«ВЕРЕСК»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ВЕРЕСК»

«Вереск» вышел в эстетической «Альционе» в самом конце 1915 года. Это издательство специализировалось на сборниках современных поэтов. На титульном листе годом выхода книги по понятным причинам поставлен 1916-й. «Альциона» возникла как издательство эстетическое, но была все-таки и коммерческим предприятием, так что ставка делалась на известных авторов. Сам факт, что владелец «Альционы» Кожебаткин решил выпустить в свет «Вереск», говорит о степени известности Георгия Иванова.

Например, имя Осипа Мандельштама к тому времени было менее известно. И когда Осип Эмильевич обратился к Кожебаткину с предложением переиздать свой «Камень», владелец «Альционы» отказался наотрез.

В «Вереске» чувствуется внешняя легковесность, но под влиянием Гумилёва Георгий Иванов уже вступил, по его собственному выражению, «на трудный путь подлинной поэзии». Путь в тот период им понимается вполне акмеистически: необходимость поэтической школы, дисциплины, культуры, знаний, стремления вперед. Сборник отразил развитие поэта, его меняющуюся манеру, новую стадию выявления таланта и спектр современных веяний. Одно из них – эстетизм. Было ли то поветрие, артистическая мода или просто состояние умов, но держалось это долго. За несколько лет до выхода «Вереска» эту тенденцию определил Блок, увидевший в «поветрии» нечто более глубокое, чем просто очередная художественная мода. «В нашу эпоху, – сказал он, — общество ударилось в эстетический идеализм (безраздельная вера в красоту)». Сказано было после лекции поэта Владимира Гиппиуса, одного из тех мало заметных деятелей серебряного века, кто влиял на саму эпоху, не прибегая к саморекламе. Вл. Гиппиус сначала в прочитанной им лекции, а затем в статье «Святое беспокойство» в газете «Речь» (15 мая 1913) определил ситуацию: «Мы живем в дни эстетизма… Эстетизм есть точка стояния, неподвижность, так как он исповедует созерцание, а не действие, примирение, а не недовольство».

Первый по времени петербургский декадент Владимир Гиппиус знал, о чем писал. О настроениях своей юности, которая пришлась на годы детства Георгия Иванова, он говорил: «Я был эстет и исповедовал, кажется, исключительно Фета». Потом произошла встреча Владимира Гиппиуса с Александром Добролюбовым, тоже одним из первых декадентов: «Он столкнулся со мной — и стал эстетом. Мне эстетизм был внушен домашним воспитанием. Чем искусил эстетизм Добролюбова? Именно идеями освободительности. Все дозволено для свободных желаний… Я был скорее символист, чем декадент. Символизм мистичен, а декадентство сенсуалистично».

Первые зерна этого эстетизма были занесены на русскую почву в год рождения Георгия Иванова, и плодотворность их не иссякла даже ко времени Первой мировой войны. Лишь тогда Г. Иванов впервые задумался об ограниченности и недостаточности этого «освободительного» подхода. Поводом к размышлению послужили «Стихи о России» Александра Блока. Эту маленькую книжку «на серой бумаге в грошовом издании» он полюбил трепетно: «Ее страницами можно дышать, как воздухом». И писал с горечью: «В наше, хотя и чрезвычайно эстетическое, но порядком безвкусное время, появление "Стихов о России" никакого события не сделало». Именно это обстоятельство удивило Георгия Иванова более всего. «Стихи о России» он тогда считал лучшей книгой Блока, полагая, что она — «на той ступени просветленной простоты, когда стихи, как песня, становятся доступными каждому сердцу». Эстетическое начало осталось, но оно – не самоцель, а проявляется через утонченное мастерство. Главное же то, что «любовь, мука, мудрость, вся сложность чувств современной лирики соединены с величественной в веках теряющейся духовной генеалогией». Тут, в счастливую минуту прозорливости, опередив самого себя на иного лет, Георгий Иванов наметил свою будущую творческую направленность. И когда, например, он писал о сборнике Гумилёва «Колчан», то подчеркнул, что в нем поэт окончательно преодолел эстетизм и потому теперь «видит мир таким, как он есть». И еще: «…в этих стихах не только залог полного преодоления эстетизма, но и открытый путь к лирике до сих пор поэту недоступный».

