«ВСЕМИРКА» – ДОМ ЛИТЕРАТОРОВ – ДИСК

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ВСЕМИРКА» – ДОМ ЛИТЕРАТОРОВ – ДИСК

Летом 1918 года большой литературной новостью стал грандиозный замысел Горького. В осуществление замысла искренне хотелось поверить, но верилось с трудом. Горький затевал проект, который мог бы поддержать литераторов, оставшихся в красном Петрограде не у дел и остро нуждавшихся. Само название проекта звучало грандиозно – «Всемирная литература». Воплотиться замысел должен был в виде мощного издательства. По мысли Горького, выпускать оно будет не какую-нибудь чертову дюжину книг в год, а книг триста. Да еще ежегодно 600—700 тонких книжек популярной серии «Народная библиотека». Программа всеохватывающая, объемлющая литературу всех народов и всех эпох.

Не прошло и года после Октября, а город уже оказался растерзанным разрухой. Но в успех своего начинания Горький верил свято. В соответствии с масштабом замысла он развернул кипучую деятельность. Искал, находил, приглашал, сплачивал вокруг издательства лучших критиков, прозаиков, поэтов, переводчиков, ученых. Пригласил знатока литературы Индии Сергея Ольденбурга, знаменитого египтолога Бориса Тураева, лучшего в России арабиста Игнатия Крачковского. Подключил к своему делу Евгения Замятина и Корнея Чуковского. Пригласил Горький и Александра Блока, а тот по просьбе Горького привел в издательство Николая Гумилёва.

После того как в октябре Гумилёв вошел в редакционную коллегию издательства, по его рекомендации во «Всемирную литературу» влился бывший Цех поэтов в своем основном составе: Георгий Иванов, Михаил Лозинский, Георгий Адамович, а позднее и Осип Мандельштам, когда он вернулся с юга «в город, знакомый до слез».

Георгию Иванову Гумилёв предложил переводить с французского и английского. «Что переводить?» — «Предлагай сам, напиши во "Всемирную литературу" письмо и в нем покажи, на чем основан твой выбор». Английский Георгий Иванов знал слабо. В юности пыталась его обучить английскому языку тетя Варя, супруга царского егермейстера, но из этого мало что вышло. С французским дело обстояло лучше, а с английского он стал переводить по подстрочнику.

Работалось легко, труд становился творчеством. Выбор его пал на ранних романтиков, поэтов «озерной школы» – Уильяма Вордсворта и Сэмюэла Колриджа. К ним влекли те свойства их поэзии, которые независимо проявились стихах самого Георгия Иванова времени «Садов» – спокойная, широкая, меланхолическая созерцательность. В нем вызывала эмоциональный отклик «мудрая пассивность» стихов Вордсворта, как он сам определял их достоинства. Созвучна была Г. Иванову и душевная привязанность Вордсворта к старине в противоположность «индустриальной» современности, и способность придать всему привычному и знакомому прелесть новизны.

Из наследия Сэмюэла Колриджа он выбрал для перевода фантастическую поэму «Кристабель». Написана она была в конце XVIII века. Колридж оставил ее неоконченной, а опубликовать ее удалось только в 1816 году. Переводить эту поэму было чрезвычайно трудно из-за новаторского обилия звуковых эффектов и разнообразия ритмов. Как писал Георгий Иванов, Колридж «к немалому возмущению современной и позднейшей критики» уверенно провозгласил о своем новаторстве во вступительном слове к поэме. «Передача "Кристабели" на русский язык, — отмечал Г. Иванов, — представляет большие трудности ввиду того, что принципы «стихосложения необычны для русского языка». Само имя Колриджа русским было известно скорее понаслышке или по отражениям — например, в творчестве Байрона или Эдгара По. В лучшем случае, о Колридже знали как об авторе «Поэмы о старом моряке», которая к тому времени уже трижды переводилась на русский. В этом полузнакомстве русского читателя с главой знаменитой «озерной школы» состояла еще одна причина, почему выбор Георгия Иванова-переводчика пал на «Кристабель».

Он обсуждал свой замысел с Гумилёвым, и тот согласился прочесть перевод и стать редактором книги. У Колриджа сверхъестественные явления переплетаются с бытом, с повседневностью. В силу их контраста и те и другие звучат с особой выразительностью. Эта особенность творчества английского поэта привлекала к нему обоих — и Г. Иванова и Гумилёва. Колриджа Гумилёв знал, ценил, перевел незадолго до разговора с Г. Ивановым «Поэму о старом моряке».

