ДОКТОР КУЛЬБИН. МИЛЫЙ АЛЕКСИЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДОКТОР КУЛЬБИН. МИЛЫЙ АЛЕКСИЙ

В начале творческого пути судьба была поистине щедра к Георгию Иванову. Какая удача для начинающего поэта, когда его находит энтузиаст, открыватель талантов, к тому же и сам известный автор. Довольно и одной такой встречи, чтобы путь из зыбкого, пунктирного или извилистого превратился в отчетливо направленный, — чтобы скорее поверить в себя как художника, чтобы сократить приводящие в тупик поиски и безрезультатную трату сил. Но у Георгия Иванова была не одна, а несколько таких встреч, притом совсем в юные годы. Одна — с Георгием Чулковым, другая — Михаилом Кузминым, третья — с Александром Блоком, но еще и с Николаем Ивановичем Кульбиным. Чулков любил роль ментора; на Кузмине в ту пору всегда была маска, которую легко было принять за подлинное лицо; Блок беседовал с Георгием Ивановым так, словно рассуждал с самим собой. Кульбин знакомил талантливых людей друг с другом и умел открывать таланты. Быть может, слишком умел. Недаром Бенедикт Лившиц сказал о нем: «Кульбин легко раздавал патенты на гениальность». Он представил Александру Блоку Давида Бурлюка, что сделать было крайне непросто, поскольку Блок новых знакомств сторонился, а с футуристами тем более. Владимир Пяст, кое в чем следовавший в своей мемуарной книге «Встречи» «Петербургским зимам» Георгия Иванова, писал о Кульбине: «Он умел находить талант, умел нащупывать нерв, чувствовать "новый трепет" как никто. Он всегда был с самым новым, с самым молодым, с тем единственным, за чем было бы будущее. Я его любил за это бесконечно». Непоседа, всегда на ходу, всегда с людьми, с широким кругом друзей и знакомых, к Георгию Иванову он пришел не совсем своевременно. Настоящая деятельность Кульбина, чрезвычайно подвижная, развернулась года через два, когда уже открылся подвал-кабаре «Бродячая собака», завсегдатаем которого он стал. Георгий Иванов попал в «Собаку» на тринадцатый день ее существования, Кульбин — на третий. Хозяин знаменитого подвала Борис Пронин часто вспоминал рано умершего Кульбина: «Это была фигура! Он был ярчайшим королем богемы, притом что он был военным, главным врачом генерального штаба — штукой колоссальной по иерархии… Но у Кульбина, кроме потрепанной куртки и шинели, ничего не было. Это был большой человек—философ, универсал. Мы его прозвали Сатиром… Был прекрасным художником, но своеобразным. Мастерством он овладевал с налета, от таланта, будучи при этом медиком и генералом от медицины… В живописи был крайне левым, ярко приветствовал появление Малевича. Был знатоком поэзии и базировался на футуризме».

Когда Иванов познакомился с Кульбиным, тот любил поговорить об искусстве как о счастливом действии. Теперь в разговорах он часто сравнивал людей — в смысле их ограниченной свободы воли — с марионетками. Эта лежавшая на поверхности метафора принадлежала не ему одному — например, еще и Мейерхольду. Но Кульбин шел вглубь. Кого-то эта метафора могла оттолкнуть, других, напротив, увлечь. Увлечению «кукольностью» отдали дань художники «Мира искусства».[3]

Проникло это увлечение и в театральный модернизм. «Костюмированные» сюжеты, «версальские» мотивы или персонажей комедии дель арте (Арлекина, Пьеро, Коломбину) находим у Блока, Анненского, Кузмина, Брюсов Бальмонта, Ахматовой. Известное «Ситцевое царство» Ходасевича стилизовано под тот же мотив «игрушечности», как и его стихотворение «Рай» («Вот открыл я магазин игрушек…»)

У Георгия Иванова мотив «кукольности» отразился в сборнике «Горница» (1914), более всего в актерском цикле, то есть в стихотворениях «Фигляр», «Болтовня зазывающего в балаган», «Бродячие актеры», «Актерка», «Путешествующие гимнасты». А после выхода «Горницы» он написал для кукольного спектакля условно-театральное стихотворение «Все образует в жизни круг…». Персонажи этих стихотворений – одинаковые марионетки, хотя и называются: они по-разному монах, поэт, пастух, колдун, амур с луком и стрелами. Все походят друг на друга в своей кукольности, все «танцуют» в круговерти жизни марионеточный «танец любви», не сознавая, что и танец и любовь принудительны, а не свободны.

