ДОМ ПОЭТОВ – НОВЫЙ ЦЕХ — НОВОРЖЕВ
ДОМ ПОЭТОВ – НОВЫЙ ЦЕХ — НОВОРЖЕВ
Петроградский Союз полностью создавался под контролем московского Союза, подвластного большевикам. В июне 1920 года в Петроград из центра послали своего эмиссара — поэтессу Надежду Павлович, набравшуюся опыта в Пролеткульте. Целью ее назначения в бывшую столицу была реорганизация профессионального Союза по образцу московского. Сразу по приезде Павлович развернула кипучую деятельность и уже 19 июня встретилась с Блоком, а 22 июня Блок рассказал о своем разговоре с ней Гумилёву. Через пять дней устроили в помещении Вольной философской ассоциации организационное собрание.
Людей собралось мало, пришел Георгий Иванов. Лето стояло рекордно жаркое, в начале июля термометр показывал сорок градусов. В разгар жары устроили общее собрание, оказавшееся еще малолюднее. Председателем Союза поэтов стал Александр Блок, к нему приставили Надежду Павлович, хотя формально секретарем выбрали близкого к акмеистам Всеволода Рождественского. Георгий Иванов получил официальное приглашение вступить в Союз. Под письмом стояла подпись Блока,
В течение лета еще несколько раз устраивали заседания. Наконец в начале сентября президиум Союза добился своего помещении, перестал нуждаться в помощи Вольфилы, как называли Вольную философскую ассоциацию, и перебрался на Литейный проспект в здание, и известное петербуржцам как «дом Мурузи», по имени бывшего владельца. Власти выделили Союзу пустовавшую квартиру № 7.
На первый литературный вечер Союза поэтов, объявленный 4 августа 1920 года, Георгию Иванову пришлось спешить. Трамвая ждать не стал — они ходили до шести вечери, а после шести – никакой гарантии, и дошел до Городской Думы пешком.
Вступительное слово сказал Блок, затем читала доклад красавица Лариса Рейснер (по прозвищу «Замком по морде» – это был акроним ее должности: заместитель комиссара поморским делам). Сергей Городецкий прочел стихи об Интернационале, ему вежливо похлопали.
В сентябре при Союзе организовали Клуб поэтов и 5 октября он открылся в доме Мурузи. Побывавший в клубе Блок записал: «Тошно, скучно. Злюсь на Павлович…». А через несколько дней он сделал такую запись: «Гумилёв и другие фрондируют против Павлович и Шкапской». В числе этих других был Георгий Иванов. Не «фрондировать» было невозможно — постоянное присутствие официального эмиссара лишало Союз независимости. Одно из собраний Союза запечатлелось в памяти Надежды Павлович: «Сидим мы кругом стола. Мучительно молчим. Лозинский предлагает читать стихи. Начинаем по кругу. По одному стихотворению. После каждого — мертвое молчание. И вот круг кончен. Делать больше нечего. Блок упорно и привычно молчит, но спасительный голос Лозинского предлагает начал круг снова. Потом с облегчением уходим домой. Все это в конце концов Блоку надоело».
Тут-то и приблизилась кульминация. В той неспокойной атмосфере Блок, измученный обстоятельствами трудного времени и своим тяжелым душевным состоянием, решил оставить место председателя. Павлович уговаривала мать Блока повлиять на Александра Александровича, чтобы из Союза поэтов он не уходил. Прошло дня два, и на новом общем собрании Г. Иванов узнал, что Блок от председательствования все же решил отказаться.
Утром 13 октября к нему домой на Офицерскую явилась делегация — человек пятнадцать, в их числе Георгий Иванов. Просили остаться в Союзе. Блок не возражал, но от дел хотел отстраниться. Председательской должностью он тяготился, хотя все, что от него требовалось, выполнял добросовестно и методично.
Георгий Иванов настаивал на переизбрании, и тогда было избрано новое правление под председательством Николая Гумилёва. У многих составилось впечатление непреодолимого конфликта между Блоком и Гумилёвым. Обоим оставалось жить меньше года. Один предчувствовал свой скорый конец, другой видел себя «посредине странствия земного», ощущал в себе необъятную творческую силу и был устремлен к деятельности. «Блок и Гумилёв, — писал Георгий Иванов, — ушли из жизни, разделенные взаимным непониманием … Нам, пережившим их, ясно то, чего они сами не понимали. Что их вражда была недоразумением, что и как поэты и как русские люди они не только не исключали, а скорее дополняли друг друга. Что разъединяло их временное и второстепенное, а в основном, одинаково дорогое для обоих, они, не сознавая этого, братски сходились».
