СОЛОГУБ
СОЛОГУБ
Посещения «Бродячей собаки» стали началом «бродячего» периода жизни Георгия Иванова. Нет, это не были дальние путешествия, какие совершал его друг Гумилёв. Конечно, летом Георгий Иванов, как и все, кого знал лично, уезжал из города куда-нибудь на дачу, на природу, но с конца августа или с сентября оставался до июня в столице. То было бродяжничество по петербургским салонам, кружкам, обществам, собраниям. Теперь он много где бывал, многих встречал, в отличие, например, от Блока, чуждавшегося богемных сборищ и литературных толков и предпочитавшего в одиночестве (чаще) или с близким приятелем (реже) бродить по городским окраинам и в пригороде. Перипатетический[5] образ жизни начался после того, как Георгий Иванов бросил кадетский корпус. Ночью — чайная на Сенной площади, через день — ресторан «Доминик» на Невском или «Эдельвейс» на Васильевском острове в компании беспутного и гениального музыканта Цыбульского.
«Сталкиваясь с разными кругами богемы, – писал Г. Иванов в "Петербургских зимах", – делаешь странное открытие: талантливых и тонких людей встречаешь всего среди ее подонков. В чем тут дело? Может быть в том, что самой природе искусства противна умеренность. Либо пан, либо пропал. Пропадают неизменно чаще. Но между верхами и подонками есть кровная связь. Пропал! Но мог стать "паном"… Не повезло, что-то помешало… Но шанс был. А средний, "чистенький", "уважаемый" никогда не имел шанса — природа его совсем другая. В этом сознании мира высшего, через голову мира почтенного – гордость подонков. Жалкая, конечно, гордость».
Богемный вирус засел в нем надолго. Судя по внешности, его могли отнести как раз к тем «чистеньким», над которыми он иронизировал. Безупречно одетый, элегантный, он заглядывал на богемное дно и с его яркими персонажами, непредсказуемыми нравами, «фольклором» безбытности был знаком не из вторых рук. Конечно, встречи тех лет – не одна лишь богема и странствия из ресторана на Невском в чайную на Сенной. Случались долгие разговоры с литературными друзьями, далеко за полночь, а не только «пятница у Н. Н., среда у X., понедельник у 3.», как вспоминал он в очерке «Спириты». — «Вам надоели литературные салоны? Но разве они одни в Петербурге? Разнообразие бесконечное, стоит только поискать». Искал, находил и опять попадал еще в один литературный салон, на этот раз на петербургской окраине, у баронессы Т. Она писала стихи и прозу, редактировала журнальчик, который ей же принадлежал. Явиться к ней можно было очень поздно, когда ни она, ни муж ее, человек молчаливый и далекий от литературы, которого баронесса называла «рабом», уже не ожидали гостей.
Но на звонок дверь открывали, гостей принимали, угощали водкой. В замысловато обставленной столовой в углу человеческий скелет, увешанный гирляндой лампочек. Хозяйка любила рассказывать историю этого скелета. Собирались не только из добрых чувств к самой баронессе, но и чтобы встретиться с другими посетителями, а встречи в этом гостеприимном доме случались самые неожиданные. В салоне Т. бывал, например, Александр Грин.
Но кто же она, баронесса Т.? Харьковчанка по рождению, София Ивановна Аничкова вышла замуж за Эммануила Таубе, балтийского барона, морского офицера. Благодаря связям мужа стала поставщицей портретов высочайших особ для российского флота. Литературные интересы Софии Аничковой проявились рано. В четырнадцать лет ее напечатал журнал «Шут», а в восемнадцать она издала первую книгу – комедию в стихах «Страсть и разум». За ней последовали еще одна стихотворная комедия, поэтический сборник, книжка рассказов. Она сотрудничала в газете, которую читали при дворе, — в «Новом времени». Там и появился ее лучший рассказ «Когда смертные станут бессмертными», близко напоминающий по замыслу еще не написанную, еще даже не задуманную антиутопию Евгения Замятина «Мы», рассказ Аничковой-Таубе был напечатан семью годами ранее замятинского романа. Журнальчик, который издавала баронесса, назывался «Весь мир», и она оставалась его редактором до 1919 года, когда все другие старые журналы были уже запрещены новым режимом.