Равно — лужайка иль паркет —

Танцуй, монах, танцуй, поэт,

А ты, амур, стрелами рань —

Везде сердца, куда ни глянь.

И пастухи и колдуны

Стремленью сладкому верны,

Весь мир — влюбленные одни,

Гасите медленно огни…

Тот же мотив «искусственного рая» пленял его и во время работы над книгой «Вереск».

Несвоевременность посещения Кульбиным шестнадцатилетнего Георгия Иванова побудила его рассказать в «Петербургских зимах» об этом визите как о курьезе. Фактически ему тогда не исполнилось и шестнадцати, но интерес к модернистам и модернизму уже пробудился в нем. Летом 1910 года он узнал о только что вышедшем альманахе «Студия Импрессионистов» под редакцией Николая Кульбина. Тут же написал в книжный магазин, приложил два рубля, стал ждать. Обилием «дерзаний» альманах превзошел самые яркие предвкушения. В нем он нашел ни на что не похожие — из всего им ранее читанного — стихи Виктора Хлебникова и Давида Бурлюка. Этих имен он прежде никогда не слышал. Их манера изумила смелостью, а где дерзание — там и новизна. Привлекло внимание «Заклятие смехом» Хлебникова, ставшее с тех пор, пожалуй, известнейшим его стихотворением: «Усмей, осмей, смешики, смешики, / Смеюнчики, смеюнчики. / О, рассмейтесь, смехачи! / О, засмейтесь, смехачи!»

Георгий Иванов решил, не откладывая в долгий ящик, писать в том же роде. Написал десяток футуристических: стихотворений и послал редактору «Студии Импрессионистов», сообщив ему, что сейчас он на даче, а в начале осени вернется в Петербург и надеется, что стихи его к тому времени будут напечатаны во втором выпуске альманаха. Затем попытался подробнее проштудировать «Студию Импрессионистов». Осилить «Представление любви» — монотонную «монодраму в трех действиях» Николая Евреинова — не хватило терпения. Не до конца прочитал изыскания или изыски некоего А. А. Борисяка «О живописи музыки». Произведение неизвестного жанра «Царевна и луна», подписанное именем тогда известного искусствоведа А. Гидони, дочитал до конца.

Вернувшись в Петербург, Иванов послал Кульбину новую порцию футуристических стихов. Кульбин пригласил его к себе, но, не дождавшись, сам пришел познакомиться с автором, чем и привел его в крайнее замешательство. Еще бы: генерал, по возрасту втрое старший Жоржика Иванова, на равных беседующий с ним… Отношение к Кульбину у него было, понятно, самым почтительным. В дальнейшем встречи имели место в «Бродячей собаке», но приходил Георгий Иванов и домой к нему — последний раз в январе 1913 года. В квартире Кульбина он встречал элегантного Бенедикта Лившица, экстравагантного Алексея Кручёных, а тощего, сутулого, небритого «председателя земного шара» Виктора (Велимира) Хлебникова, встретив лично, счел душевнобольным. Его поэтическую славу Георгий Иванов всю свою жизнь называл «легендой». В это слово вкладывал он противопоставление дорогой его сердцу поэзии смысла и чуждой ему стихотворческой зауми. Вспоминая Хлебникова в «Петербургских зимах», он нарисовал не портрет его, а шарж: «Вид желтый и истощенный, взгляд дикий, волосы всклочены. Говорит он заикаясь, дергаясь при каждом слове, голова трясется на худой, длинной шее. Он берет папиросу и не сразу может закурить — так дрожат руки… Иногда он что-то порывисто шепчет». Своего мнения о Хлебникове Георгий Иванов не менял. «Председатель земного шара, — писал он в пятидесятые годы, — был тем, чем он был: несчастным идиотиком с вытекшими мозгами. Я его в свой доакмеистический период встречал вместе со всей кубо-футуристической братией чуть ли не каждый день. Доктор Кульбин лечил его, кстати, от паранойи… Его выдумал Маяковский для партийных надобностей». Встречая Хлебникова «чуть ли не каждый день», Георгий Иванов ни разу не разговорился с ним. Причина состояла в том, что (как утверждала Надежда Мандельштам) «разговор с Хлебниковым был немыслим».

