Глава 6. Дремлющий рок: кульминация и развязка
Зимой 1971 – 1972 года Солженицын по нескольким каналам был предупрежден («в аппарате ГБ тоже есть люди, измученные своей судьбой»), что готовится автомобильная авария, в результате которой он будет убит. Об этом же сообщила ему в Жуковке дочь министра МВД Н. А. Щёлокова. Сам министр, вразрез с общей установкой, осенью 1971-го подал в секретариат ЦК записку, содержание которой разительно отличалось от всего, что там привыкли читать. Текст попал к Брежневу; Леонид Ильич, подчеркнув множество мест, долго и как будто сочувственно держал её у себя.
Щёлоков писал, что Солженицын — «объективно талантлив»; его приняли в Союз писателей за «Ивана Денисовича», а исключили за «Раковый корпус», но ведь обе повести написаны с одних и тех же идейных позиций, так в чём же дело? Проблему Солженицына, утверждал министр, создали администраторы в литературе, повторив грубейшие ошибки, которые были допущены с Пастернаком: теперь поэта поднимают на щит, но зачем же было его губить? Призывая к гибкости, Щёлоков предлагал методы мягкие и деликатные; пусть писатель заявит на Западе (куда он должен ехать за премией), будто у него расхождения не с властью, а с коллегами по цеху, а это есть и всегда будет в литературе. «Солженицыну нужно дать срочно квартиру. Его нужно прописать, проявить к нему внимание. С ним должен поговорить кто-то из видных руководящих работников, чтобы снять с него весь тот горький осадок, который не могла не оставить травля против него. За Солженицына надо бороться, а не выбрасывать его. Бороться за Солженицына, а не против него».
Секретариат воспринял записку Щёлокова прагматично и обсуждал её лишь в одном аспекте: где должен жить Солженицын — в Рязани, где он прописан вместе с бывшей женой, в Жуковке у Ростроповича (но сколько же можно гостить?) или у фактической жены, где он не прописан. Спор решил Суслов (7 октября): «Надо посоветоваться с КГБ, как будет лучше — то ли выслать его за пределы Москвы, то ли ему разрешить проживать в московской квартире у новой жены, что обеспечит лучшее наблюдение за ним». Щёлоков, внушавший товарищам по партии ту истину, что «надо не казнить врагов, а душить их в объятиях», услышан не был.
События, однако, развивались так, что душить Солженицына в объятиях властям не пришлось: он не давал им опомниться. Выходили в Самиздат и немедленно оглашались западным радио его речи, интервью, открытые письма. Каждое упоминание о нём в западной печати регистрировалось как «новая волна антисоветской кампании», в связи с чем собирался секретариат и намечались «мероприятия по локализации». 15 февраля 1972 года в Москву приехал Генрих Бёлль и заявил в Союзе писателей, что его цель как председателя ПЕН-клуба — встреча с Солженицыным. «В СП все эти дни паническая суета, — записывал Копелев, — как предотвратить встречу Бёлля с Солженицыным?» Копелеву внушали: «Они не должны встречаться. Неужели вы не понимаете, что это повредит всем? После этого у нас запретят книги Бёлля».
Но они встретились. «Мы с Аннемари и Генрихом у Солженицына. Блины. “Прощёное воскресенье”. За столом И. Шафаревич — математик, член-корреспондент АН… Генрих лучится радостью… О делах не говорим. С<аня> уверен, что квартира прослушивается: только пишем на отдельных листах, которые сразу уничтожаем» (Копелев). «Президент ПЕН-клуба Г. Бёлль, — докладывал Андропов в ЦК, — 20 февраля 1972 года имел в Москве продолжительную (около трёх часов) беседу с Солженицыным на квартире его сожительницы Светловой. Во встрече принимал участие член СП Копелев, исключенный из КПСС». Андропов рекомендовал секретариату СП провести беседу с Бёллем, что б тот «не связывал своё имя с действиями, которые могли бы нанести ущерб отношениям советских писателей с ним».
