Глава 3. Писательство как призвание и предназначение
Процесс вхождения Солженицына в литературную профессию имел несколько периодов, естественно связанных с ключевыми вехами его жизни. Парадокс, однако, состоял в том, что начальная, открытая фаза этого процесса, вела, по всей вероятности (и по позднему признанию писателя), в тупик, в советское никуда, но зато крамольная, подпольная стадия обеспечила мощный прорыв в историю русской и мировой литературы. Впрочем, и вполне традиционный, легальный путь в официальную литературу, имел в случае Солженицына ряд необычностей и необъяснимостей. Поразительно точная детская интуиция, 1 детская догадка о призвании и предназначении — главная из них.
То, что он станет (во что бы то ни стало должен стать!) писателем, Солженицын понял так рано, как рано вообще дети могут задумываться о своём будущем. Ни отважная профессия пожарника (мечта каждого мальчика-дошкольника), ни звёздная участь лётчиков-испытателей (чего стоила судьба одного только Валерия Чкалова, ставшего легендой тридцатых) — не занимали его фантазий. В 1934-м было учреждено звание Героя Советского Союза, тут же присвоенное семи отважным пилотам, которые спасли из ледового плена полярников с затонувшего парохода «Челюскин». Но и тогда Саня Солженицын не изменил своей мечте: он точно знал, что будет писателем — хотя объяснить свой выбор и своё решение не мог ни тогда, ни позже.
Маленький провинциальный школьник отроду не видел ни одного живого писателя, но непонятным образом почему-то решил, что непременно станет им. «В девять лет я твёрдо решил, что буду писателем, — хотя что я мог писать? Но вот я чувствовал, что должен что-то такое написать. Откуда в нас появляется такое — это загадка, загадка». В те годы Саня не задумывался о таких сложных понятиях, как «судьба» писателя, его «биография» или «творческий путь». Никакой мастер слова, живший когда-либо давно, или прославленный современный сочинитель, не будоражил его воображение. Лишь само существование литературы, физическое бытие библиотек и книг для чтения, журналов, где печатаются стихи и рассказы, вызывало желание быть причастным к их созданию.
Читать его тянуло жадно с самого раннего детства. Казалось, он читал всегда — время, когда он не умел читать или когда его только учили чтению, не запомнилось вовсе. В нищих комнатках, где Саня жил вдвоём с мамой, не было, разумеется, никакой библиотеки — но всегда водились книги. Одни появлялись от случая к случаю, другие задерживались, оставались надолго и перечитывались по много раз. Чтение было хаотичным, случайным. Осталась в памяти череда детских книжек, разрозненные томики русской поэзии вызывали досаду — есть Лермонтов, но нет Пушкина, немного Гоголя (он так никогда и не стал близким), том пословиц Даля. Как-то Таисия Захаровна смогла подписать сына на полное собрание сочинений Джека Лондона (приложение ко «Всемирному следопыту»): всего было 48 книжечек, и Саня перечитывал каждую раз по десять, воспитывая на них свой характер. «А в общем я задыхался, не понимая того, что у меня мало книг, и неоткуда было их взять…»
Но ведь ещё брала для себя книги у друзей Федоровских усердная читательница-мать, и сын подчитывал вслед за ней, и она разумно тех книг не отнимала и никакого контроля не устанавливала. Так однажды попался Пильняк, потом похождения Остапа Бендера, и мелькали какие-то приключения, какие-то путешествия… Была ещё тётя Ира, со своим полным Некрасовым, полным Ибсеном, полным Диккенсом, со своим Евангелием, в конце концов, с патриотическими альбомами про героев 1812 года и с русской классикой в разных видах.
В раннем детстве Таисия Захаровна пыталась учить сына французскому языку и музыке. Беккеровский рояль красного дерева, за которым девушкой она занималась сама, переехал из парадной залы отцовского особняка сначала в Кисловодск, к Марусе, а оттуда в Ростов.
«Парадная зала окрашена была золотисто-розово, маслом, но под вид обоев. А потолок был не просто гладкого цвета, но плавали белые пухлые облачка, а меж них летали херувимчики, только не церковные, а хитроватые, и поглядывали вниз на гостей. С потолка спускалась электрическая люстра на двадцать ламп, и из каждого оконного простенка тоже торчала кривая с тремя лампами. В одном углу залы, уступая дочке и невестке, мол, так у всех порядочных людей, поставили красную рояль, да две пальмы по бокам». Так в «Красном Колесе» описано первое, законное местопребывание красного рояля — в великолепной размашистой зале, с матовым зеркалом в позолоченной резной раме чуть не во всю стену, с заморскими цветами и розовыми печными изразцами.