Георгий Иванов с подъемом, с внезапно пришедшей легкостью, пожалуй, даже с вдохновением работал над переводом. Сам своей работой остался доволен и ждал выхода «Кристабели» во «Всемирке». Время шло, поэма не выходила. И только в 1923 году отдельной книжкой в 60 страниц, с иллюстрациями Митрохина (которые критика дружно обругала) издал ее берлинский «Петрополис». Тираж состоял из нумерованных экземпляров, так что издание адресовано было не просто просвещенной аудитории, пусть даже узкой, а рассчитано на библиофилов-собирателей. Сразу после выхода «Кристабели» в парижском «Звене» появился отзыв Г. Лозинского: «В недосказанности – очарование “Кристабели”». Но нужно помнить, что эта недосказанность не случайна и зависит от всей поэтической концепции Колриджа. Впечатлению способствует и особенный ритм поэмы… Русский переводчик удачно справился со своей нелегкой задачей… Что касается точности, то переводчика можно упрекнуть только в некоторых погрешностях».

Попался на глаза Георгию Иванову и еще один отзыв надо сказать, прямо противоположный. Появился он в московском журнале «Печать и революция». Если Г. Лозинский хвалил переводчика за удачную передачу сложного ритма «Кристабели», то московский рецензент Иван Аксенов нападал на Г. Иванова за отступление от ритма оригинала. Если Г.Лозинский утверждал, что «Кристабель» переведена точно, кроме небольшого числа погрешностей, то по мнению Аксенова, поэма в переложении на русский язык вообще утратила свою энергию и лиричность. Он считал, что перевод Г. Иванова логическую точность ставит выше точности метрической и как результат поэма ослаблена «в своей ритмической мелодике и совершенно лишена той дикой энергии выражения, за которую ее особенно ценят» И после многих критических замечаний в заключение Аксенов подсластил пилюлю: «Сказанное, однако, ни в какой мере не должно подрывать значение инициативы Г.Иванова».

Георгий Иванов был наслышан об Иване Аксенове, читал его стихи, знал от Гумилёва, что тот был шафером на их с Ахматовой свадьбе.

Аксенов считался одним из ведущих знатоков английской литературы, однако в его дельной заметке слышны отзвуки литературной войны. Поэтическая Москва в начале двадцатых годов воевала с поэтами Петрограда, футуристы — с акмеистами, авангард — с неоклассиками. А сам Аксенов, входивший в московскую футуристическую группировку «Центрифуга», а затем в группу конструктивистов, не забыл саркастического отзыва Г. Иванова о коллективном сборнике Московского союза поэтов, в котором участвовал. Георгий Иванов писал: «В нынешней Москве в каждом праздношатающемся молодом человеке, как Венера в куске мрамора, таится новое поэтическое течение… В альманахе Московского союза благозвучно и просто названном “Сопо", собраны стихи 15 поэтов, представляющих 9 направлений. Можно по-человечески пожалеть об Аксенове, Боброве, Грузинове… Каждый из них из кожи вон лезет, чтобы походить на поэтов, не имея никаких к этому данных… Аксенов и Бобров, опираясь на солидную эрудицию, проделывают огромную сизифову работу над стихом… эти поэты, несмотря на свою развязность и самоуверенность, заслуживают сочувствия как несчастные люди, сбитые с толку чертом и не нашедшие своего истинного призвания. Я не хиромант, но мне кажется, что в Аксенове и Боброве пропадают почтенные методические доценты точных наук… Но сидя на Московском Парнасе, они предпочитают втирать очки провинциалам».

О своем переводе «Кристабели» Георгий Иванов написал через много лет гарвардскому профессору, главному редактору нью-йоркского «Нового Журнала» Михаилу Карповичу: «Никому в эмиграции, да и мало кому в Сов. России этот первоначальный текст известен. За четверть века я его время от времени улучшал… чтобы включить в тот воображаемый посмертный или предсмертный том лучшего , что было мною сделано… Я очень дорожу все-таки и сейчас своей стихотворной подписью — напр., у меня лежит штук сорок новых стихотворений, которые я не пошлю Вам и никуда вообще, т. к. не удовлетворен ими. "Кристабель" — вещь первоклассная (не говорю уже о самом Колридже — первоклассная как передача его). Чтобы дать Вам понятие о качестве перевода, прилагаю заключение, оставшееся нетронутым, как было, и которое Михаил Лозинский, прочтя, развел руками: "Я бы так перевести не мог"».

В этом письме Георгий Иванов утверждал, что его «Кристабель» в эмиграции никому не известна. Но весь тираж в свое время разошелся и книжка отнюдь не канула в забвение. Упоминает о ней даже такой мастер перевода, как Валерий Перелешин в своей монументальной, написанной онегинской строфой «Поэме без предмета».