И всё же сыскари прозевали главное. Пока следили, как немец встречается с «известными своим антиобщественным поведением Л. Копелевым и Б. Окуджавой», а потом снова с Солженицыным, Бёлль своей личной подписью скрепил каждый лист завещания опального писателя. «Вторая их встреча, — на нейтральной почве; всё очень конспирируем. С<аня> передал тексты своего завещания и ещё кое-что. Ни в первый, ни во второй раз я не заметил филеров; впрочем, у них есть электроника, издалека всё видят» (Копелев). Завещание Солженицына Бёлль увёз с собой: теперь судьба книг А. И. и его авторская воля были юридически защищены. Документ вступал в силу немедленно при явной смерти завещателя, его бесследном исчезновении (сроком в два месяца), заключении в тюрьму, психбольницу, лагерь. Охрана произведений поручалась фактической жене, Светловой Наталье Дмитриевне, которая после заключения с ней законного брака брала фамилию мужа. Ей же в распоряжение вверялся Фонд общественного использования, на нужды которого шло 85% всех средств от зарубежных изданий. Статьи расходов были определены по приоритетам: помощь семьям политзаключённых, помощь лицам, лишившимся работы за свои убеждения. Завещание предусматривало: учреждение премии «Русской мысли», постройку храма Святой Троицы, восстановление храма Соловецкого монастыря, создание Всероссийской мемуарной библиотеки, установку в местах бывших лагерей и тюрем памятников погибшим. «Это — не просто завещание, — скажет А. И. в “Телёнке”, — но важный ход в будущей борьбе, это бесценное укрепление моей обороны, — оттого-то с весны 1972 такая и лёгкость: теперь только троньте меня!»
В сочельник 1972 года он услышал по западному радио рождественское послание Патриарха Пимена, и понял, что обязан ответить. Почему призыв воспитывать детей в христианской вере относится только к дальней пастве, к эмигрантским семьям? Почему, имея своё взволнованное мнение по любому злу в дальней Азии или Африке, Церковь молчит о внутренних бедах? Почему так благодушна, будто служит среди христианнейшего из народов? «Церковь, диктаторски руководимая атеистами, — зрелище, невиданное за Два Тысячелетия… Какими доводами можно убедить себя, что планомерное разрушение духа и тела Церкви под руководством атеистов — есть наилучшее сохранение её? Сохранение — для кого? Ведь уже не для Христа. Сохранение — чем? Ложью? Но после лжи — какими руками совершать евхаристию?»
Заказное письмо, отправленное в Загорск Патриарху Московскому и всея Руси Пимену (лично) с обратным заказным уведомлением, было извлечено из почтового ящика Троице-Сергиевой Лавры и, подтверждая обличительный пафос послания, доставлено в Совет по делам религии. Куроедов, председатель Совета, минуя адресат, направил подлинник (!) письма в ЦК (в 1991-м парламентская комиссия Верховного совета РСФСР извлечёт его вместе с конвертом из архива Отдела пропаганды) с комментарием: «В настоящее время от имени управляющего делами Московской патриархии готовится специальное заявление с разоблачением клеветнических вымыслов автора этого письма для распространения за границей». Советский комитет защиты мира, облагавший Церковь денежными поборами в «интересах мира», также обратился в ЦК, предлагая организовать выступление в «Литературной газете» группы негодующих верующих. Совместными усилиями готовился в ЦК и проект «отпора» религиозных иерархов, участников движения за мир, Солженицыну.