Осенью 1912 года Георгий Иванов получил приглашение на вернисаж Кульбина, а поздним вечером 1 октября «Бродячей собаке» присутствовал на его чествовании. В 1914 году Иванов подарил Кульбину свою «Горницу» с надписью, которая не оставляет сомнений в ее искренности: «Дорогому, горячо любимому Николаю Ивановичу Кульбину. Теперь я могу подарить Вам эту книгу, не стыдясь ее – я твердо теперь и ясно вижу, что она вся в прошлом — и я на новом пути. Целую Вас, Николай Иванович, указавший мне родники чистой воды. Целую и благодарю».

В 1911 году, в апреле, когда с островов в дельте Невы несло блаженной свежестью, Жорж отправился в редакцию возникшего при Санкт-Петербургском университете «Гаудеамуса». Название для студенческого журнала вполне подходящее. Gaudeamus[4] — первое слово студенческого гимна, известного тогда так же хорошо, как, к примеру, студенческий Татьянин день.

Редакция называла журнал еженедельником, но регулярно выходил он лишь вначале. Печататься в нем было почетно, а для Георгия Иванова при сложившихся обстоятельствах — предел мечтаний. Ведь на его страницах появлялись стихи Брюсова, Вячеслава Иванова, Чулкова, Волошина, переводы Блока. Но и не только знаменитостей. В мартовских номерах «Гаудеамуса» Георгий Иванов обратил внимание на никому не известное имя — Анна Ахматова Стихи ее привлекли зримой вещностью, обилием света. Журнал часто печатал символистов, а в строфах Ахматовой звучало что-то совсем другое — четко очерченная знакомая повседневность, а сколько в ней поэзии… Ничего запредельного, ничего «несказанного»!

Жарко веет ветер душный,

Солнце руки обожгло,

Надо мною свод воздушный.

Словно синее стекло;

Сухо пахнут иммортели

В разметавшейся косе.

На стволе корявой ели

Муравьиное шоссе.

Пруд лениво серебрится,

Жизнь по-новому легка…

Кто сегодня мне приснится

В пестрой сетке гамака.

(«Обман», 1910)

Со временем Георгий Иванов стал относиться к стихам Ахматовой сдержаннее, по словам Одоевцевой, «не особенно восхищался», но в ту пору увлекся ими и помнил наизусть.

Редактором «Гаудеамуса» был студент Петербургского университета Владимир Нарбут, вскоре вошедший в круг акмеистов. Его стихи Георгий Иванов уже знал. Нарбут недавно выпустил свою первую книгу, и характер его творчества определил новый знакомец Жоржа Владимир Пяст: «Сочное, неуклюжее, но подлинное». Неуклюжесть собственных стихов ни в чем не помешала Нарбуту вести журнал, считавшийся эстетическим. Весной 1911 года имя Георгия Иванова появлялось чуть ли не в каждом номере еженедельника, а одно время буквально в каждом. Например, 3 марта напечатано стихотворение «Месяц стал над белым костелом…», 10 марта — элегия «Ночь светла и небо в ярких звездах…», 17 марта — «Мы вышли из комнаты душной…», 24 марта — «Зима все чаще делала промахи…». Все эти стихотворения вскоре войдут в его сборник «Отплытье на о. Цитеру», о котором он уже мечтал страстно, хотя из знавших поэта в те годы вряд ли кто-нибудь мог назвать его страстной натурой. Человеком поглощающих увлечений — да, но отнюдь не сильных страстей.