Еще больше переводил Георгий Иванов из Байрона: поэму «Корсар» объемом более двух тысяч строк и поэму в тысячу строк «Мазепа». Ни тот, ни другой перевод не был опубликован, оба пылились в архиве «Всемирной литературы». С французского Г. Иванов переводил созвучных ему Бодлера и Самэна. Увлекся также Теофилем Готье, и своим увлечением обязан был Гумилёву, который перевел целую книгу Готье «Эмали и камеи» и считал ивановский перевод Готье образцовым. Наиболее удалось стихотворение Готье «Ватто», столь близкое Г. Иванову тематически. Стихотворению бы войти в «Сады», настолько оно соответствует главным мотивам этого сборника, но Г. Иванов включил его в берлинское переиздание «Вереска». Сам образ художника Антуана Ватто, столь близкий Г. Иванову, не утратил своего очарования до конца жизни поэта. Вот строки из его последней книги:

Гармония? Очарованье? Разуверенье? Все не то.

Никто не подыскал названья прозрачной прелести Ватто.

(«Почти не видно человека среди сиянья и шелков…»)

И в той же книге 1958 года, не называя имени Ватто, он пишет в тонах «прозрачной прелести»:

Насладись, пока не поздно,

Ведь искать недалеко,

Тем, что в мире грациозно,

Грациозно и легко.

(«Насладись, пока не поздно…»)

Бодлер переводился им для затеянного «Всемирной литературой» полного собрания стихотворений французскою поэта, однако эта книга не вышла. На поэтический перевод Георгий Иванов смотрел как на творчество, и те, кто сам чего-то добился на этом поприще, считали его мастером в переводческом деле.

Последняя его переводческая работа — тоже с французского. В 1920-е годы во Франции становится все более известным имя Сен-Жон Перса, будущего нобелевского лауреата. Писать стихи он начал одновременно с Георгия Ивановым, а широкую известность приобрел в 1924-м своим «Анабасисом». Тема этой поэмы в прозе — нравственный распад западной цивилизации, зашедшей в тупик. Нечто аналогичное находим и в «Распаде атома» Георгия Иванова. В нем те же тема и жанр: тема — духовное разложение человека европейской культуры, а жанр — поэма в прозе. Но у Перса есть выход — хотя бы и утопический, а в «Атоме», как сокращал в письмах сам Георгий Иванов название этой книги, никакого выхода нет — только тупик.

Г. Иванов и Адамович получили заказ на перевоз «Анабасиса» вскоре после выхода в свет французского оригинала. В 1925-м перевод вышел отдельной книгой в русском парижском издательстве Поволоцкого. Перса в то время сравнивали с Полем Валери, а Николай Татищев, парижский старожил, литератор круга Бориса Поплавского, писал: «В 20-х годах тон здешней литературы задавали Поль Валери и Перс». Перс был окружен благоговением, еще немного и возник бы культ Перса. Однако ни Г. Иванов, ни Адамович этих восторгов не разделяли. Заметим, что перевод был заказным, и Перса оба переводчика считали мечтательным декламатором, хотя и необычайно изощренным. На «Анабасисе» и окончилась переводческая деятельность Георгия Иванова.

Начиная с десяти утра бывший барский особняк на Бассейной улице постепенно наполнялся. Около одиннадцати очередь к раздаче оживлялась: на раздаче наливали первую тарелку селедочного супа. Иной раз давали запеканку из мороженой картошки с воблой или пшенку с селедкой — смотря в какой день придешь. Предпочитали приходить каждый день. Лишь бы ноги носили. Порции скромные, а на вместительных тарелках смотрелись они оскорбительно лилипутскими. Хлеб полагалось приносить свой, полученный по карточкам.

-Да откуда же им больше взять? Видите, какая очередь к раздаче. Того и гляди не хватит. Говорят, каждый день пятьсот человек кормится, а всего в «Доме литераторов» шестьсот членов. Зато уютно, тепло, гобелены на стенах. Где еще такое увидишь! И электричество подают — забронированный кабель. А чаю — сколько душе угодно.

– Какой же это чай, бурда какая-то.

– Зато кипяток. Горяченького с мороза… и на том спасибо. Керосина-то где взять, чтобы чай дома вскипятить. Слышали стишок?

Что сегодня, гражданин,

На обед?

Прикреплялись, гражданин.

Или нет?

Я сегодня, гражданин.

Плохо спал:

Душу я на керосин

Обменял.

Дом литераторов открылся 1 декабря 1918 года. Людей собиралось много. Удивлялись — неужели столько писателей в обескровленном, обезлюдевшем городе? Но не все тут были литераторами — кто мог, тот грелся-кормился. Встречались и такие, кто приходил пораньше, уходил попозже, проводя весь день в бывшем барском особняке. Ведь тут есть с кем словом перекинуться, не с большевиками же.

