ПОРТРЕТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОРТРЕТ

В январе 1949-го основан был в Париже двухмесячный журнал «Возрождение». Задуманный как «независимый орган национальной мысли», он выходил под девизом «Величие и свобода России. Достоинство и права человека. Преемственность и рост культуры». В редакции объединились сотрудники уже не существовавшей еженедельной газеты «Возрождение», выходившей до оккупации. Журнал был «правого» направления. Георгий Иванов, говоривший о себе, что «правее его только стена», стал сотрудничать в «Возрождении» с первого номера. Консервативным, а точнее, журналом «либерального консерватизма» делала его приверженность монархической идее. Но печатались в журнале самые разные эмигрантские литераторы из стран Европы и кое-кто из Америки. Журналов в зарубежье в первые послевоенные годы выходило мало. Выбор практически отсутствовал, и писатели с противоположными взглядами скрепя сердце уживались под одной обложкой.

Осенью 1949 года «Возрождение» напечатало подборку стихов Георгия Иванова о России. Тема для Г. Иванова не новая, она привлекала его с 1910 года. Просматривается она даже в его самом раннем выступлении со стихами в печати. В его первой книге стихотворениям на русскую тему отдан целый раздел. Тот же мотив открывает второй его сборник — «Горница». То были лишь подступы к теме, последовательно она проявилась в «Памятнике славы». В нем вместе с «пустозвонством примитивного патриотизма» (как один критик обругал за такие же стихи Федора Сологуба) находим раздел «Зимние праздники» — о Сочельнике, Рождестве, крещенском гадании, русских обрядах. Все это, конечно, привязано к военному времени, и чувствуется влияние Михаила Кузмина с колоколами его духовных стихов и сумраком заволжских скитов. Заключительное стихотворение в «Памятнике славы» называется «Родине». В общем, оно «газетное» и держится только на легко узнаваемой блоковской интонации. Как раз в то время Блок выступил с маленькой книгой «Стихи о России» и Г. Иванов писал о ней в «Аполлоне» восторженно. Под влиянием Блока в «Родине» делается попытка углубить тему: «Не силы темные, глухие / Даруют первенство в бою: / Телохранители святые / Твой направляют шаг, Россия, / И укрепляют мощь твою!» В «Вереске», следующей книге Г. Иванова, русская тема ограничена картинами Петербурга и «доморощенным Версалем» стародворянского быта. В «Садах», где много и Запада (Гофман, Клод Лоррен, Тернер, Оссиан), и арабо-персидского Востока, Россия проявляется, как и раньше, в красочно-лубочном цикле, в стилизациях под народную песню.

Теперь же, в 1949 году, в «Возрождении» он, по словам Юрия Иваска, показал Россию «великой, трагической и потрясающей духовной реальностью всемирного значения».

Россия тридцать лет живет в тюрьме,

На Соловках или на Колыме.

И лишь на Колыме и Соловках

Россия та, что будет жить в веках.

«Державная дорога» привела в «планетарный ад». Выход все же найдется, хотя и не на путях бывшей державной славы. «Бывшей, павшей, обманувшей, сгнившей», – говорит монархист Г. Иванов. Поиск поведет по иному пути, потому что «ничему не возродиться ни под серпом, ни под орлом».

Широка на Соловки дорога,

Где народ, свободе изменивший,

Ищет в муках Родину и Бога.

Осуждает ли Георгий Иванов народ? Происхождение этих строк осталось неясным. Именно в таком виде они напечатаны в посмертном «Собрании стихотворений» Г. Иванова, вышедшем в 1975 году в Германии. Эти строки попались на глаза поэту Кириллу Померанцеву, близкому Георгию Иванову человеку. Померанцев утверждал, что здесь явное искажение и что у Г. Иванова было иначе:

Широка на Соловки дорога.

Но царю и Богу изменивший

Не достоин ни царя, ни Бога.