Он вошел в приемную, редактора на месте не было, спросить некого — ни души. В ожидании Нарбута он открыл взятую с собой книгу — сборник стихов, что же еще. Примерно через год Гумилёв скажет о его творчестве: «Георгий Иванов всецело под влиянием Кузмина». Но это не была книга Михаила Кузмина. «Всецело» сказано Гумилёвым скорее к слову, чем к делу. В период ученичества Георгий Иванов сумел прочитать множество современных поэтических сборников. Следы чтения не всегда легко разглядеть, но сам-то он сознавал, что вот эта его строфа, например, невольно отразила что-то недавно читанное. У Нарбута ему нравились строки, в которых жизнь души находит соответствия с жизнью природы:

Только неясных томлений

Небо полно, как и ты.

Голые клонит кусты

Ветер ревнивый, весенний.

В «Гаудеамусе» 17 марта было напечатано стихотворение Георгия Иванова «У моря», в которое перекочевали нарбутовские «неясные томления»:

Огнем неземных откровений

Сияли закатные дали,

И копья неясных томлений

Отверстую душу пронзали.

Эти юношеские строки, более энергичные, чем нарбутовский случайно подвернувшийся образец, построены на аллюзиях. Романтические «закатные дали», где пламенеют «неземные откровения», — перекличка с блоковскими «Стихами о Прекрасной Даме», а пронзенная копьями душа, к тому же с книжным эпитетом «отверстая» — нечто мимоходом почерпнутое на уроках Закона Божия.

В «Гаудеамус» он присылал сразу помногу стихов. В журнале, понятно, появлялись не все. Теперь Жорж пришел осведомиться о судьбе недавно им присланных стихотворений. Открыл книгу, начал читать, но мыслями унесся к тем своим стихам, в которых теперь находил что-то общее со старшими современниками. Он думал о своем недавно опубликованном поэтическом воспоминании о жизни в Студенках. Элегия написалась, когда он читал «Тихие песни» Иннокентия Анненского, вышедшие под псевдонимом Ник. T-о. Теперь, после смерти Анненского, эта анаграмма уже не представляла загадки. Загадочно звучало в «Тихих песнях» стихотворение «Там». В полночном зале, слабо освещенном лампадами, в одиночестве ужинает человек, и тени от предметов кажутся ему тенями былых обитателей этого дома:

Ровно в полночь гонг унылый

Свел их тени в черной зале,

Где белел Эрот бескрылый

Меж искусственных азалий.

Под впечатлением от этого стихотворения Георгий Иванов написал свое воспоминание о Студенках, об анфиладах опустевших комнат, о родовых портретах в старой галерее. Герой элегии входит светлой ночью в зал помещичьего дома. Смутно вырисовываются лики, помнящие («никому поведать не умея») таинственную старину. Их тайн не разгадать, остается вздохнуть: «Если б был их говор мне понятен!» Но это все мечты, а мечта — «бесплодный труд Сизифа».

Ночь светла и небо в ярких звездах.

Я совсем один в пустынном зале;

В нем пропитан и отравлен воздух

Ароматом вянущих азалий.

(«Элегия», 1911)

Вступив в Цех поэтов, Георгий Иванов не раз слышал, как Гумилёв говорил, что хороший поэт прежде всего хороший читатель. Жорж понял это самостоятельно, еще до Цеха. Ученичество Иванова с наглядностью видно при сравнении следующих строф:

Ее ничем не превозмочь…

И пробегают дни за днями;

За ночью в очи плещет ночь

Своими смертными тенями.

И другая строфа:

Моей тоски не превозмочь,

Не одолеть мечты упорной;

Уже медлительная ночь

Свой надвигает призрак черный.

Первая принадлежит Андрею Белому (из его стихотворения «Просветление» 1907 года), вторая — Георгию Иванову (стихотворение «Моей тоски не превозмочь…») времени его сотрудничества с «Гаудеамусом».

В 1910-м вышли «Стихотворения» талантливой, теперь полузабытой Аделаиды Герцык. Поэтесса принадлежала к кругу Вячеслава Иванова, и, бывая в квартире Вячеслава Великолепного, Георгий Иванов не мог не слышать ее имени. Ему понравилась строфа Герцык:

Мукой своей плененная,

Не могу разлюбить эту мечту…

Сердце, тоской пронзенное.

Плачет тихо незримому Христу.