«Настоящие писатели» тоже приходили. Вспоминали о простоявшем двухчасовую очередь Блоке. Появлялся Гумилёв – особенно когда нечем было отапливать квартиру. «Хожу сюда каждый день, как лошадь в стойло», — как-то сказал он Георгию Иванову. Дома он работал, не снимая оленьей дохи, купленной в Мурманске, и когда в его квартиру на Преображенской улице входил Георгий Иванов, советовал оставаться в пальто, не рисковать здоровьем. В Доме литераторов сиживали за одним столом Николай Гумилёв, Владимир Пяст, Михаил Кузмин, пришедший по морозу в летнем пальтишке, и Георгий Иванов, все в том же отутюженном единственном костюме. В те селедочно-пшенные дни беглому взгляду он мог показаться чуть ли не дэнди.

Был утвержден устав, и согласно ему Дом литераторов имел своей целью удовлетворение «духовных и материальных нужд лиц, работающих на литературном поприще». Председателем Дома избрали академика Н. А. Котляревского, членами руководящего комитета стали Блок, Сологуб, Ремизов, Гумилёв, Ходасевич, Эйхенбаум, Немирович-Данченко, Кони, Амфитеатров, Ахматова, еще несколько человек. Литераторы и их семьи приходили сюда получить по государственной цене порцию жидкой каши, поговорить со знакомыми, посидеть в тепле. Но и согреться можно было не всякий день. Обратились в исполком Петросовета с просьбой о топливе: «Одной из серьезнейших задач Дома литераторов в настоящее время является предоставление литераторам возможности работать при сносной температуре. Для этой цели отведены специальные комнаты, однако в настоящее время ими пока невозможно пользоваться, вследствие чего многие литераторы, имеющие заказы от Государственного издательства и других учреждений, лишены возможности работать»

Парижские «Последние новости» опубликовали письмо из Петрограда, рассказывающее о буднях на Бассейной: «Люди, приходящие в Дом литераторов кормиться, производят тяжелое впечатление: жадные, грязные, опустившиеся внешне, с потухшими глазами. Для публики, для внешнего декорума Дом устраивает лекции…»

Лекции, диспуты, доклады, концерты устраивались по средам. Цеху поэтов с участием Георгия Иванова и Николая Гумилёва отвели семнадцатую среду 21 июня 1921 года. А на одном из поэтических вечеров в 1922-м переводчик В. В. Гельмерсен читал стихотворения Г. Иванова в переводе на немецкий. Памятным остался литературный вечер Анны Ахматовой, долгое время нигде не выступавшей.

Героем еще одного литературного вечера, на котором побывал Георгий Иванов, стал Сергей Городецкий. Он недавно вернулся с Кавказа, где прожил все годы Гражданской войны. Когда-то, еще учеником кадетского корпуса, Жорж зачитывался его «Ярью». Ко времени создания первого Цеха поэтов Городецкий распрощался с символизмом. Его внезапно стали занимать настроения жизнеутверждения, «чувство расцвета». С этими настроениями он и подхватил Гумилевский акмеизм, называя его адамизмом, поскольку еще в своей «Яри», принесшей ему известность, он славил стихийную силу первобытного человека. О Городецком той поры, когда начинался Цех, Блок заметил: «Все расплывчато, голос фальшивый».

В свои семнадцать лет Георгий Иванов удивлялся «неестественному» союзу Гумилёва и Городецкого, двух синдиков Цеха, двух лидеров акмеизма, двух столпов «Гиперборея». Слишком разными воспринимались они как личности, никакого сходства не угадывалось в их мироощущении, о стихах не приходилось и говорить. Когда же Городецкий выпустил книгу военных стихотворений «Четырнадцатый год», трудно было поверить, что тем же автором когда-то была написана «Ярь», настолько барабанно-бодрыми показались Г.Иванову рифмованные фельетоны «Четырнадцатого года».

На его глазах произошла еще одна метаморфоза: весной 1915 года Цех закрылся и Городецкий организовал кружок «Краса», не имевший ничего общего с акмеизмом, который Городецкий еще вчера горячо пропагандировал. Затем Городецкий уехал на Кавказ и лет на пять выпал из поля зрения Георгия Иванова. И вот встреча в Доме литераторов. «Публики собралось много. Городецкий, не зная, как примет его “белогвардейская" аудитория, начал с нейтральных стихов "Об Италии". Стихи понравились. Городецкий тогда перешел на свой новый репертуар». Зазвучали рифмы: народа — свобода, капитал — восстал. Казенные славословия публика приняла за дерзкую сатиру. «Когда Городецкий кончил, ему устроили настоящую овацию», — рассказывал Г. Иванов об этом вечере.

