Глава 7 Самое страшное

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7

Самое страшное

Октябрьский ветер сдул с деревьев листья и прикрыл ими пожарища. Осень была холодная, но сухая, даже пыльная.

В один из ясных ветренных дней, вскоре после того, как советская власть вторично ушла из Липни, Лена, проходя по улице, увидела большую группу людей, которые напряженно всматривались вдаль, в сторону Вяземского большака, уходившего на восток. Заметив среди этих людей Пашу, Самуйленчиху и еще нескольких знакомых женщин, Лена подошла к ним.

— Не разглядишь, немцы идут или еще что…  — проговорила, заслоняя глаза от солнца, высокая старуха.

— Может, скот гонют? — предположила другая, маленькая и толстая.

— Да, какой там скот!.. Люди идут…

— А шинели-то как у наших, не немецкие… У немцев шинели зеленые, а эти рыжие…

— Пленных гонют, бабочки, пленных! — в толпу штопором ввинтилась маленькая, кругленькая, еще молодая «бабочка» со вздернутым носом, несмотря на осень густо покрытым веснушками. — У нас в Завьялове вчера гнали тысяч, наверное, десять… или двадцать… страшные, черные… говорят, их вторую неделю гонют, и ничего есть не дают…

— Как можно, чтобы есть не давали?… Немцы добрые, они и нам супу дают и хлеба, — заспорила худая баба с ребенком на руках.

В ответ послышались голоса:

— Добрые они, когда спят!..

— Дадут они хлеба, дожидай!..

— Догонят и добавят!..

— Сами по дворам ходят: «млека, млека, яйки, яйки»…

— А вот же дают! — доказывала баба с ребенком. — У меня все погорело, живу у людей… у нас по соседству кухня немецкая… я туда кажный день хожу… пойду с котелком, повар и нальет… суп у них густой, хороший… и хлебца давали, и конфет детям…

Но ее никто не слушал; все смотрели на медленно приближавшуюся огромную толпу.

Вскоре не осталось никаких сомнений в том, что Завьяловская бабенка была права: через город гнали пленных, именно «гнали», а не вели…

По бокам шли немногочисленные немецкие солдаты, с автоматами за плечами и толстыми палками в руках, а в середине — темная туча людей, оборванных, грязных, страшных…

Почерневшие лица, покрытые толстым слоем грязи, глаза, сверкающие голодным волчьим блеском, у многих — повязки, бурые от засохшей крови… Кто в шинели, кто в гимнастерке, кто в одном белье, большинство босые; шли они, шатаясь от слабости, как пьяные, некоторые держались под руки, поддерживая друг друга…

— Лос!.. Лос!.. Раус!.. Аб!.. Цурюк!.. — резкими голосами кричали конвоиры, замахиваясь палками то на пленных, то на подходивших к ним слишком близко женщин…

— Тетеньки!.. Мамаши!.. Хлебушка!.. Десятый день не евши!.. Хотя бы напиться!.. Воды дайте!.. — послышались из колонны хриплые голоса.

Высокая девушка в пестром платочке, с двумя полными ведрами воды на коромысле, решительно подошла к пленным.

— Эй, пан! — обратилась она к ближайшему немцу. — Пусти-ка, я им воды дам!.. Воды… пить…

И она знаками показала, что она хочет сделать.

Невысокий рыжеватый солдат остановился, как бы раздумывая; потом посторонился и подпустил ее к колонне.

Тут началось нечто невообразимое.

Пленные бросились к воде; несколько человек припали к ведрам, другие полезли через их головы с кружками и котелками, третьи наперли сзади. Обезумевшие от голода и жажды люди с хриплыми криками и руганью лезли друг на друга, били своих же товарищей, боясь, что им не достанется воды… Одно ведро опрокинули, разлили и затоптали ногами, другое подняли над головами и пили из него, толкаясь, вырывая из рук, расплескивая драгоценную воду… Один красноармеец лизал языком мокрое дно ведра, другой сосал облитый в свалке рукав собственной шинели, третий упал на колени и ладонями пытался собрать с земли вылитую воду сместе с грязью…

Вся это неразбериха длилась всего одну минуту — во вторую налетели немцы.

Криками, ударами палок по головам они хотели заставить сбившихся в кучу пленных идти дальше, но безуспешно: свалка продолжалась, хотя воды уже не было ни капли.