Тот же «развинченный» ритм слышен в стихотворении Георгия Иванова «Господня грудь прободенная…», напечатанном 7 апреля 1911 года в «Гаудеамусе»:

Господня грудь прободенная

Точит воду и кровь,

Учит верить в любовь

Грудь, копием прободенная.

Тем временем в приемную вошел молодой человек с румяным лицом и бакенбардами, одетый в дорогой однобортный сюртук с закругленными фалдами. С любопытством он взглянул на юношу в кадетском мундире. Взгляды встретились обладатель бакенбардов назвал себя:

– Скалдин, Алексей Дмитриевич.

– Я читал ваши стихи в «Гаудеамусе», — отозвался Георгий Иванов.

Об этом знакомстве он говорил, что с самого начала почувствовал в Скалдине какую-то окружавшую его тайну. Скалдин, как и Блок, был мистик. Но Блок – стихийный, никакого догмата не культивировавший. Скалдин, напротив, – последовательно-практический приверженец тайных учений. В общении с Блоком эта сторона его личной жизни оставалась незаметной, у Скалдина же проявлялась то и дело в разговоре. Разные были люди Георгий Иванов и Алексей Скалдин. Но, мало в чем схожие, они сошлись, и добрые их отношения в годы перед Первой мировой войной можно назвать дружбой. Параллельные линии не пересекаются, но параллельные жизни соприкасаются нередко. Когда Жорж познакомился со Скалдиным, пятилетняя разница в летах ощущалась им как значительная. Оба в детстве попали из провинции в Петербург, оба вошли в литературные круги, почти одни и те же, одновременно, и в конце концов не могли не встретиться. Один — потомственный дворянин, не слишком придававший значение своему дворянству. Другой — сын новгородского мужика, мечтавший о собственном дворянском гербе. Характер юного Георгия – неустойчивый меняющийся, отдающийся минутному настроению. Характер Алексея (Алексия, как звал его Г. Иванов) — рано определившийся и, по-видимому, сильный. Блок, встретив его в ноябре 1912 года, записал в дневнике: «Скалдин (полтора года не виделись)… Теперь это зрелый человек, кующий жизнь. Будет крупная фигура». Примерно в тех же чертах запомнился он и Георгию Иванову: «Человек он был расчетливый, трудолюбивый, положительный». Но Георгия влекло к нему что-то другое: «Ко всем разговорам и письмам С., самым обыденным, примешивалась какая-то тень тайны, которую он, казалось, не мог мне как непосвященному открыть».

Поэзию они понимали по-разному. Не будь Гумилёва, Цеха поэтов, акмеизма, Георгий Иванов согласно творческой природе все равно стал бы акмеистом, даже если бы — в таком предположительном случае — название этого литературного течения оказалось иным. Скалдин, даже не будь он лично знаком с Вячеславом Ивановым, столпом русского символизма, все равно стал бы символистом. Такова была природа его творческого влечения — к неведомому, несказанному, запредельному. Ничего еще не зная об акмеизме, Георгий Иванов написал Скалдину именно то, что сказал бы акмеист символисту. Первое: надо создавать – здесь он подчеркнул — поэтическое произведение , но не более». Второе: «Тебе мешает твоя пророческая миссия». Иными словами, вместо того чтобы сопрягать свое творчество с пророческими претензиями символизма, ты бы просто писал стихи, не связанный предвзято теорией, они получились бы более удачными.

Весной 1912 года, когда Георгий Иванов был принят в Цех поэтов, этот кружок отверг кандидатуру Скалдина. Случайно встретив у Гостиного двора на Невском проспекте Сергея Городецкого, синдика Цеха, Скалдин осведомился, когда же будет дан ответ на его запрос об участии в Цехе. Городецкий ответил, что его кандидатуру рассматривали и решили не принимать. Почему? Городецкий бросил на ходу: стихи ваши бесстильны, неорганичны и суесловны. Добавил еще что-то, чтобы смягчить резкость, но этого Скалдин из-за обиды и недоумения не запомнил. На том и расстались.