Еще в 1940-е годы, в послевоенное время, между старыми петербуржцами мог возникнуть спор на тему: когда было труднее выжить — в 1919-м или в первый год блокады Ленинграда. Про год 1919-й историк Е. В. Тарле говорил: «Мне как профессору выдавали фунт овса в день, но я не заржал от удовольствия». Странно, что в дни военного коммунизма, на пике разрухи город словно похорошел. Обезлюдевший, вымирающий, он существовал без деловой суеты, без праздной толчеи, уличного движения, вывесок. Входы в магазины и лавки были заколочены. Зимой улицы походили на обледеневшие пещеры. Чтобы согреться, жгли мебель и книги. Гумилёв, чтобы согреть Г. Иванова, потчевал печку-буржуйку томами Шиллера. Но в апреле, мае, летом, ранней осенью Петрополь казался чудно просторным, приятно опустевшим, легко плывущим за грань реального. Оставаясь на плаву, корабль потихоньку тонул. «Говоря, тонущий в последнюю минуту забывает страх, перестает задыхаться. Ему вдруг становиться легко, свободно, блаженно. И, теряя сознание, он идет на дно, улыбаясь. К 1920 году Петербург тонул уже почти блаженно», – говорится в «Петербургских зимах».

Это не та легкость, о которой Осип Мандельштам в своем поэтическом посвящении Георгию Иванову сказал: «От легкой жизни мы сошли с ума…» С ума можно было сойти как раз от чугунной тяжести жизни. Для другого поэта-современника, друга Г. Иванова, потаенная сущность тех дней – это «какое-то легкое пламя, которому имени нет». Только в таком (блаженно тонущем) Петрополе могло возникнуть видение «Заблудившегося трамвая». Это стихотворение Гумилёва Г. Иванов не раз слышал в чтении самого автора.

В 1919 году Гумилёв снял квартиру на Преображенской, 5. Разговоры, чтение стихов длились до полуночи. Возвращаться домой было опасно. Грабежи, бессмысленные убийства – дело обыденное. К тому же для ночных хождений требовался пропуск. Время с девяти вечера называлось комендантским часом. Город находился на военном положении. Когда Георгий Иванов задерживался допоздна, он оставался ночевал у Гумилёва. Еще жестче стало осенью, когда войска Юденича подошли к Петрограду. Их разъезды видели на городских окраинах. Некоторые надеялись на освобождение. Говорят, надежда умирает последней, но в том случае она сникла, едва проклюнувшись.

Другой адрес, по которому зачастил Георгий Иванов, — Невский, 64. Там до середины 1919 года размещалась «Всемирная литература», пока не переехала в особняк герцогини Лейхтенбергской на Моховой улице. Кроме этого издательства, для которого Г. Иванов начал переводить стихи с французского и английского, ему в Петрограде не только негде было печататься, но некуда и некому — даже на всякий случай — предлагать свои рукописи.

Ненадолго наметилась связь с Харьковом. Харьковский еженедельник литературы, искусства и общественной мысли «Парус» дал объявление о подписке. Любопытно, в ряду поэтов стояло в нем имя Г. Иванова. Он назван постоянным сотрудником вместе с М. Волошиным, Р. Ивневым, Б. Лившицем, О. Мандельштамом, С. Парнок и Г. Шенгели. В другом харьковском журнале («Камена», 1918, № 1), вышедшем в начале 1919-го, напечатаны статьи Максимилиана Волошина, Ильи Эренбурга, Бенедикта Лившица и стихотворение Георгия Иванова. Даты под ним нет, но указывает на нее само название – «1918».

Оттепель. Похоже

На то, что пришла весна.

Но легкий мороз по коже

Говорит: нет, не она.

Запах фабричной сажи

И облака легки.

Рождественских елок даже

Не привезли мужики.

И все стоит в "Привале"

Невыкачанной вода.

Вы знаете? Вы бывали?

Неужели никогда?

На западе гаснут ленты,

Невы леденеет гладь.

Влюбленные и декаденты

Приходят сюда гулять.