Однако все это более в теории, чем на практике. А в стихах той поры, лучшие из которых собраны в «Вереске», тоже заметно утонченное мастерство, но «в веках теряющейся духовной генеалогии» суждено было проявиться позднее. В маленькой книге Блока он увидел оправдание своим собственным «военным стихам». Как автор «военных стихов» он стремился от эстетизма перейти к большой теме — к теме России. Не война, а страна, охваченная войной, представлялась ему поворотом к «лирическому познанию России». Выбирая стихи для «Вереска», от военной темы он отошел. Можно было бы сказать, отошел полностью, если бы не одно-единственное стихотворение в конце сборника, упоминающее войну.

«Вереск» посвящен Габриэль, жене. Косвенной причиной женитьбы Георгия Иванова на Габриэль Тернизьен явился швейцарец Далькроз. Музыкант и педагог, он основал школу ритмической гимнастики и танцевальной импровизации. Труппа его учеников приехала на гастроли в Петербург. Успех превзошел все ожидания, первое же выступление завершилось восторженной овацией. Сидевшая в зале недалеко от сцены хрупкая с виду барышня с длинной темной косой аплодировала, отбивая ладошки. Она, как губка, впитала эти странные, свободные, новые для нее движения. На следующее утро, едва проснувшись, она решила посвятить свою жизнь гимнастическому танцу. Об этом своем решении Таня Адамович (сестра Георгия Викторовича Адамовича) тут же сообщила ближайшей подруге — француженке Габриэль Тернизьен. Вскоре несколько энтузиастов, одетых в темное трико, начали занятия. Группа разрослась и превратилась в Институте Далькроза. В январе 1914 года на вечере «Бродячей собаки», с Таней познакомился Гумилёв и вспыхнуло одно из сильнейших увлечений его жизни. На репетицию далькрозистов Гумилёв привел Жоржа Иванова, и здесь Жорж увидел Габриэль.

Следующая встреча могла быть в доме Адамова по понедельникам Татьяна и ее брат устраивали журфиксы. Через несколько месяцев после первой встречи Жорж сделал Габриэль предложение. Брак был скоропалительным, длился недолго и мало что переменил в образе жизни Георгия Иванова, даже после рождения ребенка. В письмах той поры он упоминает о жене редко. Вот письмо Скалдину «Дорогой Алексий, прости меня, моя жена говеет, и мы никак не можем быть у Вас в Страстную Пятницу. Но ты должен позвонить мне обязательно — 590-19 и мы условимся насчет Пасхи».

Повлиял ли на скорый развод тот факт, что Габриэль была интимной подругой Татьяны Адамович, женщины волевой и настойчивой? Позднее Ирина Одоевцева, в то время уже вдова Георгия Иванова, либо со слов мужа, либо додумывая за него, сказала: «Женился он зря, по глупости». И в пояснение добавила: «Инициатором этого брака был Георгий Адамович, построивший нелепый план: если Георгий Иванов женится на Габриэль, то Гумилёв разведется с Ахматовой и женится на Тане… Он имел на него (Г. Иванова. – В. К.) большое влияние и убедил, что женитьба придаст ему солидности, которой ему не хватало». Сам Георгий Иванов вместо «солидность» сказал бы «представительность», над чем всегда иронизировал, а в «Распаде атома» писал: «Ода из свойств мирового уродства — оно представительно».

Сборник «Вереск» вышел в то время, когда брак казался благополучным. Три-четыре стихотворения в книге можно отнести к любовной лирике, но связано ли хоть одно из них с Габриэль, ответа нет и, вероятно, не будет. Разве что вот это восьмистишие:

Никакого мне не нужно рая,

Никакая не страшна гроза –

Волосы твои перебирая,

Все глядел бы в милые глаза.

Как в источник сладостный, в котором

Путник наклонившийся страдой,

Видит с облаками и простором

Небо, отраженное водой.

Никакого мне не нужно рая…»)

В ту пору Георгий Адамович в жизни Георгия Иванова занимал значительное место. Их часто видели вместе, о них говорили: «два Жоржика». Присутствует Адамович не только в повседневной жизни Г. Иванова, но и в его циклах. В «Памятнике славы» ему посвящены два цикла. Это десять стихотворений, а всего их в «Памятнике» десятка три. В «Вереске» Адамовичу посвящен отрывок из поэмы о странствующих актерах.