Литература — сфера мнений. Мнения основываются на личных пристрастиях и отталкиваниях. В конце концов, на индивидуальном опыте, который человеку переменить не дано. Изменить можно свой характер, отношение к жизни, но не жизненный опыт. Георгий Иванов считал Бунина «одним из крупнейших писателей нашего времени». Бунин говорил о Г. Иванове как об одном из самых значительных русских поэтов. Но вспомним неудовольствие Бунина, о чем речь шла выше, когда 29 декабря 1949 он прочел в «Возрождении» очерк Георгия Иванова «Блок и Гумилёв», как задела его фраза: «С появлением символистов унылый огород реалистической литературы вдруг расцвел, как какой-то фантастический сад…» Что сказал бы Г. Иванов, если бы знал об отзыве Бунина на эту статью в письме к Адамовичу? Он чтил Бунина необыкновенно. Считал, что со временем его значение и слава нисколько не потускнеют – напротив, будут возрастать. Но на его отзыв он мог бы ответить своими исторически точными, иронически горькими стихами:

Летний вечер прозрачный и грузный.

Встала радуга коркой арбузной.

Вьется птица – крылатый булыжник…

Так на небо глядел передвижник,

Оптимист и искусства подвижник.

Он был прав. Мы с тобою не правы.

Берегись декадентской отравы:

"Райских звезд", искаженного света,

Упоенья сомнительной славы,

Неизбежной расплаты за это.

(«Летний вечер прозрачный и грузный…»)

Георгий Иванов был убежден, что декаденты (как их желчно прозвали противники нового искусства) первыми сумели избавиться от ига общественности в литературе. Не потому, что гражданственность и общественность в поэзии неуместны, а потому, что всему есть своя мера и свое время. Был он также убежден, что до штурма и натиска декадентов неофициальный гнет «общественности» давил и досаждал почище официальной цензуры. Он считал, что серебряный век начался с декадентов и что без них наша поэзия XX века на своих вершинах оказалась бы однообразнее и беднее, так как не было бы ни Блока, ни Анненского, какими мы их знаем, ни Ходасевича, ни Цветаевой, ни Гумилёва, ни Ахматовой. Впрочем, если Г. Иванов и Бунин лично бы разговорились на эту тему, как случалось им беседовать в Жуан-ле-Пене, они нашли бы в некоторых своих суждениях о дореволюционной литературе точки сближения.

Для Бунина символизм — довольно бесплодное и претенциозное литературное течение. Для Г. Иванова, напротив, символизм — течение весьма плодотворнее. Оно «было богато всем, кроме трезвого отношения к жизни и искусству». Однако он согласился бы с бунинским обвинением в «претенциозности»: «Они напоминали алхимиков, ищущих философский камень… Отсюда их позы жрецов, вещания, пророчества, проверка мистики дифференциалами и, в конечном счете, после сказочно быстрого расцвета такой же быстрый распад».

Георгий Иванов застал закат символизма, который начался как раз в то время, когда он сам начал писать стихи и печататься. Теперь же, сорок лет спустя, он говорил о символизме как свидетель его заката и как акмеист, пришедший вместе с другими поэтами, товарищами по Цеху, на смену символизму, казавшемуся незаменимым.

Книга «Портрет без сходства» вышла 30 апреля 1950 года в издательстве «Рифма». Издательство возникло в послевоенное время и специализировалось исключительно на поэтических книгах эмигрантов. Со дня выхода итогового «Отплытия на остров Цитеру» прошло тринадцать лет. Столь долгих промежутков в издании поэтических сборников у Георгия Иванова никогда еще не бывало. В юности его книги выходили через год или два. Стихов писалось больше, в иные периоды жизни — каждый день. Пятилетний перерыв между «Вереском» и «Садами» пришелся на годы революции и Гражданской войны. Тем не менее в 1918 году Георгий Иванов подготовил новое издание «Горницы», исключив из нее все, что теперь казалось изжитым или случайным, и добавил новые стихи. Выпустить этот сборник не удалось, и к нему он не возвращался.

С началом нэпа появилась возможность напечатать «Сады», а через год — «Лампаду». За то время, что он прожил в Берлине, вышли вторыми изданиями и в измененном виде «Вереск», «Сады», «Лампада». В Париже стихов писалось меньше, чем в Петербурге. Зато никогда в жизни, ни до, ни после, он так много не работал как прозаик: два тома мемуаров, роман, рассказы, эссе, статьи, рецензии, «Книга о последнем царствовании», «Распад атома».