Салон Таубе притягивал многих литераторов, отчасти и потому, что туда можно было прийти без приглашения в любой день недели. Из людей круга Георгия Иванова в этом салоне бывал Николай Гумилёв. Эмигрировав в Прагу, София Таубе продолжала писать, издавала свои книги, первой из которых были бульварные «Записки молодящейся старухи». Писала она бойко, мелко и занимательно. В эмиграции Таубе разыскала Г. Иванова, прочитав в 1926 году в газете Керенского «Дни» его воспоминания о своем салоне. К образу колоритной баронессы Георгий Владимирович возвращался и позднее, например, в 1930 году в очерке «Спириты»
Богемность шла рука об руку со светскостью. Природный здравый смысл Георгия Иванова благоприятствовал умению совместить несовместимое. Благоприятствовало и несравненное остроумие и даже то чувство меры, которое в жизни не раз его подводило, но в стихах изменяло ему редко. Бенедикт Лившиц встретил его в салоне критика Валериана Чудовского и его жены художницы Зельмановой. «В тот вечер, когда меня привел к Чудовским Мандельштам, у них были Сологуб с Чеботаревской, Гумилёв, Георгий Иванов… и еще несколько человек из музыкального и актерского мира», — вспоминал Б. Лившиц. Кроме Чудовского, встречался Георгий Иванов с другим «аполлоновцем» — бароном Николаем Николаевичем Врангелем, родным братом военачальника Петра Врангеля. Николай Николаевич, будучи лет на четырнадцать старше Г. Иванова, занял в его судьбе место ментора. Этот «очень дорогой и близкий друг» разбудил в нем интерес к поэзии XVIII века, и даже шире — к художественной старине вообще. Не столько разговором, сколько своим обликом он усилил склонность Георгия Иванова к эстетизму. Николай Врангель, помимо «Аполлона», сотрудничал также и со «Старыми годами», то есть с двумя лучшими художественными журналами. Он основал Общество защиты и сохранения в России памятников искусства и старины и был одним из видных ученых Императорского Эрмитажа. Автор исследований и монографий, лектор в институте графа Зубова, устроитель лучших художественных выставок, неутомимый работник, на людях он старался выглядеть человеком беспечным и светским, в чем и преуспел! Большинство именно таким и знало его — «удивительнейшим экземпляром русского лорда Генри».
На одном литературном собрании Федору Сологубу, зная о его интересе к молодой поэзии, представили Георгия Иванова. Сологубу уже сказали о сборнике «Оплытье на о. Цитеру» и о его, сологубовском, эпиграфе, которым открывается книга. Увидевший Сологуба впервые, Иванов узнал его по портрету художника Константина Сомова: гладко («по-актерски», как тогда говорили) выбритые щеки, слега одутловатое лицо, острые холодные глаза, саркастическая складка рта. Автор скандально известной трилогии «Навьи чары», а также романа «Мелкий бес», которым все еще зачитывались, маститый поэт, он сказал юному Георгию Иванову: «Я не читал ваших стихов. Но какие бы они ни были, — лучше бросьте. Ни ваши, ни мои, ничьи на свете — они никому не нужны». До сих пор от Кузмина, Блока, Чулкова, Северянина, Скалдина, Гумилёва, Брюсова он слышал слова поддержки. А тут человек, который много пишет, да так, что дух захватывает от грусти, нежности, жалости, говорит ему в назидание: «Писание стихов глупое баловство». «Зубы слегка щелкнули — такой холодок от него распространился», — заметил Г. Иванов.
Встреча могла произойти дома у Сологуба на Разъезжей улице в один из его «четвергов». Слышал ли кто-нибудь эти сологубовские слова, имел ли этот разговор продолжение? Может быть, этот учитель математики все-таки попросил молодого поэта почитать стихи? Вот рассказ Надежды Тэффи: «Когда привели к нему какого-то испуганного, от подобострастия заискивающего юношу, Сологуб весь вечер называл его «молодой поэт» и очень внимательно слушал его стихи, которые тот бормотал, сбиваясь и шепелявя». Но как раз Георгий Иванов, читая стихи, шепелявил. Если Тэффи и в самом деле рассказывала о Георгии Иванове, то понятно, почему имени «молодого поэта» она не назвала. Ее воспоминания о Федоре Сологубе написаны в послевоенном Париже, где тогда оба жили — и Надежда Тэффи и Георгий Иванов. Знали же они друг друга много лет, а во время Второй мировой войны оба жили в небольшом городе на юго-западе Франции и виделись чуть ли не каждый день.
Но, может быть, знакомство состоялось не дома у Сологуба? Зинаида Гиппиус утверждала, что в те годы Сологуб «бывал всюду, везде непроницаемо-спокойный, скупой на слова, подчас зло, без улыбки остроумный». Однажды в каком-то литературном салоне Г. Иванов слышал, как Сологуб говорил: «Искусство — одна из форм лжи. Тем только оно и прекрасно. Правдивое искусство — либо пустая обывательщина, либо кошмар. Кошмаров же людям не надо. Кошмаров им и так довольно». И вот близкое по мысли стихотворение Георгия Иванова:
То, о чем искусство лжет,
Ничего не открывая,
То, что сердце бережет —
Вечный свет, вода живая.
Остальное пустяки.
Вьются у зажженной свечки
Комары и мотыльки,
Суетятся человечки,
Умники и дураки.