Но в Ростове, в домике на Никольском, места ни для пальм, ни для рояля совершенно не было. Кабинетный J. Becker с резным пюпитром был отдан на хранение друзьям, сёстрам Остроумовым, и младшая, Вера Михайловна, с удовольствием учила музыке «мальчика в сереньких штанишках»[15]. Музыка, однако, у мальчика не пошла никак, а от французского, на котором они с мамой в детстве вполне сносно щебетали, осталось всего несколько слов. Немецкий же преподавали в школе, и Саня ещё дополнительно был определён к учительнице: развить разговорный язык и навыки чтения. Он действительно поладил с немецким, с удовольствием учил стихи, «целыми летними месяцами читал то сборник немецкого фольклора, “Нибелунгов”, то Шиллера, заглядывал и в Гёте».
Домашние книги, изученные вдоль и поперёк, создали прочную базу читательских привязанностей, так что в ту пору, когда протоптались дорожки в городские библиотеки, Саня был вполне искушён в своих симпатиях и пристрастиях. У него развивался не только вкус, но и чуткое ухо — к литературным новостям, книжным историям. Так, он не пропустил мимо сознания упорный городской слух, который пополз в 1928-м, после выхода «Тихого Дона», — будто роман написан не тем автором, который значится на обложке, будто автор официальный нашёл готовую рукопись (или дневник) убитого казачьего офицера и пустил его в дело: «У нас, в Ростове-на-Дону, говорили [об этом] настолько уверенно, что и я, 12-летним мальчиком, отчётливо запомнил эти разговоры взрослых».
Помнил Саня и то, как вдруг разом смолкли все слухи, — много позже он узнает, что письмо пяти писателей (Серафимовича, Авербаха, Киршона, Фадееав, Ставского) в «Правду» (29 марта 1929) объявляло «врагами пролетарской диктатуры» всех разносчиков сомнений и грозило им «судебной ответственностью». Сам «Тихий Дон» будет прочитан впервые в военном училище в Костроме и на всю жизнь останется для него великой книгой, неповторимым и неоспоримым свидетелем страшного времени. Солженицына, как и всякого русского читателя, будет волновать судьба заветного сундучка выдающегося донца Фёдора Крюкова, а вместе с ней и литературная тайна ярчайшего художественного документа ХХ века: загадки черновиков, парадоксы исправлений, неоднородность текста, и вся в целом история, которая много десятилетий удерживала в руках свою тайну. «С самого появления своего в 1928 году “Тихий Дон” протянул цепь загадок, не объяснённых и по сей день», — скажет он в предисловии (1974) к книге историка литературы Ирины Медведевой, вознамерившейся эту тайну приоткрыть.
«Я очень сожалею, — писал Солженицын М. А. Шолохову одиннадцатью годами раньше, в телеграмме, посланной после их двух кремлёвских встреч, — что вся обстановка встречи 17 декабря, совершенно для меня необычная, и то обстоятельство, что как раз перед этим я был представлен Никите Сергеевичу, — помешали мне выразить Вам тогда моё неизменное чувство, как высоко я ценю автора бессмертного “Тихого Дона”».
Своё неизменно высокое чувство к автору «Тихого Дона» — кто бы он ни был — Солженицын хранит всю жизнь.
...Итак, запойный книгочей третьеклассник Саня Солженицын полагал, что непременно должен писать сам. И он без спросу ворвался в мир сочинителей в …1929 году.
Архив писателя хранит немало сюрпризов. Один из них — маленький (10х15) отрывной блокнот в клетку. На титульном листе детским, круглым почерком, обозначены автор — А. Солженицын, — и заглавие — «Синяя стрела, или В. В.». Повесть о сыщиках и разбойниках, с местом действия в Варшаве, с главным героем, который мстит за… 1612 год, начиналась весьма бурно: синяя стрела с чёрным наконечником была воткнута в грудь жертвы, члена парламента по внутренним делам Польши, и содержала шокирующую надпись: «Месть». Далее следовали новые убийства, полиция изнемогала от своих неудач и мистификаций, к которым прибегал неуловимый В. В. Отряды ПНГ (Поимки Наглого Разбойника) не давали результатов, в орбиту стремительного действия втягивались всё новые лица, со своими историями и приключениями, и всё вместе сильно напоминало «Дубровского», да и персонажи носили рифмующиеся фамилии — Красовский, Черновский…
В том же 1929 году десятилетний Саня начал работу над другим крупным проектом — «серией “Пираты”». В рамках серии возник цикл рассказов «Морской разбой», третий рассказ которого был записан на чём-то вроде бланков кассовой книжки. На каждом листке тонкой розовой, теперь слегка выцветшей, бумаги (поставщиком таких книжечек была, видимо, Таисия Захаровна) стояло в столбик: «На счет… Акционерное о-во Мельстрой… Талон расходного ордера №… Мес… 192... г. Сумма в червонных руб… Из коих реальных червонцев…(курс)… Совзнаков... Кому… За что… Выдал кассир…» Оборотная сторона расходных ордеров сияла чистотой и совершенством — здесь и выстроилось драматическое повествование о борьбе отважных героев Макдональдов с морскими разбойниками. Если бы не грубые реалии вроде Мельстроя и совзнаков, если бы не предательская датировка «192…», догадаться, где и когда творил автор, было бы совершенно невозможно.