Это лирическая зарисовка с натуры, месяца через три после Октября, набросок быта, как он видится завсегдатаю «Привала комедиантов». Впервые в истории города не отмечали Рождество открыто («Рождественских елок даже / Не привезли мужики»). Еще не все заводы раздавила разруха («Запах фабричной сажи…»). Еще не полностью ушло из обихода слово «декадент». Еще автор отождествляет себя с артистической богемой, доживающей свои последние недели. Еще открыт «Привал», в котором «…стоит… / Невыкачанной вода…». Подробнее об этом он написал уже за границей в «Петербургских зимах»: «Сырость, не сдерживаемая жаром каминов, вступила в свои права. Позолота обсыпалась, ковры начали гнить. Мебель расклеилась. Большие голодные крысы стали бегать, не боясь людей, рояль отсырел, занавес оборвался. Однажды в оттепель лопнули какие-то трубы и вода из Мойки, старый враг этих разоренных стен, их затопила: И все стоит в "Привале" невыкачанной вода…»

Стихотворение вошло во второе — берлинское — издание «Вереска». Его прочитал и Александр Блок, но, конечно, много раньше, когда Георгий Иванов не думал ни о Берлине, ни о переиздании «Вереска», а готовил в новой редакции свою «Горницу», добавив к старым, начиная с 1910 года, стихам более новые, написанные в 1914—1918 годах. То была самая первая из четырех попыток на протяжении всей его жизни объединить под одной обложкой свое лучшее – то ли в виде собрания стихотворений, то ли избранного, а может быть, в виде «изборника». Вторая и третья попытки оказались успешными, в результате у нас есть «Лампада», выпущенная к десятилетию его творчества, и парижское «Отплытие на остров Цитеру» (1937), вышедшее к двадцатипятилетию.

Об этой неизданной «Горнице» известно лишь то, что сказал о ней Блок. В архивах рукопись Г. Иванова не найдена или не сохранилась. Издательство «Всемирная литература» передало рукопись новой «Горницы» на суд Блоку. И в марте 1919 года он написал свой отзыв, адресованный редакционной коллегии «Всемирной литературы» и к печати не предназначавшийся. В принципе Блок поддерживал издание книги: «В пользу издания могу сказать, что книжка Г. Иванова есть памятник нашей страшной эпохи, притом один из самых ярких, потому что автор — один из самых талантливых среди молодых стихотворцев. Это книга человека, зарезанного цивилизацией… которая нам — возмездие». Но подход Блока менее всего прагматичен: издавать или не издавать? Для него вопрос вовсе не в этом. Его ставит в тупик личность поэта, вошедшего в мир искусства «в годы самой темной реакции».

Время, которое мы зовем золотой порой серебряного века — между Первой и Октябрьской революциями, – крупнейший поэт той эпохи считал реакционным. Не случайно эта мысль высказана Блоком, когда им только что была окончена революционная поэма «Двенадцать».

Что озадачивает Блока в поэзии Георгия Иванова, которого он много лет знал лично и со стихами которого был знаком и раньше? Отмечал его талантливость, но знаком был лишь с отдельными стихотворениями. Г. Иванов неизменно дарил ему все свои сборники — всегда с теплыми дарственными надписями. Но вряд ли хотя бы одну из этих книг Блок прочитал от начала до конца. Большого интереса к творчеству Георгия Иванова он и не мог испытывать, зная о его принадлежности к акмеизму, от которого с самого его возникновения Блок отталкивался. Сделал лишь однажды исключение для стихов акмеистки Ахматовой, говорившей о себе даже в конце своего жизненного пути, лет через сорок после смерти Блока: «Да, я акмеистка».

Только теперь, готовя для издательства отзыв на «Горницу», Блок впервые прочитал подряд сразу много стихотворений Георгия Иванова. «Когда я принимаюсь за чтение стихов Г. Иванова, я неизменно встречаюсь с хорошими, почти безукоризненными по форме стихами, с умом и вкусом, с большой культурной смекалкой, я бы сказал с тактом, никакой пошлости, ничего вульгарного. Сначала начинаешь сердиться на эту безукоризненность, не понимая, в чем дело, откуда и о чем эти стихи. Последнее чувство не оставляет до конца. Но и это чувство подавляется несомненной талантливостью автора; дочитываешь, стремясь быть добросовестным; никаких чувств не остается, и начинаешь просто размышлять о том, что же это такое».

Даже через много лет, в эмиграции, когда Георгий Иванов писал совершенно иначе, о нем не раз говорили, что его поэзия ускользает от определений. Блок первым отметил это свойство: это «чувство не оставляет до конца… Автор знает, например, Петербург, описывает его тонко, умно, даже приятно для некоторых людей, которые, как я знаю, поэзию понимают. Однако почувствовать Петербург автор не позволяет, и я бы сказал, не потому, что он не талантлив, а потому, что он не хочет этого. Что же он хочет? Ничего… Его куда-то спрятала жизнь, и сам он не знает куда… Как будто вовсе нет личности и потому — все не подвластно ни критике, ни чувству, ни даже размышлению… Природа мстит за цивилизацию… месть эта отражается на невинных больше, чем на виноватых». Появились поэты, которые поверили, что форма и содержание — одно, что содержание и есть форма. Для Блока важен вопрос о «пользе», о смысле искусства. Поэт должен «проверять себя до конца, выворачиваться наизнанку». В будущем этот урок, преподанный ему Блоком или самой жизнью, Г. Иванов отлично усвоил.