Сборник вышел с неожиданным подзаголовком «Вторая книга стихов». Фактически же это была четвертая книга. Но Георгий Иванов считал своим первым сборником «Горницу», так как включил в нее все лучшее из «Отплытья на о. Цитеру», а «Памятник славы» решил предать забвению.

Многое в «Горнице» было от Михаила Кузмина. До по­следних лет жизни Георгий Иванов называл его учителем своей юности. В стихотворении «Скромный пейзаж», которое посвящено принятому в Цех поэтов Всеволоду Курдюмову, поэту из окружения Кузмина, есть строка «Все в жизни мило и просто…». Она идет от Кузмина, для которого легкость, не претенциозность, «прекрасная ясность» — стали творческой программой. Его открытием было очарование, найденное в стороне от наезженных дорог литературы. От «большого стиля» он отказался и создал стиль индивидуальный, как нельзя лучше подходящий для выражения своего художественного мира. Возникла свита последователей: Всеволод Курдюмов, Рюрик Ивнев, Всеволод Князев, Всеволод Пастухов, одно время даже Леонид Каннегисер, человек совсем другого склада, о котором, живя в эмиграции, Г. Иванов не раз будет писать.

Всех этих последователей Кузмина Георгий Иванов встречал у него в приемной. В тот период жизни он гордился своей принадлежностью к кузминской школе. Кузмин обладал выделявшими его парадоксальными качествами. Одно из них — манерный культ простоты. Другое — деланая наивность при его выдающейся учености. Игровая, эстетская, в меру манерная наивность затронула и «Вереск». Определяя свое творчество, Кузмин сказал о себе: «Конкретность, чувственность, традиция». Расположенность к «эстетической болтовне» находим у обоих. У Г. Иванова она проявилась в стихотворении «Болтовня зазывающего в балаган». Кузмину первоначально было посвящено стихотворение «Мы скучали зимой, влюблялись весною…»:

Мы скучали зимой, влюблялись весною,

Играли в теннис мы жарким летом…

Теперь летим под медной луною,

И осень правит кабриолетом.

Уже позолота на вялых злаках,

А наша цель далека, близка ли?..

Уже охотники в красных фраках

С веселыми гончими – проскакали…

Стало дышать трудней и слаще…

Скоро, о скоро падешь бездыханным

Под звуки рогов в дубовой чаще

На вереск болотный – днем туманным!

Охотники в красных фраках, несомненно, сошли со старинной раскрашенной гравюры. В старости он вспоминал «Весь вестибюль в том имении, где я родился и прошли летние месяцы моего детства и юности, был увешан английскими гравюрами, черными и в красках, где и шотландских пейзажей и "охотников в красных фраках" было множество».

Слово «вереск» из последней строки этого стихотворения дало название всему сборнику. Оно для книги поэта-акмеиста как нельзя более характерное. Таково же название «Камень» у Мандельштама, таковы «Жемчуга», «Колчан», «Костер», «Шатер» у Гумилёва или «Вечер» и «Четки» у Ахматовой, такова «Горница» у Г. Иванова, а у Адамовича «Облака» и «Чистилище». Порой это одно слово в названии книги, по представлению акмеистов, должно быть связано с растительным царством. Первый акмеистический сборник Городецкого называется «Ива». Ахматова своей первой книге хотела дать название «Лебеда». Или вспомним ее более поздний сборник «Подорожник».

Сам Георгий Иванов для «Вереска» первоначально придумал название «Веселое крыльцо», и уже было объявил, что эта книга готовится к печати. Но в стихотворении вначале «Вереска» — «Мы скучали зимой, влюблялись весною…» веселого ничего нет и «Веселое крыльцо» противоречило бы минорному строю книги. Да и настроения самого поэта тем временем переменились, и он писал в «Аполлоне»: «Мы знаем, что все значительное в лирической поэзии пронизано лучами некой грусти». Может быть, он тогда же обратил внимание на стихотворение акмеиста Владимира Нарбута, которое так и называется «Вереск».

В то время Георгий Иванов был большим любителем старины. «До революции, — вспоминал он, — читал часами каталоги и справочники всяких редкостей: картины, книги, фарфор, ковры». Вкус к старине в «Вереске» проявляется во всем, не заметить этого невозможно. Даже природу поэт видит так, как видели ее старинные мастера живописи.