Но уже следующая вещь из пиратского цикла явно стремилась укорениться в реальном времени. «Страна Пирамид. Фантастический рассказ» имела точную датировку (21 июля 1929 года) и «выходила» в виде выпусков с продолжением, так что «Талон расходного ордера №…» теперь заполнялся автором в соответствии с номером выпуска. Автору явно хотелось, чтобы история о том, как попадают в Каир американец Генри Ллойд, исследователь быта австралийских племён, его спутники и отважные русские моряки, захватила читателей. Поэтому невероятные приключения героев, носивших звучные фамилии Северцев, Южин, Огнев, Соснов, Колибрин, в храме Изиды и у гробниц фараонов обрывались всякий раз на самом интересном месте, уступая розовые листки занимательной смеси, тоже сочинённой мальчиком — шахматному турниру «Ростов-Ейск», викторинам, словесным играм. Предлагался, например, отрывок с комментарием: «В этом рассказе много неправильностей, найдите их». И, конечно, завлекательные анонсы: пиратская серия явно стремилась вырваться на большие журнальные просторы.
Тогда же стартовал журнал «ХХ век» — обычная школьная тетрадка в линейку. Ответственный редактор с созвучной эпохе фамилией Я. М. Полярнов (вот они, челюскинцы!) открывал первый номер шутливым обращением: «Наш журнал решил издавать лентяй-редактор от нечего делать. В “ХХ веке” будет 3 отделения: 1) научно-фантастическое, 2) объявления и происшествия, 3) обдумай и реши. Подписчики имеют право присылать в журнал рассказы, шарады, ребусы, загадки, вопросы, и т. п. Будут напечатаны». Благодаря «Стране Пирамид» тираж журнала рос от номера к номеру невиданными темпами. Уже в № 2–6 имелось 12 000 подписчиков, а после того как полоса набора стала давать три столбца (с тремя разными текстами, соответственно), тираж скакнул к 42 000, потом к 55 000, и далее прибавлял тысяч по двадцать ежемесячно, так что уже к № 16 «ХХ век» имел 150 000 подписчиков. Но старался и издатель, тов. Полярнов, обещая разнообразные приложения, устраивая конкурс вопросов, помещая анонсы нового ежемесячника «Всемирный калейдоскоп» (видимо, скопированного со «Всемирного следопыта», с обязательным стихотворным разделом) и даже учредив нечто с загадочным названием ПРЕПОДЖУДВ. Читателям предлагалось разгадать, что сие значит, но куда там — они, конечно, не сумели. Ласково журя подписчиков, редактор великодушно расшифровал (в № 13) аббревиатуру сам: ПРЕмия ПОДписчикам ЖУрнала ДВадцатый век.
Совершенно очевидно, что успех журнального проекта «ХХ век» держался на прозе одного автора, который, в свою очередь, нуждался в популярном и авторитетном издании. К четвёртому классу школьник Саня Солженицын (сам себе автор, редактор и издатель, поставщик ребусов, шарад, викторин и шахматных задач) уже имел внятное представление о журнальной кухне, об азах издательской жизни, о взаимодействии главных составляющих литературного процесса — автора и читателя.
Преемником «ХХ века» стал — два года спустя, — периодический журнал «Литературная газета». Январскими каникулами 1932 года Саня, уже шестиклассник (его почерк понемногу терял округлость и стремился к угловатости, но ещё не обрёл окончательную бисерную игольчатость) объявил от лица анонимного издателя о выходе первого номера. Журнал открывался комедией «Званый обед, или Наследство», рассчитанной на два номера. Пьеса (прозаик выступал в новом для себя жанре) действительно была расписана по всем правилам сценического действия. Впервые были оформлены выходные данные: «Напечатано по количеству подписчиков 000.000.001 штук. Ростов-Дон». Семь нулей перед единицей красноречиво свидетельствовали о немалых амбициях издателя, предвидящего миллионный тираж. Третий номер открывался научно-фантастическим рассказом «Лучи», действие которого было отнесено в отдалённое будущее — аж в 1939 год. Но что-то с этими «Лучами» не заладилось, и вскоре редакция «со скорбью» сообщала об их приостановке, как о том просил автор. «“Лучи” откладываются. Начинаю новый роман “Михаил Снегов”. Наверное, на его окончание также терпения не хватит. Посылаю стихотворение”». Но редакция была так привязана к своему постоянному (и пока единственному) автору, что охотно прощала ему все капризы, и даже готова была, за неимением новых вещей, перепечатывать из «ХХ века» старых «Пиратов».
Трения между автором и издателем, которые, судя по всему, имели место, тщательно таились от читателя, прорвавшись однажды глухой репликой: «Редакция обращается с просьбой к А. Солженицыну не браться за новые сюжеты, а разработать и докончить, по возможности, все старые». Наверное, автор всё же сделал правильный вывод, потому что в ноябрьском номере 1933 года редакция объявила: «Ниже мы помещаем перечень всех произведений, заметок и набросков А. Солженицына, о которых он ещё помнит, были им написаны, частью сохранились, частью утеряны, частью помещены в журнале “Ракета”, членом об-ва которого А. Солженицын состоял, частью помещены в нашем журнале».