У подъезда здания висела медная гравированная доска: Дом Искусств. Раньше тут обитал купец Елисеев, владелец роскошных магазинов — в Петербурге на Невском и в Москве на Тверской. Семья купца состояла из трех человек, занимали они вместе с прислугой 63 комнаты. Куда делся Елисеев, никто не знал, а пустовавшие апартаменты передали Дому искусств, открывшемуся 19 ноября 1919 года. По моде тех дней его тотчас же назвали сокращенно Диск. «Иду на лекцию в Диск», или «в Диске завтра мое выступление».

Подойдя к подъезду, гражданин помедлил у афиши: «ДОМ ИСКУССТВ при наркомпросе. В понедельник, 29 декабря с. г. состоится вечер ПЕТРОГРАДСКИХ ПОЭТОВ. Участвуют: А. Блок, Н. Гумилёв, Зоргенфрей, Г. Иванов, М. Кузмин, Н. Оцуп, В. Пяст, В. Рождественский и др. Начало в 8 час. вечера. Помещение отапливается». Войдя в вестибюль, посетитель увидел толстобокие китайские вазы, мраморную лестницу с ковровой дорожкой, чугунную решетку перил со старорежимной позолотой. Гостиные, столовая, библиотека освещались электрическим светом. Гостю, привыкшему коротать вечера при коптилке, он казался ярким. В большом белом зале устраивались литературные вечера для публики. «Раз в неделю советские граждане, вымывшись и нарядившись, собирались и играли в "старое время". На час-два один снова был знаменитым адвокатом, другой — светлейшим князем». На третьем году нового режима, в опустошенном Петрополе, который, по словам Георгия Иванова, «уже тонул блаженно», эта публика, ее манеры, обращение друг с другом, вечерние платья и фраки казались сновидением, а если явью — то театральной. «Чтобы убедиться, что это общество — не выходцы из другого мира, а настоящие советские петербуржцы, достаточно было поглядеть на их сапоги или руки. У большинства сапоги в заплатах, руки, почерневшие от кухни и черной работы. Но губы улыбаются, манеры изящны, все словно играют роль».

Когда память возвращала Георгия Иванова в тот дом, он представлял себе лицо и голос Гумилёва. В этом здании, выходящем фасадами на Мойку, Невский и Морскую, Гумилёв прожил последние месяцы своей жизни. И отчетливо виделся Георгию Иванову фантастический бал-маскарад в этом доме в январе 1921 года, на который Мандельштам явился одетым Пушкиным. В эмиграции Г. Иванов написал «Веселый бал», по жанру — рассказ, по материалу — воспо­минания. Основой послужил маскарад — «первый бал за три года существования Северной Коммуны… И вдруг – маски, фраки, улыбки, запах духов, французский говор… Я не люблю балов, но в этом балу, право, было что-то волшебное… призрак легкой, прелестной, потерянной жизни» В рассказе упомянут Гумилёв, сказавший повествователю: «Жорж, ты неосторожен. Я слышал, как ты откровенничал со своей дамой, болтал, что за границу хочешь. А мне только что сказали, что она особа очень подозрительная, чуть ли не чекистка».

Через двадцать лет, когда Георгий Иванов услышал по радио о блокаде Ленинграда, он с болью вспомнил самые голодные, самые холодные месяцы зимы 1920—1921 годов. Но в ледяной пустыне Дом искусств был все-таки оазисом

В нем устроили писательское общежитие. Более знаменитого общежития за всю российскую историю не существовало. В елисеевские комнаты вселился цвет русской поэзии: Мандельштам, Гумилёв, Ходасевич. Двух из них часто навещал Георгий Иванов, а с третьим встречался больше случайно, то там, то тут. В совет руководителей Диска, или

«сумасшедшего корабля», как назвала его жившая в одном корабельных кубриков» Ольга Форш, входили Блок, Горький, Чуковский, Замятин и еще несколько человек. А из обитателей общежития Георгий Иванов запомнил старых знакомых Владимира Пяста и Валериана Чудовского, который до революции печатал критические статьи в «Аполлоне».

Еще жил в Диске неразговорчивый Александр Грин, написавший там свои лучшие повести. Стал появляться в «сумасшедшем корабле» демобилизованный красноармеец Николай Тихонов. Его своей властью секретаря Союза поэтов Георгий Иванов принял в состав этой организации. «Талант сильный, но неотесанный», — определил он. Баллады Тихонова тогда на многих произвели впечатление. Наиболее интересными бывали спонтанные встречи на кухне писательского общежития.