Первый эмигрантский сборник «Розы» отделен от «Лампады», последней петербургской книги стихов, промежутком в девять лет. После «Роз» через шесть лет он выпустил «Отплытие на остров Цитеру» и замолчал как поэт. В годы войны произошел глубокий психологический сдвиг. С 1943-го снова пошли стихи — все в новой манере, и до последних дней жизни он писал уже без длительных перерывов. Многое отбрасывал, архива не собирал, проб пера не оставлял.

«Портрет…» — книга трагическая, она результат вдохновения и строгого отбора. Такого рода трагизм до Г. Иванова в литературе не встречается. Он пишет индивидуальнее, чем когда-либо, его стихи поздних лет узнаются без подписи. Чувствуется, что поэт стал намного свободнее, чем раньше. Это поэзия не только внешне свободная (чем эмиграция всегда дорожила), но и внутренне, что дается не одной только цивилизованной свободой творчества, но и внутренней творческой свободой.

В отличие от «Садов», где редко-редко встретится нам отклик на современность, «Портрет…» весь соткан из современности – как психологической, так и социальной. В основании этой поэзии лежит такое воссоздание реальности, которое до Георгия Иванова еще не было освоено ни русской, ни мировой поэзией, – может быть, за исключением одного Готфрида Бена, умершего на три года раньше Г. Иванова. Эти два поэта, русский и немецкий, друг о друге не знали ничего. Насколько Г. Иванов не самостоятелен в ранних стихах, настолько же новаторски оригинален в поздних. Однако и в ранних и поздних – равно переимчив. В юности иной раз бессознательно, а иногда – попав под очарование чьих-то встретившихся (порой совершенно случайно) строк. В «Портрете…» видна иная переимчивость: совершенно открытая, откровенная, оправданная и, как ни парадоксально, новаторская. Это отлично видно на примере стихотворения «Снова море, снова пальмы…»:

Снова море, снова пальмы

И гвоздики, и песок,

Снова вкрадчиво-печальный

Этой птички голосок.

Никогда ее не видел

И не знаю, какова.

Кто ее навек обидел,

В чем, своем, она права?

Велика иль невеличка?

любит воду иль песок?

Может, и совсем не птичка,

А из ада голосок?

Юрий Терапнано писал: «Птичка — это как бы попытка распознать, что несет нам наступившая "новая эра", вопрос в символической форме – окажется ли она человеческой или дьявольской». Но поищем, откуда явилась эта птичка. Не вылетела ли она из пушкинского хорея, тоже четырехстопного — «Птичка Божия не знает…». Но и это не все. У Бальмонта в сборнике «Злые чары. Книга заклятий», которую Георгий Иванов читал в юности, есть стихотворение «Призраки»; оно, несомненно, восходит к пушкинской «Птичке…». Вот две строфы из Бальмонта:

Птичка серая летает

Каждый вечер под окно.

Голосок в кустах рыдает –

Что-то кончилось давно.

…Эти звуки тонко лились

Здесь и в дедовские дни.

Ничему не научились

Ни потомки, ни они.

Сходство с Бальмонтом особенно заметно через ключевой и у него, и у Георгия Иванова «голосок».

Нельзя сказать, что весь «Портрет без сходства» столь же явно укоренен в русской поэтической традиции, но некоторые стихотворения книги действительно приводят на память поэтов-предшественников. Одно из самых жизнелюбивых стихотворений – «Если бы жить… Только бы жить…», оно перекликается с «Желанием жить» Иннокентия Анненского:

И во всем безнадежность желанья:

Только б жить, дальше жить, вечно жить.

А вот начальные строки у Георгия Иванова:

Если бы жить… Только бы жить…

Хоть на литейном заводе служить.

Хоть углекопом с тяжелой киркой,

Хоть бурлаком над Великой Рекой…

Роман Гуль подметил в «Портрете без сходства» еще и некрасовскую интонацию: «Врывается почти вульгарная, но с какой-то некрасовской интонацией крайне современная нота».

Самое известно стихотворение в этой книге – «Друг друга отражают зеркала…», написанное в мае 1950 года:

Друг друга отражают зеркала,

Взаимно искажая отраженья.

Я верю не в непобедимость зла,

А только в неизбежность пораженья.

Не в музыку, что жизнь мою сожгла,

А в пепел, что остался от сожженья.