Перечень состоял из 23 пунктов. Несколько вещей из серии «Пираты»; неоконченные рассказы «14 шкатулок», «Лучи», «Из-за воздуха»; наброски «В дебрях Африки», «Искатели жемчуга» и «Капитан»; поэма «История ракеты от предка Еты»; стихотворения «В вагоне», «Кот Мурлай» и «Красное знамя»; пьеса «Званый обед»; план пятиактной пьесы «Ненужная месть»; повесть «Николаевские»; наброски «Лагерных рассказов» (про пионерский лагерь, надо полагать — Л. С.); «Заметки о футболе». Один рассказ в набросках писался совместно с другом детства Мишей Федоровским, кроме того, в перечень включался роман «Михаил Снегов», над которым автор продолжал работать. Журнал сообщал, что А. Солженицын не уверен в полноте списка и вспоминает вдогонку свои детские стишки «Реклама укротителя».
Отношения журнала и автора, после анонса о намерении печатать сочинения из перечня (было собрано 14 и ожидалось ещё 3), улучшились качественно, и редакция выступила с оригинальной творческой инициативой. «При перепечатке черновиков редакция будет придерживаться подлинника до мелочей, вплоть до неправильных оборотов для того, чтобы сохранить вполне стиль этих произведений и предохранить его от усовершенствования» (курсив редакции — Л. С.).
Автор принял редакционный почин благосклонно, полагая, что это и есть единственно возможный принцип сотрудничества и что в этом журнале «усовершенствований» он может не опасаться. А выработка принципов была насущно необходима ввиду объявленного весной 1934 года (Саня заканчивал восьмой класс) «Полного собрания сочинений Александра Солженицына». Вышли (в одном экземпляре, в школьной тетрадке, уже сильно угловатым почерком, с цветными шрифтами в заголовках) два тома прозы. Том первый включал роман «Михаил Снегов» — о несчастной любви молодого талантливого актёра, о несбыточности тихого семейного счастья, об измене жены с более удачливым соперником. Уже была освоена техника диалогов, внутренних монологов и бурных любовных объяснений. Наличествовали романтические пейзажи и портретные зарисовки, усложнилась психология героев, изощрились сюжетные повороты (имела место даже попытка самоубийства, впрочем, неудавшаяся: герой осознал, что надо жить и любить). Том второй (ещё одна тетрадка 1934 года) развивал любовную тему в исповедальной повести «Роковая ошибка» про то, «как ужасно быть несчастным». Здесь же был новый «Рассказ в темноте». Следующие тома отдавались под стихотворения.
К шестнадцати годам Саня Солженицын был, по школьным понятиям, опытным, продвинутым литератором, работавшим в разных жанрах и имевшим основательный творческий багаж, который прошёл апробацию в рукописных журналах (детском самиздате). За пять лет три периодических издания, уже известные «ХХ век» и «Литературная газета», а также не дошедшая до нас «Ракета» — это ли не успех?
Но вот вопрос: неужели его изощренная литературная игра в писателя и издателя, маленькие блокноты и кассовые расходные книжки, тонкие тетрадки в линейку и в клетку — на обложке то Сталин с партийным лозунгом, то Пушкин с полным текстом «Эха», «Бесов», «Памятника», «Аквилона» (приближался столетний юбилей поэта) — никогда не имели сторонних читателей? Не мифических подписчиков, а всамделишних, с именем, фамилией и домашним (ростовским) адресом?
Конечно, имели.
Литературная троица: Саня, Кирилл и Лидочка Ежерец азартно читали друг другу свои стихи и повести, встречаясь то в школе, то в чудесном двухъярусном городском саду. Летними вечерами на открытой эстраде играл симфонический оркестр, и они ощущали себя причастными к общему счастью — доступным бесплатным концертам. Зимой и в ненастье к услугам друзей была просторная квартира Лиды (чей папа Александр Михайлович Ежерец был большим человеком в медицинском мире Ростова) с балконом на Большую Садовую. Вместе с Лидой они горели неутолимой страстью к литературе, и мечта Кирилла о писательстве была тогда даже жарче и неистовей, чем у Сани.