В дом Елисеева из дома Мурузи переместилась студия, в которой преподавал Гумилёв. Его ученица Ида Наппельбаум сказала однажды: «Для меня этот дом на Мойке стал любимейшим местом души моей». Студий было несколько, преподавали в них, кроме Гумилёва, Лозинский, Замятин, Чуковский, Волынский.

Как-то вечером Георгий Иванов из любопытства решил зайти в студию Гумилёва. Поднялся по скрипучей, неосвещенной боковой лестнице, вошел в длинную комнату. За столом спиной к двери совершенно прямо сидел невозмутимый мэтр. Слева внимала ему Ида Наппельбаум. Заканчива­лось чтение стихов. Кто-то из студийцев, читая, заколебался, «Если забыли строку, — сказал Гумилёв, — значит, она никуда не годится, ищите замену». После чтения, толпясь, направились в холодную гостиную, где ждали Всеволод Рождественский, Георгий Адамович, Ирина Одоевцева. Играли в шарады, в буриме, коллективно сочиняли стихи – каждый должен был придумать одну строку, но так, чтобы в итоге получилось цельное стихотворение. И вдруг затеяли разговор стихами, что вызывало взрывы смеха.

В марте 1920-го Георгий Иванов побывал на вечере Николая Гумилёва в Диске. Другое его выступление состоялось 11 сентября. Гумилёв произнес вступительное слово и прочитал свое новое стихотворение «Молитва мастеров».

Осенью 1920 года в Петроград приехал Герберт Уэллс. Остановился у Горького в бывшем особняке балерины Кшесинской. В честь знаменитого английского гостя 30 сентября Горький устроил в Доме искусств званый обед, на котором присутствовали Корней Чуковский, Александр Амфитеатров, Питирим Сорокин… – всего человек тридцать. Приглашен был и Георгий Иванов. Когда-то, лет в шестнадцать он увлекался книгами Уэллса, читал, конечно, «Машину времени» и «Человека-невидимку». В 1914 году напечатал в «Аргусе» рассказ «Приключение по дороге в Бомбей», пародирующий «Борьбу миров» Уэллса. Что и говорить, любопытно было увидеть вблизи кумира юношества, знаменитого писателя, которого Георгий Иванов представлял себе высоким, спортивным, склонным к юмору и располагающим к себе.

И вот, порядочно опоздав, в бывшую столовую Елисеева в сопровождении Горького входит коренастый, низкорослый, со светлыми глазами, редкими волосами, сдержанный в движениях пожилой человек. Держал он себя скованно, не любопытствовал, вопросов не задавал, ничему не удивлялся, ничем не интересовался. То ли неважно себя чувствовал, то ли скучал. У некоторых сложилось впечатление, будто Уэллс и его сын, пришедший с ним на банкет, были настороже, словно чего-то опасались. Но за столом, накрытым с забытой роскошью, Георгий Иванов, приглядевшись, увидел в Уэллсе нечто иное — «величие, важность, небрежность»

Русские писатели хотели довести до своего заморского собрата по перу неприглядную правду, рассказать о бедах, которые постигли их лично и русскую литературу в целом. Уэллс делал вид, что слушает переводы речей, но было ясно, что сознание его где-то далеко, а происходящее здесь ему безразлично. Г. Иванов испытывал чувство неловкости за своих коллег, распинавшихся перед невозмутимым чужестранцем.

А время для литературы действительно было тяжелым. Георгий Иванов изготовлял рукописные сборнички своих неопубликованных стихов, сам иллюстрировал их и относил в книжный магазин издательства «Петрополис». Неизвестно, кем было положено начало этому поэтическому самиздату, но пример оказался заразительным, и ему следовали Гумилёв, Кузмин, Сологуб, Лозинский. Некоторые сборники изготовлялись в единственном экземпляре. Затеянный Гумилёвым и Георгием Ивановым рукописный журнал «Новый гиперборей» размножили в пяти экземплярах. Несколько позднее номер журнала выпустили от имени Цеха поэтов гектографическим способом тиражом 23 экземпляра. Участвовали в нем, кроме Г. Иванова, Гумилёв, Ходасевич, Мандельштам, Лозинский, Одоевцева. Оцуп. Рождественский.

Запомнил Георгий Иванов последнее посещение Диска. «Осенью 1922 года, перед отъездом за границу, я зашел в Дом искусств. Давно кончились "пятницы" и литературные вечера… В залах… были поставлены столы для рулетки и баккара. Уголовного вида крупье во фраках слонялись без дела… Кто мог – выезжал, остальные переселялись в подвалы и чердаки».