Ирина Одоевцева утверждала, что стихотворение сочинено не за письменным столом, а «во время приготовления обеда». Сам мотив взаимного отражения зеркал встречается, например, у Зинаиды Гиппиус в ее довоенной книге «Сияния»:

Друг друга они повторяли,

Друг друга они отражали…

И в каждом – зари розовенье

сливалось с зеленостью травной;

и были, в зеркальном мгновеньи,

земное и горнее – равны.

Здесь, как и вообще в интеллектуальной поэзии Зинаиды Гиппиус, главное – мысль. В данном примере – ее старая мысль о человекобожеском, о том, что пусть кратковременно, пусть иллюзорно, но земное может сравняться с небесным. Георгий Иванов этот сборник Зинаиды Гиппиус знал, он у него имелся, да и название той книге дано, пожалуй, под впечатлением от поэзии Г. Иванова. «Сияние» настолько часто встречается в его стихах, что если искать самое характерное слово в эмигрантской поэзии Георгия Иванова, то невольно остановишься на «сиянии».

Для «Портрета…» в целом характерно то, что «непоэтическая», даже антипоэтическая действительность выражена средствами поэзии. В книге около пятидесяти стихотворений, в большинстве очень коротких, концентрированных, иногда загадочных в своей простоте. Впечатление от них можно определить словами самого Г. Иванова, сказанными по поводу одного очерка в «Новом Журнале»: «После прочтения сожаление — почему так мало. Это очень лестно для автора».

Он всегда считал, что оправдание поэзии — тайна. И если не тайна, не поддающаяся подделке, то чем, в самом деле, оправдывается призвание поэта. Да, есть еще игра, точнее — игра слов, игра словами. Забава, развлечение не хуже любого другого. Но поэтом — не стихотворцем — он считал того, кто, не заботясь о таинственном, становится медиумом таинственного. В «Портрете…» загадочность состоит в том, что простые слова, произносимые то с доверительной, то со сдержанной обыденной интонацией, звучат будто из четвер­того измерения. Все кругом такое же, как всегда, но вдруг предстает перед взором в другом освещении:

Вот я иду по осеннему полю,

Все, как всегда, и другое, чем прежде:

Точно меня отпустили на волю

И отказали в последней надежде.

(«Все неизменно, и все изменилось…»)

Трудно дать определение этим стихам, настолько они просты, и эта трудность простоты тоже говорит о поэтической подлинности. Он сам сознавал эту непреднамеренную, невыдуманную загадочность:

…Если плещется где-то Нева,

Если к ней долетают слова –

Это вам говорю из Парижа я

То, что сам понимаю едва.

(«Что-то сбудется, что-то не сбудется…»)

В «Портрете…» обнаружилась способность Георгия Иванова проникнуться тем состоянием сознания, которое простирается за границы обыденного. Оно взирает как бы из иного плана бытия на личную, индивидуальную человеческую ограниченность и обреченность.

И зная, что гибель стоит за плечом,

Грустить ни о ком, мечтать ни о чем…

(«Он спал, и Офелия снилась ему…»)

Он соприкасается с поэтической тайной, но не властен над ней. Она является сама – «вот так, из ничего», или не проявляется совсем.

В звезды и музыку день превратился.

Может быть, мир навсегда прекратился?

Что-то похожее было со мною,

Тоже у озера, тоже весною,

В синих и розовых сумерках тоже…

…Странно, что был я когда-то моложе.

(«День превратился в свое отраженье…»)

И он знает, что эта тайна для него – самое главное:

Быть может, высшая надменность:

То развлекаться, то скучать.

Сквозь пальцы видеть современность,

О самом главном – промолчать.

(«Восточные поэты пели…»)

Преодоление мира – это преодоление сознания мирского.

Гляди в холодное ничто,

В сияньи постигая то,

Что выше пониманья.

Перед лицом мирового безобразия все равны. Сам поэт на какую бы то ни было исключительность не претендует: «В концов судьба любая / Могла бы быть моей судьбой» («В конце концов судьба любая…» ). В своих стихах он просто Иванов, с ударением на последнем слоге. Такой же, сто тысяч Ивановых. С интонацией этих Ивановых, с современной просторечной интонацией он говорит: «И какое мне дело, что будет потом…» («Рассказать обо всех мировых дураках…» ); «Я не стал ни лучше и ни хуже. / Под ногами тот же прах земной…» («Я не стал ни лучше и не хуже…» ); «А люди? Ну на что мне люди?..» («А люди…» ); «Трубочка есть. Водочка есть. / Всем в кабаке одинакова честь!» ( «Если бы жить. Только бы жить…» ).