…В те времена их дружба не была омрачена ни предательством, ни чёрным наговором, ни завистью. Саня дорожил мягкой, нежной, по-девичьи отзывчивой душой Кирилла, жившего с больной матерью и сестрой Ниной в одной комнате. Таисия Захаровна, как родного, любила Кирочку, и, как родного, любила Саню мама Кирилла. Как-то Кирилл устроил в своей маленькой квартирке на Шаумяна спиритический сеанс, объяснив друзьям, что надо непременно открыть форточку, сидеть молча с зажжённым светом и сильно верить в магические показания буквенного круга. «Положили лёгкие пальцы на опрокинутое блюдце, Кока был поначалу наиболее недоверчив, чтобы другие не двинули, — но поведение блюдца превзошло фантазию любого из нас: некоторые вызванные иностранцы не могли справиться с русской азбукой (нам в голову не пришло заготовить и латинскую), иные русские выбирали буквы неграмотно (и потом мы догадывались, что они были в жизни неграмотны), Суворов гонял блюдечко с кавалерийской быстротой, Зиновьев — жалко ползал и оправдывался, “мы были с Лениным друзья”, а кто-то на вопрос, будет ли война, уверенно ответил нам “1940”, а “кто победит?” — и стрелка блюдца три раза подряд уверенно разогналась на “С” и один раз на “Р”: СССР! Но и не удайся эти сеансы, именно с тобою мы никогда не смеялись над мистикой…»
«А когда умерла твоя мама, — вспоминал Солженицын, — то после похорон её на другой день, в твой страшный день, чтоб не быть тебе дома, не быть одному… мы пошли с тобой с утра и до заката в степь, за Темерник… И так мы бродили, бродили без дорог весь полный день, говорили обо всём, вполне слитные душами, и чувствовали усопшую — и право же, ты к вечеру немного поживел, вернулся на землю».
Примечательно, что добрая память детства, дружеская ласковость к Кирочке, Кириллу, Кирилле (так, с женским окончанием, иногда называли Симоняна друзья, но не в насмешку, а с нежностью, из-за его девичьих ужимок), не изменили Солженицыну-мемуаристу даже тогда, когда его достигла предательская «жёлтоклейменная зловонная брошюра» прежнего друга. «Я — прощаю тебя, — писал тогда Солженицын, — жгло тебя многое в неудачной, расстроенной, обречённо-безбрачной жизни».
А Кирилл в школьные годы и в самом деле был умнее и развитее многих сверстников, искушённее и в стихах, и в музыке. Именно он был любимцем Анастасии Сергеевны Грюнау, учительницы литературы. Любимая и незабвенная Нанка подростком приехала с родителями в Ростов из Москвы, в 1930-м окончила литфак ростовского пединститута, вела словесность с пятого по седьмой класс, считалась светочем знаний, умела увлечь и ответно вдохновлялась благодарными глазами учеников.
Спустя 60 с лишним лет Солженицын запечатлеет в «Настеньке» ту учительницу и её юные мечты — наилучшим образом объяснять детям русскую литературу, как можно больше стихов учить наизусть и читать в классе пьесы по ролям. Расскажет и про мытарства профессии — когда любимых писателей после применения к ним классового подхода нельзя было узнать; когда новая литература рождалась от чехарды политических лозунгов, а её нужно было хвалить; когда учебники, не поспевая за сменой идейных ориентиров и поворотами линий, печатались только на полугодие и мгновенно устаревали. «Прежняя незыблемая цельность русской литературы оказалась будто надтреснутой — после всего, что Настенька за эти годы прочла, узнала, научилась видеть. Уже боязно было ей говорить об авторе, о книге, не дав нигде никакого классового обоснования. Листала Когана и находила, “с какими идеями это произведение кооперируется”».
Вспомнит писатель и про культпоходы в местный драмтеатр, куда школьников водили на дневные дешёвые спектакли. «Собирались дети, со своими педагогами, со всего города. Очарование темнеющих в зале огней, раздвижки занавеса, переходящие фигуры актёров под лучами прожекторов, их рельефный в гриме вид, звучные голоса, — как это захватывает сердце ребёнка, и тоже — яркий путь в литературу».
И как было забыть ярчайшую постановку драмы Шиллера «Коварство и любовь»! Потом пьесу целиком читали по ролям на уроке, вместе с Нанкой, и он сам, семиклассник, «худенький отличник с распадающимися неулёжными волосами», подражая артисту, местному трагику, «не своим, запредельным в трагичности голосом», произносил монолог благородного Фердинанда фон Вальтера (именно эту роль играет на театре актёр Михаил Снегов, герой одноименного Саниного романа, завораживая своим сценическим талантом будущую жену).
Многие пьесы (из разрешённых в школе) были разыграны в классе под руководством Анастасии Сергеевны; и Сане всегда доставались роли первых любовников. «Какая школьная пьеса (Чехов, Ростан, Лавренёв) обошлась без нашего с тобой (К. Симоняном — Л. С.) участия? И ещё даже в дальние драмкружки мы записывались, куда-нибудь в читальню Карла Маркса, ставить катаевскую “Квадратуру круга”. И на уроках литературы — какое чтение пьес обходилось без наших ролей? И в областной драмтеатр и даже в роскошный клуб ВСАСОТР (кажется: Всесоюзная Ассоциация Советских и Торговых Работников) — когда мы пропускали пойти, если билеты были со скидкой?»
Интерес к театру был столь силён, что в какой-то момент Саня твердо решил связать с ним свою судьбу. Забегая вперед, скажем, что после школы он решил поступать сразу в два места: в университет и в театральную студию Ю. А. Завадского (золотой аттестат — в университет, а аттестат с отличием за семь классов — в студию). Деликатная Таисия Захаровна, которая никогда не давила на сына, была в абсолютном ужасе и всё повторяла, что артист должен быть или великим, или никаким, но он никого не хотел слушать.