Был в Петербург сравнительно известный поэт Дмитрий Цензор. Акмеисты относились к нему пренебрежительно. В советское время Цензор опубликовал свои воспоминания о Блоке, в них упомянут и Г. Иванов. Дмитрий Цензор утверждал, что однажды в беседе с ним Блок якобы сказал: «Считаю нужным отклонить рекомендованных в Союз поэтов Гумилёвым Георгия Иванова и других эпигонствующих, совершенно опустошенных, хотя и одаренных поэтов».
Однажды в Союз поэтов пришла Анна Ахматова — получить личное удостоверение. Гумилёв в это время в другой комнате разговаривал с Блоком. Ахматова в ожидании присела на диван. Никто не подходил к ней, тогда подошел Г. Иванов и в качестве секретаря Союза подписал ей членский билет. Тем временем появился и Гумилёв, шагнул навстречу, извинился. «Ничего… Я привыкла ждать», — сказала Ахматова.
21 октября состоялся, возможно, самый интересный вечер. Созван он был Георгием Ивановым, уже ставшим к тому времени секретарем Союза поэтов вместо Всеволода Рождественского, которого, как сказал Блок, «выперли» из правления. «Гвоздь вечера — И. Мандельштам… Он очень вырос… виден артист», — записал Блок в дневнике. Мандельштам читал самозабвенно, нараспев, закинув голову, прикрыв глаза, покачиваясь в такт стихам: «Венецейской жизни, мрачной и бесплодной…» Лицо его преобразилось, светилось вдохновением.
Осенью 1920-го возродился Цех поэтов. Основателей было трое – Николай Гумилёв, Георгий Иванов, Михаил Лозинский. Из числа других известных поэтов почти никто не согласился участвовать. Блок, Сологуб, Ахматова на приглашение ответили отказом. Один раз пришел Ходасевич и застал на заседании Цеха человек восемь. Ядро кружка составили Гумилёв, Мандельштам, Лозинский, Адамович и ставший секретарем Цеха Г. Иванов. Иногда приходил Николай Оцуп, часто бывавший в отъезде. Из провинции в голодный Петроград привозил он муку, сало, пшено. Г. Иванов написал шуточное стихотворение, пародируя «Чижика-пыжика»:
Оцуп, Оцуп, где ты был?
Я поэму сочинил.
Съездил в Витебск, в Могилев,
Пусть похвалит Гумилёв.
Так уж мной заведено —
То поэма, то пшено,
То свинина, то рассказ,
Съезжу я еще не раз…
Кружок рос, в него входили поэты нового поколения. Участвовал в Цехе Сергей Нельдихен, ровесник Мандельштама, но еще ходивший в начинающих. Появлялся он в артистической куртке, и когда очередь читать доходила до него, приглаживал длинные волосы и превосходно поставленным голосом читал откровенно наивную, забавную стихопрозу:
Иисус был великий, но односторонний мудрец.
И слишком большой мечтатель и мистик;
Если бы он был моим современником,
Мы бы все же сделали с ним многое, очень многое.
Он считал, что будущее русского стиха — паузник, и себя видел на пути сближения прозы и поэзии, а также футуризма и акмеизма. Но встал на путь литературной халтуры и выпускал тонкие книжки вроде «Веселый стишок учебе впрок» или «Перед тем как выйти в бой, правила усвой».
Принят был в Цех Всеволод Рождественский, впоследствии исключенный. Георгий Иванов считал его слабым поэтом и на заседании Цеха сказал, что его книга «Лето» – типичное эпигонство. Стихи неприятно гладкие, банально умелые, словно созданы, чтобы очаровать собой людей глухих к подлинной поэзии. Стихи испещрены чужими интонациями. Лоск не может заменить настоящей культуры. Если сопоставить стихи Рождественского в «Драконе» и книгу «Лето», можно сказать, что Рождественский находится на распутье, ему нужно сделать окончательный выбор.
Принята была Ирина Одоевцева, о которой Гумилев – когда ее нужно было кому-нибудь представить — непременно говорил, добавляя к имени: «Моя ученица». «Ученицей» пламенно увлекся ближайший друг учителя. В жизни Георгия Иванова это была единственная бурная влюбленность и не отразиться на его поэзии она, естественно, не могла. И отразилась не только в «Садах», которые вышли через несколько месяцев, но даже в самом последнем сборнике, подготовленном им незадолго до конца и вышедшем посмертно. А пока в его «Сады» прибавлялись новые стихотворения, написанные в те дни горячей влюбленности:
Теплый ветер вздыхает, деревья шумят у ручья.
