поглядела… А слушай, помнишь, как мы с тобой на елке плясали?

— Помню!

Ревновала тогда тебя ко мне твоя Михайловна?

— И не подумала! Она знает, что я ее ни на кого не променяю!

Фруза задумалась, а через минуту встала и тихо проговорила, направляясь к двери:

— Ну, прощай, Сергеич!