Деревья распростертые и тучи при луне –

Лишь тени, отраженные на дряхлом полотне.

Пред тусклою, огромною картиною стою

И мастера старинного как будто узнаю, –

Сами эпитеты говорят о мире, уподобленном картине, созданной живописцем. Такой способ видения объединяет стихи «Вереска» в цельную книгу. Этот факт подметил в своем отзыве Николай Гумилёв. Он считал, что желание воспринимать мир как смену зрительных образов и составляет «объединяющую задачу» «Вереска». Можно обнаружить и более глубокую причину ретроспективности — общее для акмеистов стремление свести стихию к культуре. Акмеизм «Вереска» — это ностальгия по XVIII веку.

Гумилёв однажды сказал о своей современности, о начале XX столетия: «Мир стал больше человека». Он имел в виду многообразие современности, по сравнению с ушедшими эпохами, когда для образованного человека вся культура представлялась чем-то вполне обозримым. Таков был, например, русский XVIII век. Обозримость и вытекающее из нее чувство домашности, уюта привлекает поэта к названной эпохе. На нее он смотрит определенно сверху вниз, с воображаемой высоты усложненной современности на культуру более простую и более грациозную. И этот едва различимый взгляд сверху замаскирован легкой иронией.

Все в жизни мило и просто,

Как в окнах пруд и боскет,

Как этот в халате пестром

Мечтающий поэт.

………………………………….

Уж вечер. Стада пропылили,

Проиграли сбор пастухи.

Что ж, ужинать или

Еще сочинить стихи?..

Он начал: "Любовь – крылата…"

И строчки не дописал.

На пестрой поле халата

Узорный луч – погасал…

Все в жизни мило и просто…)

В «Вереске» используется прием светописи, редкий в поэзии и обычный для живописи. Кроме угасавшего «узорного луча», можно видеть множество других образцов этого приема. «Заря шафранная в бассейне догорая, / Дельфину з о л о т и т густую чешую»; «В окна светит вечер алый / Сквозь деревья в серебре, / З о л о т я инициалы / На прадедовском ковре». Иногда этот прием, свойственный живописи, намеренно подчеркнут: « Как нежно тронуты прозрачной а к в а р е л ь ю/ Дерев раскидистых кудрявые верхи». Знать поэта – значит узнать и почувствовать его любовь. У Георгия Иванова периода «Вереска» любовь направлена на искусство.

Как я люблю фламандские панно,

Где овощи, и рыбы, и вино,

И дичь богатая на блюде плоском –

Янтарно-желтым отливает лоском.

И писанный старинной кистью бой –

Люблю…

(«Как я люблю фламандские панно…»)

Отзывы на «Вереск» были то сдержанными, то въедливыми, порой насмешливыми, если не издевательскими. Вот как оценивал книгу некто В. Гальский в московском альманахе «Новая жизнь»: «Для того, чтобы быть поэтом, надо уметь или мыслить или чувствовать. Чувствовать г. Иванов не хочет намеренно, а мыслить не может». И еще: «Стишки не хуже и не лучше обычных стихов еженедельников. Немножко арлекинады, немножко изящного, пара пьес о комедиантах — вот и весь неприхотливый обиход г. Иванова». В словах критика правдиво лишь то, что в «Вереске» действительно находим арлекинаду и стихи о комедиантах. Понять их можно только в контексте своего времени, ведь написаны они как отклик на веяние эпохи.

Сам Георгий Иванов ценил некоторые из этих стихотворений, и они перешли из его «Горницы» в «Вереск», а затем в «Лампаду», что показательно весьма, так как «Лампада» представляет собой итог петербургского периода и ей дан подзаголовок «Собрание стихотворений». Например, «Болтовня зазывающего в балаган» включена во все три названные книги. Идея за этими и подобными стихами – балаган жизни, в котором празднуют свои кукольные праздники люди-марионетки. Человеческая трагедия выглядит буффонадой. Персонажи Пьеро, Арлекин, Коломбина пришли в его стихи из итальянской комедии дель арте. Образы комедии масок были популярны в театре модернистов, в музыке, живописи, графике.