(«То, о нем искусство лжет…»)
«В лучшем из созданного Сологубом, его стихах, никакой "лжи" нет. Напротив, стихи его — одни из самых "правдивых" в русской поэзии», — писал Георгий Иванов. Его привлекало в поэзии Сологуба отсутствие мишурных украшений, четкость графического рисунка, естественная простота, преображение жизни искусством. Отзвук лиры Сологуба слышен в стихотворении Г. Иванова, написанном во время Второй мировой войны. Вот его начало:
Каждой ночью грозы
Не дают мне спать.
Отцветают розы
И цветут опять.
Точно в мир спустилась
Вечная весна.
Точно распустилась
Розами война…
Не случайны здесь и трехстопный хорей и «вечная весна». И недаром он так любил стихотворение Федора Сологуба, написанное им в начале века, когда Георгию Иванову не было еще и десяти лет. Он полностью приводит его в своих «Петербургских зимах» и добавляет с особой выразительностью: «В стихах этих ключ ко всему Сологубу»:
Много было весен,
И опять весна.
Бедный мир несносен,
И весна бедна
Что она мне скажет
На мои мечты,
Ту же смерть покажет,
Те же все цветы.
Что и прежде были
У больной земли,
Небесам кадили,
Никли да цвели.
Каменный одноэтажный дом с окнами на Разъезжую улицу, зал с зеркалами и зеркального блеска паркет, ярко освещенная гостиная, на стенах розоватые шелковые панно. Дверь в столовую приотворена, виден накрытый к ужину стол. Здесь на «четвергах» у Федора Сологуба перебывал весь литературный и артистический Петербург. У него можно было увидеть то Михаила Кузмина, то Анну Ахматову, то Алексея Толстого, а также футуристов — Игоря Северянина, Николая Кульбина, Давида Бурлюка. Изредка приходил Александр Блок. Кто-то съязвил, что «литературной среды» он избегает, а по четвергам к Сологубу приходит. От хозяина исходила неулыбчивость, сидели слишком чинно, стихи читали строго по порядку — по кругу. Более свободная атмосфера возникала, когда Анастасия Чеботаревская, жена Федора Кузьмича, устраивала домашние спектакли или маскарады.
В начале войны Георгий Иванов публиковал в «Аполлоне» рецензии и статьи о «военных стихах» и в особенности отмечал патриотические стихи Сологуба, который «берет общие слова — повторявшиеся много раз образцы — и с изумительным мастерством создает из них достойные стать национальным гимном песни».
Весной 1918-го Георгий Иванов и Георгий Адамович пешком отправились к Федору Сологубу, чтобы пригласить его на вечер поэзии в зале Тенишевского училища. Г. Иванов не раз видел Сологуба на эстраде, слышал, как он читал ровным, будто лишенным эмоций голосом, однако с глубоко упрятанной нежностью свои прозрачные, ранящие стихи. Теперь предполагалось, что в Тенишевке выступит Любовь Дмитриевна Блок с поэмой Александра Блока «Двенадцать». Узнав об этом, Сологуб наотрез отказался, заявив, что «Двенадцати» не читал, а слушать «такую мерзость» и вовсе не намерен.
В 1922 году вышел сборник Федора Сологуба «Свирель. Русские бержереты». Стихи пасторальные, стилизованные под французский XVIII век. Книга удивила: большой мастер неожиданно пришел к теме, которую уже давно изжил и оставил Георгий Иванов. Первым стихотворением в его первой книге был «Мечтательный пастух». Там же были стихи о буколической Хлое, вызвавшие насмешку Гумилёва, посвятившего Г. Иванову «Надпись на книге» (1912):
Милый мальчик, томный, томный,
Помни — Хлои больше нет.
Хлоя сделалась нескромной,
Ею славится балет.
Теперь о мечтательных пастушках писал не начинающий Георгий Иванов, а заканчивающий свое странствие земное Федор Сологуб.
Последний раз они свиделись в сентябре 1922 года. За несколько дней до своего отъезда за границу Георгий Иванов пришел на Разъезжую, 31 попрощаться. Больной, задавленный бедностью, измученный одиночеством Сологуб почти не выходил из дома. Прошлой осенью его жена Анастасия Чеботаревская в приступе отчаяния бросилась с моста в Ждановку. Как можно было в той речке утонуть? Утонула. Разговора с Сологубом не получилось. «Единственная радость, которая у меня осталась, — курить», — сказал он на прощание. Почти ничего больше не было сказано. Еще не так давно вместе с Чеботаревской он добивался разрешения уехать за границу. Нужные бумаги они в конце концов — когда уже не надеялись — получили. Счастливая весть! Но когда он стал готовиться к отъезду… тут все и произошло. Смерть Анастасии переживал он тяжело, уезжать передумал, оказалось незачем. Об этом они не говорили, об этом молчали, а поговорили о папиросах.