А возникла театральная студия в Москве на волне студийного движения двадцатых годов, и в течение трех лет, с 1924-го по 1927-й, отрабатывала творческие принципы. Завадский полагал, что новое слово в искусстве должен сказать молодой театр, который возьмет от МХАТа его мудрость и глубину, от Вахтангова — зоркость, страстность и экспериментальный жар, отвергающий мнимую театральность во имя театральности подлинной. Педагогическую работу в студии, кроме Завадского, вели мхатовцы и вахтанговцы, и Завадский, пропагандируя систему Станиславского, требовал от артистов виртуозного перевоплощения. Костяк студии образовали Н. Мордвинов, В. Марецкая, Р. Плятт, О. Абдулов, И. Вульф, и когда она в 1936 году (вроде бы по какой-то провинности) была направлена из столицы в Ростов, то образовала основу труппы Ростовского драматического театра им. Горького. Саня успел посмотреть несколько спектаклей со столичными знаменитостями; особенно запомнились «Дни нашей жизни» Л. Андреева, шекспировское «Укрощение строптивой» с Мордвиновым и Марецкой, и он рискнул.
Тут и решилась его театральная судьба: хотя вступительный экзамен удалось выдержать целиком (басня Крылова «Кот и повар», монолог Чацкого «А судьи кто?», этюд — изобразить перетаскивание тяжёлого бака с краской и не испачкаться), но вот голос подвел. Завадский заподозрил что-то неладное и, подозвав к окну, предложил абитуриенту ещё один этюд: «Вон, далеко-далеко идёт ваш друг. А ну-ка, позовите его изо всей силы». Тот крикнул: «Кири-илл!!» И голос сорвал. До этого с Саней ничего подобного не случалось, и сколько бы он ни кричал в классе, во дворе — голос никогда даже не садился. Завадский попросил принести справку от врача — и врач подтвердил диагноз: катар горла. Если юноша станет артистом, то будет время от времени терять голос. После выхода в свет «Одного дня Ивана Денисовича» Ю. А. Завадский, по-видимому, вспомнил давний эпизод и опознал в писателе своего несостоявшегося студийца.
Даже эта невинная деталь биографии Солженицына станет ещё одним лыком в одну и ту же строку. Позже «недовольные» Симонян и Самутин усмотрят в признанных самим Завадским актёрских способностях 18-летнего Сани вескую улику: хитрый и коварный Морж, который читал со сцены стихи и даже получал премии на конкурсах молодёжи, не мог не использовать в корыстных целях несомненный свой драматический талант, пользуясь им в жизни.
Но тогда, в юности, театральные увлечения Сани были вне подозрений и шли рука об руку с литературными приключениями. Друзья даже пытались издавать в школе сатирический журнал «Кривое зеркало». «Нас было трое — я, Кирилл и Резников, три ехидны. Старший ехидна Ёська Резников — ехидна der erste, Кирилл был ехидна der zweite, а я — ехидна der dritte. Третья ехидна». Басни, эпиграммы (на учителей, одноклассников и друг на друга), стихотворные шутки, пародии сыпались из «третьей ехидны» как из рога изобилия. Они успели выпустить четыре номера, но за самодеятельность крепко досталось классному руководителю (те есть Нанке): рукописный журнал создавался помимо уроков, вне программы, в нарушение инструкций и без ведома вышестоящих инстанций. У Нанки та «подписка» и осталась.
Были и другие литературные предприятия. Вместе с Кириллом и Лидой они накатали «Роман трёх сумасшедших» (рукопись так и осталась у Лиды). В сюжете фигурировали Индия и прочая экзотика; сочинители применили авантюрную технологию — писали по очереди, по одной главе, каждый придумывал, что хотел, без общего плана и замысла. Так Саня вырвался из тягот одиночного литературного плавания на простор коллективного творчества. «К юности уже много было написано у каждого из нас, тетрадки, тетрадки…»
…В начале 30-х читательские интересы Сани Солженицына резко устремились к политике, которая тогда имела вид гремевших на всю страну судебных процессов.
Лет с двенадцати, сделав уроки, он не бежал на улицу, а садился за газеты; знал по фамилиям советских послов в каждой стране и иностранных — в СССР. Романам Жюля Верна и Майн Рида (а также собственным литературным упражнениям) школьник всё больше предпочитал стенографические отчеты в «Известиях», и, расстелив газетные простыни прямо на полу (только так и можно было охватить глазом всю газету в тесном пространстве избушки на курьих ножках), он жадно поглощал текст. Ещё раньше дед Захар брал Саню на почту — потом садился на завалинке и «смоктал газету», угадывая, будет ли просвет в этой беспросветной жизни... Они вместе читали о забастовке английских шахтёров (в 1926-м много шумели об этом), а с 1928-го и дальше он читал газеты уже один.