В духе театра марионеток Блок написал стихотворение «Балаганчик», затем переработал его в драму, а Гумилев для кукольного театра Юлии Сазоновой написал пьесу «Дитя Аллаха». Для того же «Театра марионеток для взрослых» Г. Иванов перевел пьесу испанского драматурга Тирсо де Молина «Силы любви и волшебства». В мартовском номере «Аполлона» за 1916 год появилось сообщение: «Георгий Иванов перевел пьесу для кукольного театра XVII века». Незадолго до этого кукольный театр был открыт в Петербурге на Английской набережной. Перевод Г. Иванова не залежался. Композитор Ф. Гартман написал к нему музыку, Анна Сомова, сестра знаменитого художника Константина Сомова, изготовила костюмы. В оформление спектакля внес свой вклад талантливейший Мстислав Добужинский, а Георгий Иванов написал специально для спектакля в духе блоковской романтической иронии стихотворение. Оно декоративное и, можно сказать, двухмерное, плоское, но ведь и кукольная реальность — двухмерная:

Все образует в жизни круг –

Слиянье уст, пожатье рук.

Закату вслед встает восход,

Роняет осень зрелый плод.

Танцуем легкий танец мы,

При свете ламп – не видим тьмы.

Равно – лужайка иль паркет –

Танцуй, монах, танцуй, поэт.

А ты, амур, стрелами рань –

Везде сердца – куда ни глянь…

(«Все образует в жизни круг…»)

Упрекали автора «Вереска» за музейность, за страсть к изобразительному и прикладному искусству. Даже спустя много-много лет Юрий Павлович Иваск, умный эмигрантский критик, попрекал: «Нужно любить, страдать, верить, а не беззаботно любоваться фарфоровыми безделушками, которые часто воспевал Георгий Иванов». И он же писал в другом месте: «Георгий Иванов едва ли бы стал большим поэтом, продолжая воспевать саксонский фарфор и персидские миниатюры». Однажды Брюсов сказал по поводу книга Волошина «Стихотворения»: «Почти все, что собрано в этом маленьком музейчике, стоит посмотреть, о многом стоит подумать». Эти слова применимы и к «Вереску».

Лучший отзыв на «Вереск» написал Виктор Жирмунский: «Все кажется здесь приятно завершенным, художественно законченным, все в эстетическом порядке… Достигнуто подлинное совершенство… но задание — самое несложное. Для Г. Иванова характерно стремление к зрительной четкости образов… Чаще, однако, поэт по самому заданию своего стихотворения вступает в состязание с живописцем, воспроизводя словами произведения чужой кисти… В этой любви к изящной и хрупкой вещественности, к красивой старине, сложившейся в законченный стиль, специально к художественной культуре XVIII века, Г.Иванов – ученик Кузмина… Но только внешние поэтически приемы заимствованы учеником и учителя… Г.Иванов весь уходит в хрупкую и изящную вещественность, которой до конца исчерпывается его поэтическая душа… Нельзя не любить стихов Георгия Иванова за большое совершенство в выполнении скромной задачи, добровольно ограниченной его поэтической волей. Нельзя не пожалеть о том, что ему не дано стремиться к художественному воплощению жизненных ценностей большей напряженности и глубины и более широкого захвата».

Ирина Одоевцева, прожившая с Георгием Ивановым 37 лет и, по ее собственному признанию, открытая как поэтесса именно им (а не Гумилёвым, чьей ученицей она была), говорила о его поэзии, что при чтении стихотворений Георгия Иванова возникает больше вопросов, чем дается ответов. Упомянула она, например, что Г.Иванов развивался медленно. Утверждение спорное. Ведь сколь просто показать и доказать, что его сборники молодых лет «Отплытье на о. Цитеру», «Горница», «Памятник славы», «Вереск», «Сады» – все разные. Каждый из них становился новым этапом, обнаруживал иные интересы, иное видение, хотя промежутки между этими книгами хронологически невелики. Его развитие как поэта не было медленным — наоборот, стремительным. Ко времени издания «Садов» он уже мастер, да и многие в начале двадцатых годов смотрели на него как на мэтра, включая саму Одоевцеву. Тем не менее она «ненавидела его описания картин, ковров, закатов — и все без человека». Еще в Петербурге Корней Чуковский как-то заметил: какой хороший поэт Георгий Иванов, но послал бы ему Господь Бог простое человеческое горе, авось бы в его поэзии почувствовалась и душа! Вот в это самое «"человеческое горе вылилась для него эмиграция», — говорила Одоевцева.