Тогда высокий худой немец с погонами фельдфебеля крикнул что-то, конвоиры быстро отскочили в сторону, и высокий дал в упор из автомата три очереди подряд…

Два немца с палками встали около бесформенной кучи тел, не подпуская к ней никого, пока пленные медленно двинулись дальше.

Колонна шла или, вернее, ползла по городу, и конца ей не было видно; вероятно, прошло более десяти тысяч человек…

Один из пленных, обессилев, упал ничком, и конвоир тут же прострелил ему затылок; через несколько минут упал другой, и тоже был застрелен…

Потом послышались крики и выстрелы на другой стороне улицы: двое пленных, видимо, более сильные, чем их товарищи, бросились через поваленный забор в разросшийся сад; обоих пристрелили в кустах смородины…

Наконец, показался хвост колонны; последние, самые слабые, еле тащились, держась друг за друга. Немец, замыкавший колонну, был без палки; он с деловитым видом держал нагатове автомат, и почти ежеминутно короткий сухой треск извещал, что еще один человек упал в изнеможении на пыльную землю, и уже никогда больше не встанет…

Колонна прошла.

На всем ее пути, через каждые двадцать-тридцать шагов как мешки лежали тела, почти все ничком, уткнувшись лицом в землю, а на углу Красноармейской и Пролетарской улиц лежало друг на друге одиннадцать русских солдат и красивая девушка в пестром платочке, которая хотела своими двумя ведрами напоить десять тысяч изнемогших от жажды и голода людей. Одно из ведер было раздавлено в лепешку, другое откатилось в сторону и лежало на придорожной траве; последняя струйка воды, вытекая из него, провела в пыли темную дорожку к буро-красной луже крови из-под мертвых тел…

Лена стояла на пригорке, притиснутая к забору, и через головы женщин смотрела; глаза ее были широко раскрыты, и в них в первый раз за четыре месяца войны отразился ужас…

Она умела шутить, смеяться, работать и даже спать, когда кругом грохотали разрывы бомб и пылали пожары, но то, что пришлось ей увидеть сегодня, было самым страшным…

Через два дня к Липне опять подошла большая колонна пленных. Уже темнело. Пленных загнали ночевать на территорию полуразрушенного кирпичного завода.

Утром колонна ушла дальше, сильно поредевшая; заметив это, несколько конвойных вернулись на место ночевки…

В развалинах обжигательной печи, в кладках кирпича, в глиняных ямах, в кучах угля и шлака они нашли спрятавшихся более ста человек…

Их окружили и под конвоем привели на Красноармейскую улицу, на пожарище, напротив дома Ложкиных.

Лена, услышав шум, подошла к окну и не уходила от него, смотря теми же расширенными глазами, какими она смотрела на растрелянную девушку с ведрами и тех, кого эта девушка хотела напоить.

На пожарище стоял большой сарай. Прежде здесь был дом ветврача Калинова; ветврач с семьей уехал, дом сгорел при первом обстреле, а сарай уцелел.

В этот-то сарай и загнали немцы своих пленных беглецов и, став в дверях, строчили из автоматов в темную внутренность сарая до тех пор, пока стиснутая в нем толпа не затихла и не перестала шевелиться.

Покончив с этим делом, конвоиры посидели на уцелевшей в Калиновском саду скамеечке, отдохнули, выкурили по сигарете, нарвали большие букеты отцветающих, но все еще пышных ярко-розовых флоксов и отправились скорым шагом здоровых и сытых людей догонять свою еле ползущую колонну.

Лена тихо отошла от окна.

После этого прошло несколько дней. Стояла теплая погода бабьего лета, и запах гари с угаснувших пожарищ отступил перед другим — тяжелым запахом разлагающихся трупов.

Несколько пожилых немцев из какой-то хозяйственной части пошли по домам собирать местных жителей на «работу».

На Калиновском огороде была вырыта огромная яма; в нее бросали друг на друга собранных со всего города, начинающих разлагаться мертвецов…

Когда среди многих живых людей появляется один мертвый, ему уделяют много внимания: его оплакивают, его убирают и наряжают, укладывают в гроб, торжественно провожают на кладбище — иногда с молитвой, иногда со знаменами и музыкой… некоторые даже бояться его…

Но когда мертвых оказывается слишком много — порою больше, чем живых — страху и почтению не остается места; покойников уже нет — есть трупы, их тащат за ноги, швыряют в ямы, стараются как-нибудь поскорее от них избавиться, чтоб они не отравляли воздух…

Когда сарай опустел, под горой трупов были обнаружены два живых человека.