Воображение Сани Солженицына, испытанное семейными тайнами, не только не обманывалось громовыми речами государственного обвинителя Крыленко, но всякий раз было оскорблено грубой подстроенностью судейских фарсов, где поточным методом фабриковали «врагов народа» и «инженеров-вредителей». Отвратительную ложь подросток чувствовал сразу, ибо — на примере семьи Федоровских — видел жизнь и быт таких «врагов»: «Я хорошо помню инженеров двадцатых годов: этот открыто светящийся интеллект, этот свободный и необидный юмор, эта лёгкость и широта мысли, непринуждённость переключения из одной инженерной области в другую и вообще от техники — к обществу, к искусству. Затем — эту воспитанность, тонкость вкусов; хорошую речь, плавно согласованную и без сорных словечек; у одного — немножко музицирование; у другого — немножко живопись; и всегда у всех — духовная печать на лице… Вечерами донимали их дипломанты, проектанты, аспиранты, они к своей семье выходили только в одиннадцать вечера».
Память детства сохранила семейный уклад и образ жизни профессора Федоровского, доктора технических наук, известного в Ростове специалиста по теплотехнике. Теперь этих людей, кто был призван создавать («путь вредительства чужд внутренней конструкции инженерства», — скажет на процессе лидер «Промпартии» Рамзин), обвиняли в подготовке кризиса экономики и развала промышленности.
Газеты поносили техническую интеллигенцию за участие в подпольной контрреволюционной вредительски-шпионской организации, работавшей по заданию французской разведки. Писали, что члены «Промпартии» тесно связаны с бежавшими от революции крупнейшими капиталистами царской России (Торгпромом), от которых получали средства на шпионскую деятельность. Что верхушка инженеров-предателей готовилась к свержению Советской власти и к восстановлению капитализма с помощью интервенции и белогвардейцев. Что, пробравшись в Госплан, в ВСНХ и в другие хозорганы, члены «Промпартии» намеревались создать в стране экономический кризис — занижали планы, ускоряли диспропорцию в развитии промышленности и сельского хозяйства, надеялись провести «омертвение капиталов» и подорвать стратегические отрасли. Что «Промпартия», совместно с другими предателями, готовила почву для интервенции, обещав отдать часть Украины, включая Киев и Одессу, а также Баку. На суде под председательством Вышинского обвиняемые полностью признали свою вину. Сталин говорил, что само поведение вредителей должно было развенчать и действительно развенчало идею вредительства. А вредительство есть одна из самых опасных форм сопротивления развивающемуся социализму. Партия Ленина-Сталина показательно громила троцкистских бандитов, последнюю ставку международной реакции.
А ещё раньше было громкое «Шахтинское дело», когда был раскрыт заговор на Северном Кавказе. Специальное присутствие Верховного суда СССР в Москве летом 1928 года осудило 49 человек за преступную связь с «Парижским центром», который якобы руководил диверсионной работой. Газеты утверждали, что участники заговора, перейдя от тактики саботажа к тактике прямого вредительства, портили машины и механизмы, готовили затопление шахт, создавали завалы, разрушали рудники, неправильно эксплуатировали угольные разрезы.
Позже газеты уверяли, что под гениальным водительством Сталина ВКП(б) разгромила троцкистско-зиновьевских предателей и шпионов и развернула наступление социализма по всему фронту, а ОГПУ сорвало планы изменников-меньшевиков. В марте 1931 года перед судом предстала шайка диверсантов-вредителей, именовавшая себя «Союзным бюро меньшевиков», которое, как утверждалось, было агентурой иностранных разведок. Суд показал, что вредительством и провокациями меньшевики-интервенционисты подрывали материальное положение народа, стремились организовать голод в рабочих районах, чтобы вызвать общее недовольство Советской властью и облегчить её свержение.
Поверить этому было — невозможно, противоестественно. «Мне было тогда 12 лет, — напишет Солженицын в “Архипелаге”, — уже третий год я внимательно вычитывал всю политику из больших “Известий”. От строки до строки я прочёл и стенограммы этих двух процессов. Уже в “Промпартии” отчётливо ощущалась детскому сердцу избыточность, ложь, подстройка, но там была хоть грандиозность декорации — всеобщая интервенция! паралич всей промышленности! распределение министерских портфелей! В процессе же меньшевиков все те же были вывешены декорации, но поблекшие, и актёры артикулировали вяло, и был спектакль скучен до зевоты, унылое бездарное повторение».
Тайна тех судилищ заставит школьника Солженицына напряжённо думать — гораздо дальше конкретных обстоятельств одного или двух политических спектаклей и нескольких одиозных подсудимых. «В те годы красный цвет дробился радугой, / И, жаром переливчатых полос его обваренный, / Я недоумевал речам Смирнова, Радека, / Стонал перед загадочным молчанием Бухарина. / Я понимал, я чувствовал, что что-то здесь не то, / Что правды ни следа / В судебных строках нет, — / И я метался: что? / Когда? / Сломило Революции хребет? / Делил их камер немоту — и наконец / В затылок свой я принял их свинец» («Дороженька»).