Случалось, в Цех принимали стихотворцев послабее, чем Скалдин. Главная же причина отказа состояла в том, что Скалдин был поэтом из круга Вячеслава Иванова. Гумилёв, основатель Цеха, от Вячеслава Великолепного (как назвал его философ Лев Шестов) теперь открещивался. За несколько дней до того на заседании Академии стиха, которая целиком была под влиянием Вячеслава Иванова, Гумилёв открыто отрекся от символизма, а через несколько дней после той встречи Городецкого со Скалдиным на собрании Цеха впервые была объявлена программа акмеизма, нового направления в поэзии.

В мае у Скалдина произошла еще одна случайная встреча на улице — с другим синдиком Цеха, Николаем Степановичем Гумилёвым. Заговорили о стихах, и Гумилёв сказал, что в скалдинских стихах содержание обычно предназначено для большой вещи, а объем постоянно маленький. Через несколько месяцев в своей рецензии на первый поэтический сборник Скалдина он назовет его «двойником Вячеслава Иванова», в чем обнаружит немалую проницательность. Как раз в ту пору Скалдин переживал кризис и в одном из писем признавался, что его томит «какая-то разделенность между несколькими лицами… Раздроблен на три части… Чувство отданности на растерзание». Именно на эту психологическую тему Алексей Скалдин написал свой фантастический, магический и во многом автобиографический роман «Странствия и приключения Никодима Старшего».

Георгий Иванов был в курсе всех этих перипетий в жизни Алексея Дмитриевича, их общение было тесным. Летом, когда Иванов уезжал в Виленскую губернию, они писали друг другу письма — всегда о поэзии, посылали друг другу новые стихи, обсуждали и критиковали их. Скалдин в то время увлекался так называемым новогреческим направлением, весьма распространенным в пору серебряного века. Этому направлению отдали дань Вячеслав Иванов, Михаил Кузмин, Александр Кондратьев, Сергей Соловьев, да и не только они. Отчасти под влиянием Скалдина Георгий Иванов сам стал писать в том же роде, хотя это увлечение он довольно скоро оставил. «Новогреческая» стилизация «Осени пир к концу уж приходит…» в его первой книге, как и следовало ожидать, посвящена А. Д. Скалдину. В наследии Г. Иванов это стихотворение осталось напоминанием об их дружбе.

…Ропщет у ног прибой непокорный,

Камни серые моя.

Тщетно я лирные звуки

С злобной стихией смиренно сливаю.

Не укротить вспененной пучины,

С ветром спорить — бесцельно.

Страсти бесплодной волненья

В сердце моем никогда не утихнут.

Осени пир к концу уж приходит,

Сердце тонет в печали.

Слабые струны, порвитесь!

Падай на камни, бессильная лира…

Когда стихотворение уже было написано и сборник «Отплытье на о. Цитеру», куда оно вошло, продавался в книжных лавках, в тот самый майский день, когда Скалдин случайно встретил на улице Гумилёва, Георгий Иванов послал Скалдину еще одно стихотворение в «скалдинском» роде. Теперь уже не подражание, а пародию под ироническим названием «Вольное подражание А. Скалдину»:

Детям Латоны хвалу бедный поэт воссылая

В звучных стихах — оные мне посвятил.

Я, смущенный зело, у него вопрошаю — за что же.

Грязи великой по тротуаров Градопетровских

Шли медлительно мы. Ах, лавры клонятся не

Улиц этих среди. И тусклы огни изрядно.

Я помяну еще сами с усами вирши,

Кои сплетали мы, впредь как к трамваю тащиться.

Вирши весьма плохи, исключая первые строки.

Мирно, пиши, поэт, свою страховую отчетность,

Вакса твоих сапог да смердит благовонной розой;

Я ж нашатырным спиртом травиться вовсе раздумал.

Короткое время на Георгия Иванова влияла скалдинская тематика. Кроме «неогреческих», он пишет стихи на мотивы, окрашенные в религиозные тона:

Укрепился в благостной вере я,

Схима святая близка.

Райские сини преддверия,

Быстрые бегут облака.

Я прощаюсь с былью любимою,

Покидаю мой милый мир.