Легкий серп отражается в зеркале северной ночи.
И, как ризу Господню, целую я платья края,
И колени, и губы, и эти зеленые очи…
(«Легкий месяц блеснет над крестами забытых могил…», 1921)
После трех безвыездных лет в революционном Петрограде, словно из осажденного города, Георгий Иванов выбрался в конце 1920 года в Псковскую губернию. На выезд из Петрограда требовалось разрешение, его нужно было получить в исполкоме у чернобородого мрачноватого вида человека явно «от станка». Г. Иванов запася командировочной справкой: лиловая печать с серпом и молотом, под ними размашистая подпись, дающие право на передвижение в родной стране. Без лиловой печати и неразборчивой подписи он был этого права лишен.
Командировку выдал Пушкинский Дом. Помещичьи библиотеки из расположенных в пушкинских местах усадеб губернские власти реквизировали и свозили в Новоржев. Среди книг и семейных архивов, свезенных как на свалку, могли оказаться драгоценные пушкинские материалы. В Новоржеве еще с прошлого года жил близкий друг, уехавший из голодного Питера выживать и преподавать историю и русский язык в Новоржевской советской школе номер один. От этого друга, приезжавшего в Петроград всякий раз, когда он только мог, Георгий Иванов и узнал о судьбе дворянских библиотек.
Сонный уездный город, занесенный снегом, нагонял скуку. Никаких архивных материалов найти не удалось. Они уже все были прибраны к рукам. Местный председатель ЧК знал толк и в книгах, и в документах, все было им прощупано, просеяно. В этом чекисте кощунственно совмещались две страсти – одна к Пушкину, другая к расстрельным делам. Их он не перекладывал на подчиненных, а доводил до конца собственноручно.
Лет через десять Георгий Иванов опишет эту жуткую встречу в очерке «Чекист-пушкинист»: «Вдоль стен очень просторной комнаты стояли шкафы красного дерева. Беглого взгляда на корешки находившихся в них книг было достаточно, чтобы убедиться, что передо мной богатейшая, тщательно подобранная библиотека пушкинской эпохи…
– Поразительный результат, — искренне похвалил я…
– Рад, что оценили… — забормотал он. — Понимающего человека редко видишь…
Он разворачивал папки, доставал редкую книгу, снимал со стены рисунок, совал мне в руку увеличительное стекло…
Несомненно, это был музей. Глушков был настоящим любителем и знатоком. Давая объяснения к своим сокровищам, входил в подробности… часто прелюбопытные… Странный тип.
– Скажите, товарищ Глушков… как вы пришли к мысли собирать все это, откуда вы всем этим заинтересовались?..
Тут в соседней комнате зазвонил телефон. Глушков шел на минуту.
— Нечего делать, — сказал он, вернувшись. — Неотложные дела…
Чиновница моя в тот вечер, постаравшись для петербургского гостя, слишком жарко закрыла печку — сделался угар. Пришлось вставать с постели и открывать форточку… Темное небо было в торжественных зимних звездах, воздух упоительно свеж и чист. "Вековая тишина",— снова вспомнилось мне. Вдруг где-то далеко послышался грохот автомобильного мотора и сквозь этот грохот как будто выстрелы…»
В Петрограде, когда Георгий Иванов вернулся, все вокруг было уныло. Снег не убирали, опустевшие улицы напоминали холодные коридоры в необитаемом запушенном замке. Знакомые рассказывали об эмигрантских газетах, продававшихся на черном рынке. При советской власти это был самый первый «тамиздат». Стоили эти изредка попадавшиеся газеты дорого, их передавали из рук в руки, зачитывали до дыр. Люди были отрезаны от мира, а из случайных эмигрантских газет можно было узнать о событиях хотя бы месячной давности.
Тем временем студийцы Гумилёва с его благословения организовали кружок «Звучащая раковина» — своего рола филиал Цеха для начинающих поэтов. Собрания проходили по понедельникам в квартире известного в Петрограде фотографа М. С. Наппельбаума, две дочери которого занимались в студии Гумилёва. Георгий Иванов стал постоянным гостем кружка, и мы видим его на исторической групповой фотографии, снятой в апреле 1921 года, вместе с Ириной Одоевцевой, Николаем Гумилёвым, Константином Вагиновым и другими. Посылая эту долго хранившуюся у него и дорогую ему фотографию литературоведу Владимиру Маркову, Георгий Иванов сделал приписку: «Тихонов головой выше всей группы… Вагинов — подперев подбородок и согнув коленку в светлом костюме… Вера Лурье, две сестры Наппельбаум… Это студисты Звучащей раковины — милая, но бесталанная компания».