— Вег!.. Нах хаузе!.. — крикнул наблюдавший за работой седой немец, показывая знаком «уходи!».

Один из живых, более сильный, смог пойти и скрыться за первым же углом, другой, раненый и истощенный, сделал несколько шагов, зашатался и упал; к нему подошел Марк Захарович Иголкин, поднял его и повел в свой дом. Немец отвернулся.

Пленные шли каждые два-три дня, все такие же голодные и измученные, их гнали без пищи, они падали без сил, их пристреливали…

Некоторые падали нарочно, притворяясь вконец обессиленными, чтоб их пристрелили и избавили от этой муки; многие пробовали бежать в кусты, огороды, развалины — их преследовали, и мало кому удавалось уйти…

И конца не было видно страшным колоннам голодной смерти…

В народе говорили, что сдалась в плен полностью армия маршала Тимошенко, но никто и ничего не знал достоверно…

Многоликая война повернулась своим самым страшным ликом…

Но в самую темную ночь привыкший глаз начинает различать предметы, у самых отъявленных негодяев бывают добрые минуты, в самом безвыходном положении человеку свойственно искать и находить выход…

Для многих обреченных нашелся выход, причем самый неожиданный.

Началось это где-то в деревне: одна из местных женщин узнала среди пленных своего мужа и бросилась к конвоирам, доказывая, что «это мой»…

Немцы отдали ей мужа.

И вот быстроногая молва, опережая медленно двигающиеся колонны, возвестила матерям и женам, что «своих» отдают…

И сотни баб встречали пленных в надежде найти мужей, сыновей, братьев; а когда своих не оказывалось, они нередко опознавали первого попавшегося и уводили домой к себе…

Некоторые конвоиры, более добросердечные, воспользовавшись каким-то мимолетным указом не слишком высого начальства, распускали по домам уроженцев той местности, через которую они проходили, и нередко под видом местных ухитрялись уйти из колонн уроженцы Сибири и Кавказа, Москвы и Дальнего Востока.

* * *

Снова шла колонна пленных.

На это раз был дождь; полураздетые, мокрые, босые пленные шлепали по холодным лужам.

Лена Соловьева не раз за эти дни слышала от соседок рассказы о том, как многие женщины выручали из плена совершенно незнакомых людей, выдавая за своих родных.

И в этот день она вышла на улицу, навстречу колонне, со смутным намерением тоже кого-нибудь выручить.

Но когда перед ней опять замелькали почерневшие лица и сверкающие голодные глаза, она растерялась: можно взять только одного, но кого выбрать из тысячи?

Некоторые пленные, как только отдалялись конвоиры, сами просили всех встречных женщин: «тетенька, сестрица, помоги — скажи, что «мой», что тебе стоит?»…

Но Лена подумала, что этих возьмут и без нее — надо спасать того, кто не просит, не набивается: таким труднее…

Но пока она раздумывала, из толпы послышался голос, показавшийся ей знакомым:

— Леночка!

Она обернулась.

Прямо к ней, поперек движения колонны бросился человек, вернее, хотел броситься: его слабость была так велика, что, изменив механическое движение вперед и свернув вбок, он чуть не упал и удержался на ногах, только ухватившись за шинель товарища; на него коршуном налетел немец с палкой.

Но Лена уже узнала пленного и, не теряя времени, подбежала к нему, крепко обняла и поцеловала, стараясь возможно ествественнее разыграть встречу с близким человеком; она почувствовала, что он, чтоб не упасть, всей тяжестью оперся на ее плечо.

Немец опустил палку.

— Дас ист майн манн, — сказала Лена твердо.

— Ди фрау канн дейч шпрехен? — улыбнулся конвоир.

— Я, я! Дас ист унзер хауз! — она показала на Ложкинский дом.

— Гут, гут!.. Аб!.. Нах хаузе! — весело крикнул немец и, послав Лене воздушный поцелуй, пошел дальше.

Под огнем завистливых взглядов его товарищей Лена оттащила обессиленного пленного на тротуар.

— Прощай!.. Теперь цел останешься!.. Повезло человеку!.. — послышались ему вдогонку голоса.