В те годы в Петрограде установилась традиция — каждую осень проводить в университете вечер поэзии. Устроителем было романо-германское отделение, на котором учились Гумилёв, Мандельштам, Адамович. Собирались в аудитории старинного здания Двенадцати коллегий. Председательствовал профессор Дмитрий Константинович Петров, основатель русской испанистики. Рядом с ним сидели поэты. Всероссийской славы никто из них не имел, но были они хорошо известны тем, кто действительно интересовался современной поэзией. Сидели рядом с Петровым приехавший с фронта Николай Гумилёв в военной форме, Осип Мандельштам, Михаил Лозинский, Георгий Адамович и самый молодой из них Георгий Иванов. В университете он читал стихи из «Вереска».

С трепетом он ожидал хотя бы двух слов от Блока и в феврале 1916 года подарил ему «Вереск», надписав: «Многоуважаемому и дорогому Александру Александровичу Блоку, признательный навсегда Г. Иванов». А уже в марте были опубликованы в «Аполлоне» стихи, которые войдут в его следующую книгу «Сады».

В 1916-м война чувствовалась в Петрограде на каждом шагу. Патриотический подъем быстро шел на спад и сошел на нет. От войны устали. На третьем году она виделась лишенной даже намека на величие и представлялась теперь фанатичной, фантастической фабрикой убийств, механически выполнявшей свое кровавое задание. В городе не хватало продовольствия, трудно было купить даже спички. На набережной Невы, на больших улицах собирались группы хулиганов. «Закат Петербурга, — подумал Г. Иванов, увидев группу подростков, пьющих водку на гранитной глыбе Медного Всадника. — Явный знак упадка блистательной столицы».

Как и прежде, он охотно участвует в поэтических вечерах. Вот сохранившаяся афишка того времени, где впервые стоят рядом имена Георгия Иванова и Сергея Есенина: «Концертный зал Тенишевского училища. 15 апреля 1916 г. состоится вечер современной поэзии и музыки при любезном участии Г.Адамовича, А. Ахматовой, А. Блока, М. Долинова, М. Зенкевича, С. Есенина, Г. Иванова, Р. Ивнева, Н. Клюева, М. Кузмина, О. Мандельштама, Ф. Сологуба, Н. Тэффи…»

Второй Цех поэтов затеян был, как и все подобные начинания, в сентябре — в начале сезона. Слишком живым и нужным был гумилёвский Цех, чтобы так быстро увянуть. Но увял, и случилось это полтора года назад. Ни один из кружков, в которых Георгий Иванов с тех пор участвовал, с Цехом сравниться не мог. Решение возобновить Цех возникло в разговоре с Адамовичем. Вместе написали и разослали приглашения. Первое — Гумилёву, который в августе приехал с фронта в Петроград для сдачи экзаменов в Николаевском кавалерийском училище. К Цеху, начатому не по его инициативе, Гумилёв отнесся скептически, назвал его «новым цехом», но 20 сентября все-таки явился в квартиру на Верейской улице на первое заседание. Людей собралось мало. О своем впечатлении Гумилёв написал Ахматовой: «Адамович с Г. Ивановым решили устроить новый цех, пригласили меня. Первое заседание провалилось, второе едва ли будет».

Прогноз оказался ошибочным, состоялось и второе заседание и дальнейшие, а на одном из них Гумилев прочитал начало своей пьесы «Гондла». Несколько раз Цех собирался дома у Георгия Иванова, встречались и в «Привале комедиантов», и в квартире поэта Михаила Струве и у Сергея Радлова. Участвовали Владимир Шилейко, Маргарита Тумповская, Николай Оцуп, а из старых «цеховиков» – Михаил Зенкевич. Главной темой цеховых собраний было мастерство — «которое учит поставить слово так, чтобы оно, темное и глухое, вдруг засияло всеми цветами радуги, зазвенело, как горное эхо, мастерство, позволяющее сокровенное движение души облечь в единственные по своей силе слова». Так Георгий Иванов сформулировал смысл нового Цеха в статье «Черноземные голоса». Другой повторявшийся на заседаниях мотив — поиски предвестий «ожидаемого всеми нами расцвета русской поэзии». Просуществовал второй Цех только год. Наступали иные времена, стало не до Цеха.