Это был уже третий по счету Цех и в практическом плане самый своевременный. Раньше можно было издавать свой журнал или альманахи, выпускать индивидуальные сборники, печатать стихи в журналах, которых было великое множество. Теперь всего этого не было. Состав Цеха заметно изменился. В нем осталось лишь трое из шести акмеистов первого призыва — Гумилёв, Мандельштам и Зенкевич, всего раз-другой заглянувший в Цех. Синдик первого Цеха Сергей Городецкий жил на Кавказе, а когда в 1920-м «с новеньким партийным билетом в кармане» и со стихами о Третьем Интернационале приехал в Питер, то оказалось, что ни Гумилёву, ни Г.Иванову говорить с ним было не о чем. Еще один акмеист первого призыва, Владимир Нарбут, жил теперь в Одессе и занимался полит работой в ЮгРоста. Никуда из Петрограда не уезжавшая Анна Ахматова после развода с Гумилёвым в третьем Цехе ни разу не появилась. В октябре вернулся в родной город после трехлетних скитаний Осип Мандельштам. Его приезд способствовал возрождению Цеха.
В Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили в нем,
И блаженное, бессмысленное слово
В первый раз произнесем.
Написано в ноябре 1920-го в Петербурге о друзьях по Цеху, в Цехе и прочитано — как умел читать только Мандельштам. Напевно, с упоением, переходя на пафос, скандируя, закинув голову, прикрыв глаза, помогая себе руками, словно отрешенно дирижируя невидимым оркестром.
В черном бархате советской ночи,
В бархате всемирной пустоты,
Всё поют блаженных жен родные очи,
Всё цветут бессмертные цветы.
(«В Петербурге мы сойдемся снова…»)
Слушая Мандельштама, молодые участники Цеха понимали яснее, что цеховые правила и наставления Гумилёва пойдут впрок только тогда, когда в стихах отразится частица твоей личной ни на кого не похожей жизни. Иначе стихи останутся только «литературой».
Решили возродить журнал «Гиперборей», существовавший при первом Цехе поэтов в 1912—1913 годах. Назвали «Новым гипербореем». Издавать типографски было негде, и журнал оставался рукописным — «самиздат» в четырех экземплярах. В первый номер вошло стихотворение Георгия Иванова «В меланхолические вечера…», во второй — «Не о любви прошу, не о весне пою…», в третий — «И дальний закат, как персидская шаль…», а также рисунок Г. Иванова, изображающий этот закат, в последний, четвертый номер – «В середине сентября погода…».
И только в следующем году, в начале нэпа, смогли выпустить уже не рукописный и не ротаторный, а настоящий, отпечатанный в типографии альманах «Дракон», причем солидным для поэтического издания тиражом – 5 тысяч экземпляров. Назван альманах был по гумилевской «Поэме начала», носившей подзаголовок «Дракон». На Георгия Иванова эта «космическая поэма» сильного впечатления не произвела. Он говорил, что поэма «не возвышается над средим уровнем творчества Гумилёва». Но гумилёвский «Лес», впервые напечатанный в том же альманахе, Г. Иванов назвал лучшим стихотворением в «Драконе», в котором участвовали лучшие поэты тех лет, впрочем, в Цех поэтов не входившие — А. Блок, А. Белый, М. Кузмин, Ф. Сологуб. Другие участники — члены Цеха и примыкавшие к ним начинающие. Всего пятнадцать поэтов.
Георгий Иванов написал для журнала «Дом искусств» рецензию, в которую, кроме обзора «пятнадцатиглавого» «Дракона» и сборника Анны Ахматовой «Подорожник», включил и тщательно продуманный отклик на сборник Владислава Ходасевича «Путем зерна». Сама же рецензия называется «О новых стихах». Точно под таким же названием Г. Иванов когда-то публиковал статьи в «Аполлоне», но в данном случае заголовок намеренно перекликался с одноименной статьей Ходасевича в газете «Утро России» (17 мая 1916 года), в которой Ходасевич едко расправился с «Вереском». Георгий Иванов за былые нападки отплатил добрым словом. Он назвал «Путем зерна» сборником «высшей гармонической сложности», книгой, «близкой целомудренной музе Боратынского». Однако высказал и мысль, которую позднее уточнил в своих эмигрантских статьях «В защиту Ходасевича» и «К юбилею В. Ф. Ходасевича», — мысль о том, что автор «Путем зерна» больше имеет сказать, чем в состоянии это сделать.