Чтоб одеться солнечной схимою,

В дальний путь иду наг и сир…

(«Схима», 1911)

В конце 1912 года Скалдин издал свой первый и, как оказалось, единственный сборник «Стихотворения», который в глубине души считал книгой ученической. Подарил экземпляр Георгию Иванову. Вернувшись домой, Иванов наугад открыл книгу как раз на той странице, где было напечатано посвященное ему стихотворение, и вспомнил разговор, которым оно было вызвано. Тогда они говорили о «неоэллинизме» в стихах. Все это, дескать, условности — что это за пастушка, например, «под сенью олив»… в Петербурге? Но неоэллинским условностям отдали дань и Анненский и Кузмин, а теперь в окружении Вячеслава Иванова эти стилизации могли показаться главенствующими в поэзии. Он еще раз прочитал посвященное ему стихотворение:

Там у жасминных кустов, под сенью старой оливы.

Знаю, она меня ждет, чтобы отвергнуть опять.

Нас рассудите, друзья! Дар каждому в меру заслуги.

Я ль Афродиту хулил? Что же смеется она?

Где справедливость богов? Памфил поцелуем утешен, —

Мне в утешенье дана лишь земляника в кустах.

Все-таки люди они были слишком разные. Один, говоря пушкинскими словами — «гуляка праздный», другой — трудолюбивый работник. Со временем дружеские связи ослабли. Но Иванов еще изредка заходил к Скалдину на службу в страховое общество. В 1913-м они виделись на многолюдных собраниях Общества поэтов, которое учреждено было усилиями деятельного Скалдина совместно с двумя другими малоизвестными поэтами — Николаем Владимировичем Недоброво, прямым потомком Пушкина, и Евгением Лисенковым, которому в новосозданном Обществе поэтов вручили председательские бразды правления.

Открытие Общества состоялось 4 апреля 1913 года в актовом зале шестой гимназии и осталось памятным для Георгия Иванова событием еще и потому, что приглашен был Блок. Он читал перед благодарной аудиторией свою драму «Роза и крест». Читал тяжело, отчего-то чувствуя себя, среди посторонних, хотя в зале сидели близкие и знакомые близкие ему люди — мать, тетя, Владимир Пяст, Алексей Ремизов с женой и еще несколько симпатичных лиц. Зал оставался незаполненным. Собралось человек семьдесят, и первое впечатление Блока, когда он вышел на сцену — присутствие в зале людей светских, каковых он считал личностями холодными и фальшивыми. Георгию Иванову было видно, как Блок боролся с собой и, переборов отчужденность, читал уже великолепно.

Зато на втором заседании Общества Георгий Иванов томился, слушая слишком философский доклад Скалдина «О содружестве муз». Скалдина интересовали такие темы, как «органическая эпоха», выработка нескептического мировоззрения, алогичность мира и освобождение мысли от надгробного камня рационализма. Казалось, все, что он скажет, Георгию Иванову уже было известно, только говорилось витиевато, а потому скользило и не задевало. Прочитал же он доклад так ладно, складно, закругленно, что не с чем было и спорить.

Однажды они встретились на Каменноостровском проспекте, где Скалдин тогда жил. На нем была дорогая визитка от Калина, на голове высокий матовый цилиндр. Прохожие оглядывались на щеголя. Держался он раскованно, но без всякой развязности. Разговора не получилось. Сказал только, что собирается съездить в Германию. Шел 1914 год и в Германию он не поехал, о чем в мае написал Георгию Иванову, по обыкновению проводившему лето в Прибалтике. Теперь в Германию ехать поздно, сообщал Скалдин, будет большая война, и это надолго. Он верил, что наделен даром предвидения, но, как случается в жизни, этот дар не уберег его в дальнейшем ни от трех арестов, ни от утраты целого десятка своих оконченных, но неопубликованных повестей и романов. Дар то проявлялся, то тускнел, и сам Скалдин однажды написал Вячеславу Ивановичу: «Раньше — плохо ли, хорошо ли, — но я видел обычно, что ждет меня на моем пути в ближайшем будущем, но теперь ничего не вижу».