Пущенное в церковный самиздат, письмо Солженицына вырвалось в широкий мир мгновенно. «Как я потом узнал, оно вызвало у госбезопасности захлёбную ярость — бóльшую, чем многие мои предыдущие и последующие шаги». Письмо было расценено как подстрекательство. «Он призывает Патриарха принести себя в жертву против действий атеистического государства», — писали в ЦК Андропов и Руденко. Интеллигенция тоже недоумевала. После шести лет верного сотрудничества печатать письмо отказалась Люша: большие дозы православия образованным сословием не воспринимались. «Единосердечную поддержку, какою я незаслуженно пользовался до сих пор, именно “Август” и “Письмо” раскололи — так что за меня оставалось редкое меньшинство…»[101]
Письмо и споры вокруг него, нобелевский скандал, «Август», встречи с Бёллем вызвали у властей новую судорогу. Солженицын виделся законченным противником государственного строя. Его студенческие годы и военная биография выстраивались в один ряд. «Правильно сидел» — стало лейтмотивом партийных документов. «Один день» теперь трактовался как ловкая маскировка — автор просто притворился борцом с последствиями культа личности, а на самом деле отрицает революцию, коммунистическую идеологию и практику социалистического строительства. Был составлен новый проект Указа о лишении гражданства и высылке. Обсуждались даже приёмы этапирования (старый план автомобильной аварии уступил место временному аресту и принудительной посадке в самолёт), операция намечалась на середину апреля — гнев общественности должен был достигнуть максимума. «В марте 1972 нас же и предупреждали, что именно так и будет: высылка через временный арест. Совершенно забыли…»
30 марта 1972-го, когда вопрос о Солженицыне решался на заседании Политбюро, в прослушиваемой квартире № 169 шла бурная жизнь. «Мой график был стремительней», — скажет А. И. Американские корреспонденты «Нью-Йорк Таймс» и «Вашингтон Пост», сговоренные через Ж. Медведева, пришли без звонка — их визит был засечён, но не предотвращён. Момент был рассчитан точно: в мае в Москве ожидался визит президента США Р. Никсона. «Интервью было в основном разветвлённою личной защитою, старательной метлой на мусор, сыпанной мне на голову несколько лет». 3 апреля Андропов докладывал: «Солженицын пригласил на квартиру своей сожительницы американских корреспондентов Роберта Кайзера и Хедрика Смита, с которыми беседовал в течение четырёх часов. Солженицын представил корреспондентам готовый текст ответов, объёмом приблизительно 25 машинописных листов, заранее определив характер вопросов, которые должны быть ему заданы. В самом начале сожительница Солженицына предупредила корреспондентов о том, что их разговор может подслушиваться, в связи с чем дальнейшее его продолжение велось в основном путем переписки».
Интервью появилось 4 апреля, молниеносно. Ответом властей и был отказ в визе Карлу Гирову. Раунд борьбы, оставив стороны в положении как будто ничейном (лауреату сорвали нобелевское мероприятие, но не смогли выслать из страны), дал писателю моральное преимущество и два года работы на родине. Власть, избегая персональной ответственности за высылку[102], мстила как умела. 7 апреля в «Труде» и «Литературной России» была опубликована статья поляка Ежи Романовского, где «Август» осуждался за «неописуемое интеллектуальное высокомерие» и «покушение на правду истории», а 13-го Андропов уже располагал откликами интеллигенции. В отчёт попал и отклик Солженицына: «Я не понимаю, почему у них система — поручать всё время кому-то такое… Бёлль мне правильно говорил, что надо нам не отгавкиваться на всё. Раз пошло такое дело, что читает весь мир, то будут гавкать со всех сторон, изо всех нор. Не надо на это обращать внимания. Пусть пишут! История разберётся!»