Лена ввела неожиданного гостя в свою квартиру и, закрыв дверь на щеколду, бросилась к окну, за которым слышалось резкое лающее «Аб! Аб!».

Ей хотелось теперь, чтоб колонна обреченных скорей прошла мимо; ей казалось, что, хотя один конвоир и отпустил пленного, но какой-нибудь другой, выше его чином, может ввалиться в дом и выгнать обратно или попросту пристрелить отпущенного. Но, как на зло, пленные все шли и шли, и конца им не было видно.

Наконец, хромая, держась друг за друга проковыляли последние, самые слабые — те, которым суждено было вскоре валяться на обочине дороги…

Промелькнула за окном пилотка последнего конвоира.

Тогда Лена со вздохом облегчения отвернулась от окна и взглянула на человека, которого она только что выручила.

Он сидел на самом краю большого горбатого сундука, опершись кулаками в колени, в неловкой напряженной позе, которую ему, видимо, не под силу было переменить; глаза его смотрели прямо перед собой в одну точку.

Этот невероятно худой, грязный, оборванный, обросший темной бородой, еле державшийся на ногах человек был — Николай Сергеевич Венецкий.

Лене вдруг стало неловко: она вспомнила, что по существу была с ним почти незнакома… Она тряхнула головой, стараясь отогнать эту неловкость — не все ли равно?.. Ведь другие женщины брали из колонн совершенно незнакомых людей, а комедия, разыгранная ею перед немецкими солдатами, ни к чему не обязывала.

— Я сейчас затоплю плиту, сварю картошки, — сказала она и принялась за хлопоты: сперва побежала в сарай за дровами, потом полезла под пол за картошкой, затем оказалось, что мало воды, и она пошла с ведрами к колодцу.

Только, когда в плите уже пылал огонь, а на ней стояли два чугунных котелка — поменьше с картошкой и побольше с водой для мытья, она снова подошла к своему гостю, который по-прежнему сидел на сундуке.

— Сейчас картошка сварится, вода нагреется — помоетесь и покушаете, — сказала она, чтобы как-нибудь начать разговор.

Николай медленно перевел на нее свой оцепеневший взгляд и, в первый раз после прихода в дом, пошевелился и приподнял руку.

— Простите меня, Елена Михайловна! — тихо проговорил он виноватым тоном и попытался улыбнуться. — Я вам… столько хлопот наделал… Я даже не знал, куда они нас ведут… привели в какой-то погорелый город…. я не сразу узнал его… вдруг увидел нашу стройку… льнокомбинат… и понял, что это Липня… я стал смотреть по сторонам, искать знакомых… никого не было… Я подумал, что Липня — это последняя надежда… если здесь не удасться уйти — тогда конец… А тут вы стояли на улице… я позвал… Простите меня!..

— Очень, очень хорошо сделали, что позвали! Я вас могла не узнать, — сказала Лена. — Уйти удалось, теперь надо вас переодеть, только я не знаю, во что…

— Не надо!.. Не затрудняйтесь!.. Спасибо!.. За все спасибо!.. Что не побоялись сказать немцам, что я… Больше ничего не надо!..Я постараюсь добраться домой…

Он встал, сделал два шага, пошатнулся и схватился за стену, чтоб не упасть.

Лена подбежала, подхватила его и с силой посадила опять, на этот раз на стул.

— Никуда вы не пойдете!.. Вас в этой шинели, да еще такого страшного, первый же встречный немец стащит в комендатуру… Вас надо переодеть, превратить в гражданского человека.

— Тогда… может быть, вы сможете дать знать моей жене… она принесет мне, во что переодеться… мы жили на Второй Зареченской, дом двенадцать…

— Все три Зареченские улицы почти полностью выгорели — не думаю, что ваш дом уцелел. А ваша жена, насколько я знаю, эвакуировалась еще в июле… Я сама поищу, во что вас переодеть. А пока — мыться, есть и спать!.. А там — утро вечера мудренее!

Венецкому пришлось подчиниться столь категорическому приказу своей избавительницы.

— Сразу не отмоешь всю гефангенскую грязь! — попробовал пошутить он, садясь за стол после мытья, в старых брюках Титыча, извлеченных со дна горбатого сундука, и в собственной Лениной трикотажной майке, сиреневой, с черными рукавками и воротником.