Единственное отличие от других в том, что ему слышна «музыка». Может быть, этот неуправляемый психологический феномен не нужно называть словом «музыка», но тут он следует Блоку, не повергая сомнению опыт человека, которого назвал «одним из поразительнейших явлений русской поэзии».

Только расстоянье стало уже

Между вечной музыкой и мной.

(«Я не стал не лучше и не хуже…»)

Александр Блок в дневнике очень трудного 1918 года записал: «Ничего, кроме музыки, не спасет». И у Георгия Иванова, задолго до «Портрета…», читаем аналогичные строки, но в стихах – не в прозе, не в дневнике (хотя его поздние стихи – дневниковые, и с 1953 года его подборки печатались под названием «Дневник»):

И верность. О, верность верна!

Шампанское взоры туманит…

И музыка. Только она

Одна не обманет.

(«Сиянье. В двенадцать часов по ночам…»)

В этом единственное счастье для человека, потерявшего даже в прошлое веру. Вечная музыка звучит бессмысленным счастьем, но оттого-то и истинным. В этом контексте «бессмысленным» — значит над смыслом, больше понятия «смысл», счастье, которое само себе смысл, как в следующей строфе:

И все-таки тени качнулись,

Пока догорала свеча.

И все-таки струны рванулись,

Бессмысленным счастьем звуча…

(«Был замысел странно-порочен…»)

Иногда эта музыка становится единственной темой стихотворения (отрывок из которого приводился выше):

День превратился в свое отраженье,

В изнеможенье, головокруженье.

В звезды и музыку день превратился.

Может быть, мир навсегда прекратился?

Что-то похожее было со мною,

Тоже у озера, тоже весною,

В синих и розовых сумерках тоже…

…Странно, что был я когда-то моложе.

Георгий Иванов убежденно говорил, что музыка «сожгла» его жизнь.

Этим убеждением объясняется не все, но многое как в образе поэта, который он сам себе создал, так и в его взглядах на действительность. Юрий Иваск сформулировал это великолепно: «Метания Г. Иванова между музыкой бытия и бытовым цинизмом вызваны отчаянием». Стихи при таком взгляде являются претворенным страданием. Саму творческую удачу Георгий Иванов понимал как результат жизненной, житейской неудачи. Поэзия торжествует над всей суммой неудач, и эта мысль – ключ к его творчеству.

Для зрелого Георгия Иванова зрелого поэзия — это свидетельство об абсолютном духовном потенциале в человеке. Владимир Вейдле, который в литературной войне Г. Иванова и Ходасевича принимал сторону последнего, считал, что предпосылкой выдающихся творческих достижений Георгия Иванова «оказались болезнь и бедность, почти нищета… Его гибель нераздельна с торжеством его поэзии».

Не только бедность и болезнь — еще и разлука с Россией, переживавшаяся им тяжело. В «Портрете…» круг тем широк и выстраданы. Тема ностальгии у Георгия Иванова — естественно, тема России. Она звучит в каждом из его эмигрантских сборников, еще до «Портрета…» и после него. Кирилл Померанцев писал, что Г. Иванов в эмиграции страдал от двойного одиночества, ненавидел тупик изгнания и физически не мог приспособиться к миру, из которого изгнана Россия. Ирина Одоевцева рассказывала: «Он жил, дышал Россией каждый день, каждый час. Конечно же тоска по родине у него, как и у Бунина, была обострена изгнанием, невозможностью вернуться. Он никуда не ездил, не желал путешествовать, из французских писателей, кажется, одного Стендаля и читал».

В словах Одоевцевой понятная драматизация и отчасти сгущение красок.

Из французов читал он, конечно, не одного Стендаля, но еще и – если назвать немногих — Паскаля, Ларошфуко, Бодлера, Теодора де Банвиля, Пруста, Валери, Андре Жида. Не желал путешествовать? Не совсем так — даже написал очерк о своем путешествии «По Европе на автомобиле». Никуда не ездил? Все-таки ездил — в Ригу, Ниццу, Грасс, Канны, Монако. Но все это большей частью относится к довоенному времени. Говоря о послевоенном времени, Одоевцева права не столько фактически, сколько по существу.