12 апреля Солженицын свободным порывом обратился в Шведскую академию, выдвинув Владимира Набокова на Нобелевскую премию по литературе. «Это писатель ослепительного литературного дарования, именно такого, какое мы зовём гениальностью… Он совершенно своеобразен, узнаётся с каждого абзаца — признак истинной яркости, неповторимости таланта…» А заседание Политбюро ЦК 14 апреля, началось с вопроса «О Солженицыне»: «Всё более нагло ведёт себя, пишет всюду клеветнические письма, выступает на пресс-конференциях» (Брежнев); «Его поступки остаются безнаказанными, поэтому он и ведёт так себя. Его, по-моему, надо выселять» (Косыгин). Но членов Политбюро терзал вопрос: правильно ли выбран момент? Всякий раз момент связывал руки. «Потеряв голову, опозорясь с нобелевской церемонией, власти прекратили публичную травлю и в который раз по несчастности стекшихся против них обстоятельств оставили меня на родине и на свободе» («Телёнок»). И только передавала Але М. В. Розанова-Синявская, что некий важный генерал КГБ выразился об А. И. вполне определённо: «Если не уедет добровольно — кончит на Колыме».
Но они без колебаний оставались дома.
В марте 1972-го А. И. съездил в Ленинград. С помощью Е. Эткинда и Д. Прицкера осмотрел Таврический дворец — зал заседаний Думы, куда его самого никто бы не пустил. А летом анонимно побывал в тамбовских краях — на этот раз под прикрытием товарища по шарашке Брыксина, местного уроженца; в областном архиве, где история «гибнет на полу сырого заброшенного храма и грызётся мышами», А. И. не допустили даже к старым газетам. В Тамбове попал на «Андрея Рублёва»: «При малом фонарике, в тёмном зале, на коленях делал записи, а тамбовцы смеялись и протестовали, что мешаю, и кричали: “Да тут шпион! Взять его!”»
Не взяли и там…
Но вот уже два года жёг «квартирно-милицейский кризис». Осенью они с Алей ждали рождения второго ребёнка, но А. И. числился мужем Решетовской и был прописан в Рязани: высылка угрожала разлукой с детьми и их матерью. А развод откладывался. В феврале 1971-го Решетовские (мать и дочь) поздравили А. И. с рождением сына. У Марии Константиновны это вышло искренно и сердечно: «Как бы обрадовалась твоя мама, взявши на руки внучонка. Ведь это такое счастье! Пусть будет твоё отцовство радостным и благополучным». Наташа писала в своём обычном стиле: «Благодарю Бога, что все проявления моего отчаяния не помещали произойти событию, которого ты так хотел». А. И. отвечал: «Почему, в самом деле, рожденье моего сына, внука моего отца, должно было оказаться для тебя заклятьем или концом света?.. Пусть отчаяние отступит от тебя, пусть тебе будет светлей!» И, умягченный её дружелюбием, написал опрометчиво: «Я буду стараться, чтоб тебе было лучше, чем в прошлые месяцы».
На эти слова, как на крючок, он и был вскоре пойман. В конце февраля Наталья Алексеевна передала ему ультиматум на 12 страницах-простынях, с цитатами из Бердяева, Шекспира, Ницше, Герцена, Экзюпери и Солженицына. В «дурной бесконечности мук и страданий» она винила тех (подразумевалась Светлова), кто «раскинул перед ним соблазны» и «непомерно прославлял его». «Дай мне паузу! — требовала она. — Остановись в своём наступлении на меня!.. Ослабь узел! Прими на себя и на неё какую-то толику жертв». В понятие «паузы» входило категорическое условие: пока она, Н. А., не найдёт свою синюю птицу, он не должен бывать с матерью Ермолая в общественных местах и представлять её своей женой. За собой Н. А. оставляла право называть его на людях и в переписке своим мужем и просила несколько месяцев, чтобы «переплавить любовь в дружбу». Пока речь не шла, чтобы он был «только отцом» и не был «ничьим мужем», но ожидалось и это.
А. И. слышал в письме крик раненого, сокрушённого человека и чувствовал, что должен пожалеть её, дать надежду. Но какую? Он уступил. «26. 2. Открылся Але, что бросить Н<аташу> не могу — долго не смогу, даже и в случае кризиса (то есть в случае высылки ехать с Н. А. — Л. С.). Она приняла удар, поняла: не могу разбивать совесть, без этого не жизнь, не говоря о радостях». «За свои ошибки надо платить, — писал он в марте 1971-го Мусе Крамер, маминой подруге. — Женщину в 52 года — как бросить? Совесть не позволяет. Но никакого счастья у меня с ней невозможно. Даже тихие ровные отношения вряд ли возможны из-за пилообразности её настроений, истерии».