Скалдин читал духовную литературу и занимался, по его словам, «кой-какими изысканиями в области “второго зрения”». Когда встречаешь у Георгия Иванова позднюю строку «Мне исковеркал жизнь талант двойного зренья…» («Теперь, когда я сгнил и черви обглодали…», 1950) – хочется думать, что без воспоминаний о разговорах со Скалдиным тут не обошлось.

Как Георгий Иванов впервые попал на «башню» Вячеслава Иванова? Возможных путей было несколько. Мог привести его туда Скалдин, но мог и Чулков, тоже свой человек на «средах» у Вяч. Иванова. Может быть, попал он туда, что было проще, через Михаила Кузмина, занимавшего две отдельные комнаты в квартире-башне. Собственно и своей известностью Кузмин был обязан прежде всего Вячеславу Иванову. Почти все петербургские поэты перебывали у него, любившего принимать у себя гостей.

Этот самый известный литературно-артистический салон того времени располагался в угловом доме на углу Тверской и Таврической улиц, против Таврического сада, в квартире Вячеслава Иванова на самом верхнем этаже, оттого и прозванной «башней». Кто-то по добродушно-шутливой ассоциации с Таврической улицей и Таврическим садом назвал Вячеслава Ивановича Таврическим мудрецом, и прозвище стало общеизвестным.

На «башне» собирались по средам с сентября 1905-го, и с тех пор влияние хозяина салона в художественных кругах с каждым годом возрастало. После смерти в 1907 году Лидии Дмитриевны Зиновьевой-Аннибал, жены поэта, «среды» прекратились, и о них долго вспоминали с чувством ностальгии. Осенью 1910 года салон возобновился. За разговорами засиживались до поздней ночи, иные оставались до утра. Анна Ахматова, дорожившая признанием в ней поэта, исходившим от самого Вячеслава Великолепного, в поздние свои годы вспоминала: «Это был единственный настоящий салон, который мне довелось видеть». А о том, что хозяин салона принимал с одинаковым радушием и знаменитостей и зеленую молодежь, знали все. Одно время ближайшим другом Вячеслава Иванова был вдвое его младший Модест Гофман, в будущем знаменитый исследователь творчества Пушкина. Кстати, он же и удостоверил присутствие Георгия Иванова на «башне»: «Среды посещались и совсем юными поэтами, из которых память мне сохранила только два облика — Георгия Иванова и Владислава Ходасевича»… Сам же Г. Иванов в своих воспоминаниях рассказал только о той «среде», когда читала стихи Ахматова, и было это в 1911 году. Вячеслава Иванова он видел неоднократно, но не с глазу на глаз. О жизни и творчестве главного теоретика русского символизма он знал много и уже в эмиграции написал о нем с позиций акмеизма: «Вячеслав Иванов как поэт занимает в группе русских символистов почетное, но скорее второстепенное место. Зато не может быть спора о его значении как теоретика и основоположника русского символизма. Здесь он был первым. Был в буквальном смысле мозгом движения и его вождем… Символизм не был и не желал быть только литературным движением… Ко дню смерти Толстого русский символизм был конченым делом… Русская катастрофа в банкротстве символизма ни при чем. Он погиб сам по себе, погиб от того же яда, напитавшись которым, расцвел… Вячеслав Иванов всем своим обликом как бы символизировал русский символизм — и его внешний блеск и его внутреннюю пустоту… Что останется от Вячеслава Иванова лично?.. Несколько проницательных и несколько спорных мыслей, всегда обличенных в нарочито туманную, витиеватую форму вещаний. Несколько тяжеловесных строф, образчиков большого таланта и бесплодного мастерства. Главного, что в нем было — огромного личного обаяния — бумага и типографская краска, увы, не сохранят».

За этими словами просвечивают приметы биографии самого Георгия Иванова. Акмеизм созревал и утверждался на его глазах. На заседании Цеха поэтов весной 1912 года, когда Иванов уже стал его участником, Гумилёв провозгласил программу акмеизма и отмежевался от символиста – в первую очередь от Вячеслава Иванова. От Гумилёва Георгий Иванов знал, что если бы внешний ход событий был иным, то и программа акмеизма, наверное, была бы объявлена позднее. Поспешности и решимости Гумилёва способствовал его разрыв с Вячеславом Ивановым.