Ощущая лживость развернутой кампании, Саня без всякой подсказки догадался (ему было почти шестнадцать, готовился первый том «Полного собрания» с «Михаилом Снеговым»), что в убийстве Кирова (1 декабря 1934 года) виновен, видимо, лично Сталин, и никто другой. Но понять, почему участники процессов согласно валят на себя все грехи и признаются во всех клеветах, почему ругают себя последними словами, почему никто из подсудимых не протестует против обвинений, он всё же не мог. И потому имел сумасшедшую мечту — проникнуть в главную тюрьму страны, откопать следы (заговор?), но так или иначе найти ключ к разгадке: «Я хотел понять, что это такое — Лубянка, как это интересно — там побывать… на Большой Лубянке… все люди знали о её существовании. Бутырка в те годы звучала меньше, а про Лефортово и не слышали».
Газетная вакханалия навсегда приглушила радость встреч в доме Федоровских. Обыск у Владимира Ивановича продолжался сутки, — перевёрнутая мебель, распотрошённые комоды и шкафы, выброшенные на пол груды книг, наваленные в кучу бельё, посуда, одежда. Федоровский оказался на краю гибели — у него искали и нашли крамолу, групповую фотографию с недавнего съезда энергетиков, где он стоял вместе со своим другом, опальным Рамзиным. В те же дни А. Ф. Андрееву разбил паралич. Не прошло и недели, как упал на катке и ударился затылком об лёд 14-летний Миша, милый товарищ детства, первый литературный конфидент и соавтор Сани. Мальчик сгорел в три дня — горькая и невосполнимая потеря, страшный удар для семьи. Федоровского все-таки не посадили, и в 1934-м он с семьёй уехал из Ростова в Новочеркасск, где получил работу в политехническом институте (Саня навещал их в 1936-м, и позже, в Москве, в 1939-м, во время зимней сессии МИФЛИ). В Новочеркасске теперь училась Ирина (дома её звали Ляля); канули в прошлое лучшие ростовские годы, когда все вокруг были в неё влюблены, и верный рыцарь Саня таскал записки Лялиному жениху, партийцу-зануде, укравшему её молодость.
Романтический туман рассеивался, отчетливее проступали контуры времени. Мальчику, рождённому под сенью Гражданской войны, яснее виделось центральное событие эпохи, и он испытал настоящий ожог от революционной темы, которой был опалён и испепелён мир взрослых. Чтó бы и ктó бы из родственников ни рассказывал о революции, Саня всё понимал — и это всё было только страшным и только зловещим. Всё детство революция воспринималась им как катастрофа, пережитая и семьёй, и страной. Так он осознал, о чём нужно писать — когда-нибудь. Революция стала прологом к его рождению как человека, она должна была стать импульсом к его рождению как писателя.
Судьба распорядилась, чтобы заблаговременно был получен и выдающийся художественный знак — как нужно писать. К десяти годам мальчик был уже так искушён в чтении, что смог не только одолеть колоссальный для третьеклассника объём «Войны и мира», но и увидеть в эпопее Льва Толстого вдохновляющий образец грандиозного всеохватного исторического письма. Книга потрясла его — он смотрел на неё даже не как читатель, а как делатель литературы. Парадокс: в то самое время, когда создавалась «пиратская» серия и готовилась самодельная периодика, автор и издатель запоем читал не Стивенсона, а Льва Толстого.
Позже он вспоминал: «Первый толчок к тому, чтобы написать крупное произведение, я получил десяти лет от роду: я прочёл “Войну и мир” Толстого и сразу почувствовал какое-то особенное тяготение к большому охвату». Тогда же были прочитаны изданные в СССР по недосмотру цензуры (синенькие книжечки мирно продавались в газетных киосках) воспоминания члена Государственной Думы В. В. Шульгина, отнюдь не большевистского толка. Саня был захвачен этой страстной, увлекательной книжкой. Оставалось соединиться двум громадным впечатлениям: пример «Войны и мира» подсказал, каким может быть крупномасштабное сочинение о русской революции.
А пока что в июне 1936 года, семнадцати с половиной лет, Саня с похвальной грамотой от Наркомпроса (овальные портреты Ленина и Сталина, подписи директора школы и нескольких учителей) и золотым аттестатом (датирован 26 июня 1936) окончил среднюю школу № 15 Андреевского района г. Ростова-на-Дону. Семнадцать отметок «отлично» по семнадцати учебным предметам и отличное поведение давали выпускнику право (Постановление Совнаркома СССР и ЦК ВКП(б) от 3 октября 1935 года) поступить в высшую школу без вступительных экзаменов.
Теперь на стене школьного здания (в бывшем Соборном переулке, у Главпочтамта) висит мемориальная доска, а внутри открыт маленький музей знаменитого ученика, куда учителя словесности и классные руководители периодически приводят на экскурсии окрестных школьников.