Каким голосом, с какой интонацией говорится в стихах о России – вот что важно. И какой стиль. В письме калифорнийскому другу Владимиру Маркову он определяет свой стиль: «Воспринимаю саму фразу как идущую из некоего первоисточника. Это редкое и крайне существенное для нашего брата качество». Его интонация иногда вызывает и неприятие. С неодобрением говорит о ней Вл. Вейдле: «… полнейшая развязность в использовании каких угодно поговорок, общих мест».

Еще одна тема в «Портрете без сходства» – красота.

Остановиться на мгновенье,

Взглянуть на Сену и дома,

Испытывая вдохновенье,

Почти сводящее с ума.

(«Остановиться на мгновенье…»)

Он прочитал эти только что написанные стихи Кириллу Померанцеву на набережной Сены, глядя на качающиеся в воде отражения мостов и зданий.

Сборник заканчивается циклом «Rayon de rayonne». Стилистически в этом десятке необычных для Георгия Иванова стихотворений заметны следы знакомства с футуризмом и сюрреализмом. Однажды его спросили, как понимать этот раздел. Цитируя ставшую уже хрестоматийной строку футуриста-заумника Алексея Кручёных, он ответил: «"Район де район" – нечто вроде дыр бул щыр убещур на французский лад».

Любопытно, в какой все-таки малой степени сюрреализм проник в литературу русских парижан, не говоря уже о других странах русского рассеяния. Течение возникло как раз тогда, когда для Георгия Иванова начинался его парижский период, самый длительный в его жизни. Он еще только осваивал Париж, когда появился в печати сенсационный «Манифест сюрреализма». Сюрреализм сразу же показался неизбежным и чуть ли не долгожданным феноменом. Ведь вырос он на той почве, где вся культура пропиталась картезианством — рационалистичностью мысли, логической ясностью, оставленными в наследство культуре своей страны Рене Декартом. Сюрреализм — разновидность эстетического бунта против интеллектуальной и психологической монополии картезианской рациональности.

«Район де район» пытался объяснить и Терапиано: «Это скорее французский рецепт дадаизма (от детской лошадки dada), игра под ребенка, под наивность — "Где-то белые мед­веди ", но ни они, ни верблюды ничего не спасли. Поэзия Г. Иванова держится больше на "Розах", чем на "Район де район". Это название значит "отдел искусственного шелка” в магазинах, "район искусственного шелка"». Верблюды и медведи, упомянутые Терапиано, взяты из абсурдистского стихотворения Г. Иванова:

Где-то белые медведи

На таком же белом льду

Повторяют "буки-веди",

Принимаясь за еду.

Где-то рыжие верблюды

На оранжевом песке

Опасаются простуды,

Напевая "бре-ке-ке".

Все всегда, когда-то, где-то

Время глупое ползет.

Мне шестериком карета

Ничего не привезет.

(«Где-то белые медведи…»)

Тарапиано считал, что рождение большого поэта произошло не в «Портрете без сходства», а много раньше, в книге «Розы». Еще тогда, в 1930-е годы, Георгий Иванов не то чтобы ясно понял, а скорее инстинктом безошибочно угадал ощущение трагедии современным человеком. «Человеку этому дальше идти некуда, и Г. Иванов бьется, как прорвать эту пелену», А если некуда, то вот вам… и белые медведи, и рыжие верблюды, и глупое время, и абсурд.

Отзывов в печати о «Портрете без сходства» появилось не мало. Добрый отзыв дала даже Нина Берберова, не любившая Георгия Иванова-человека и не забывшая литературной войны между ним и ее мужем Ходасевичем. Берберова писала в «Русской мысли» через два месяца после выхода «Портрета…»: «Положение Иванова среди современных ему поэтов настолько исключительное, что к книге его невозможно да и несправедливо было бы подойти с точки зрения личной удачи». Действительно, стихи эти воспринимались как голос самой эмиграции, как вершина ее поэзии.

«Портрет…» Георгий Иванов считал «делом всей своей жизни». В книге нет ни единой вымученной строчки. Г.Иванов утверждал, что стихотворения «приходили», являясь ему почти в готовом виде. «Почти» потому, что после того, как стихотворение было написано, он «месяц не находил какого-нибудь одного слова, без которого нельзя печатать».