Ужин состоял из горячей вареной картошки с толченым льняным семенем: анархия изобилия в Липне давно кончилась, наступала анархия нужды и нищеты; но Николаю казалось, что он никогда в жизни не ел ничего вкуснее этой картошки….

Через час он уже крепко спал.

Лена в сумерках несколько раз подходила к спящему и вглядывалась в его исхудавшее, измученное лицо.

Этот мало знакомый человек, сегодня спасенный ею, неожиданно сделался ей особенно дорогим и близким, хотя еще накануне она даже не вспоминала о его существовании.

Потом она легла и вскоре тоже заснула.

Ночь прошла спокойно.

Утром следующего дня шинель пленника, при содействии оборотистой Паши и ее свекра Захарыча, была обменена на старый ватный пиджак и кепку.

Венецкий после картошки и спокойного сна в теплой комнате почувствовал себя гораздо крепче и решил пойти на Заречье, выяснить судьбу своей семьи и квартиры.

Лена отправилась с ним вместе, что оказалось очень кстати, так как на мосту пришлось объясняться с патрульным немцем, которому вздумалось их остановить.

— Ведь учил же я в школе немецкий язык — а хоть бы что-нибудь в голове осталось! — с досадой проговорил Венецкий, когда мост и немецкий часовой остались позади. — Что он у вас спрашивал?

— Да так, всякую ерунду!

— Нет, не еренду!.. «Кригсгефангене» — это и я понимаю, «манн» — тоже… Он догадался, что я — пленный, и вам опять пришлось меня в мужья записать?

— Ну, и записала!.. Он же не будет проверять… Лишь бы отвязался!..

Они свернули на Вторую Зареченскую.

Улица выгорела вся целиком. От дома, где раньше жил Венецкий, оставалась только печка с трубой.

Николай прошел на пожарище, обошел вокруг печки, зачем-то заглянул в черную топку, копнул ногой кучу золы, из которой торчал искривившийся остов железной кровати, и медленным шагом вернулся к своей спутнице.

— Вот и дом! — сказал он, низко опустив голову. — Не у кого даже спросить, живы ли мои…

— Пойдем в те хаты: может быть там соседи что-нибудь знают.

Лена указала рукой на три уцелевших домика в переулке.

Не успел Венецкий переступить порог первого из домиков, как его встретила маленькая толстая старушка.

— Сергеич!.. Голубчик!.. Да вы живой!.. Худой-то какой, страх глядеть!.. Садитесь!..

Это была его бывшая квартирная хозяйка Васильевна.

— Не знаете, где мои? — спросил Николай.

Васильевна вдруг смутилась.

— Уехали они… с эшелоном уехали… и мы ехали тогда с ними… только…

— Что только?

— Разбило наш эшелон бомбежкой за Коробовым… Мы-то в заднем вагоне ехали, мы целы остались… жили в деревне… а как и туда немцы пришли, мы в Липню обратно и воротились… а тут все погорело без нас… ни дома, ничего нет… хорошо еще, что Пахомовы нас пустили…

— А мои где?… Миша?…

Васильевна молчала.

— Да говорите же, не тяните! — взмолился Венецкий. — Что с ними случилось?

— Убило Мишеньку вашего, — тихо сказала старуха. — Головку ему оторвало и ручку… а сам был в синенькой рубашечке…. так тельце отдельно лежало… Такой мальчик был хороший!..

Она вытерла слезы передником.

Лицо Венецкого окаменело.

— А Валентина? — спросил он глухо и равнодушно.

— Уехала она, уехала на машине с военными… Сперва все плакала, а потом подхватила чемодан — и на машину!.. и Мишеньку хоронить не осталась… торопилась очень… боялась… мы Мишеньку уж без нее закопали…

— Спасибо, Васильевна! Прощайте!..

Он вышел на улицу. Лена, стоявшая у двери во время всего разговора, последовала за ним.

— Куда же теперь деваться? — сквозь зубы проговорил Николай.

Лена взяла его за руку.

— Идемте назад! Пока побудете у меня, а после придумаем, что делать дальше.

— Вас потянут в комендатуру за то, что вы прячете пленного!

— Чепуха! — Лена махнула рукой. — А если и потянут — я их не боюсь!.. К тому же, вы здешний гражданин и имеете все права на проживание в Липне…

Идем!

Когда они шли обратно через мост, немец приветствовал их, как старых знакомых, трудно переводимым выражением:

— Маль цайт!

* * *