Но скоро стало ясно, что тактика уступок бессмысленна. Весной 1971-го Н. А. полтора месяца была в Ленинграде, у Эткиндов, потом в Крыму, у Зубовых, рассказывая повсюду, что «угар» её мужа «проходит», что «он изжил своё отцовство» и возвращается к ней. Зубовы писали Сане, что Наташа — всё тот же «котёл злости». И он сам, сквозь пелену жалости, отчётливо видел её криводушие, планомерность требований, обдуманный расчёт. «Рвётся к реваншу и мстительной реставрации, “новому режиму”… Низкое истолкование моей жалости и уступок. Закрыла дорогу… Не забывать, что двулична, скрытна, расчётлива — не попадаться!.. Почему я ведóм жалостью, а не Долгом? Она меня заразила своей истерикой… Не давать замыкать себя в этом курином яйце — вырываться! Только твёрдость помогает… Обнадёжить — всё ухудшить». В мае, прозрев окончательно, записал: «Новое соединение с ней было бы гибельно для меня, двойной тюрьмой, цепью ужасов».
Лето 1971-го Н. А. провела в Борзовке, рассказывая знакомым, что муж, окружённый «тридцатилетними серостями», омещанился, опустился, но скоро опомнится и вернётся к ней, и тогда она сама займётся воспитанием Ермолая, а его отца вытащит из душевной бездны, вернёт ему доброе имя. Градус раздражения не снизился даже тогда, когда она узнала об ожоге А. И. и налёте на дачу («муж раздул его для сенсации»). Она рвалась в Жуковку, где лежал Саня, но получила категорический запрет. Едва выздоровев, А. И. дал ей знать: «Пришло время что-то решать, тот или другой путь. Миновали все отсрочки, которые я тебе обещал, и даже больше».
Всё повторилось. При встрече она заявила, что угрозой развода снова поставлена на грань самоубийства. Предложила ему жить на две семьи (кроме того, просила дать ей время пожить свободно, как жил он сам, то есть неразведённой, но с мужчинами). На суде (29 ноября 1971-го) ответчица держала речь, обильно уснащая её цитатами из мужниных писем разных лет, говорила о крахе своей жизни, о потере веры в человека, об одиночестве. Супругов не развели, отложив слушание дела на полгода «для примирения». Хотя А. И. заморозил все отношения с ней на оговоренный судом срок, изматывающие объяснения, в которых рвалось принимать участие множество разного народа, продолжались.
Статья в «ЛГ» (по мотивам «Штерна»), откуда мимоходом вылезло, что Решетовская оставила мужа, пока он был в лагере, и сошлась с другим, заставила её срочно искать публичности. Так возник союз с журналом «Вече», взявшим под своё крыло «русскую жену» писателя. Подразумевалось, что 2 жена «нерусская» и потому их ребёнок — «ахиллесова пята» Солженицына. В знак благодарности Н. А. отдала в «Вече» две главы своих мемуаров, самовольно использовав архив мужа и письма третьих лиц. «Она спешила при мне живом публиковать обо мне воспоминания и не пощадила, открыто напечатала, что Зубовы были самые близкие мне в ссылке, читали все мои лагерные вещи и были хранителями “Круга”» («Телёнок»).
Судебное заседание, назначенное на конец мая 1972-го, было перенесено по заявлению Н. А., якобы в связи с отъездом. «Несколько недель недостойных увёрток тебе не помогут. За эти полгода ты потеряла гораздо больше, чем тó, за чем гналась», — писал ей А. И. За 10 дней до суда она оставила на даче письмо для «Санечки», где объявляла себя русской националисткой, верующей христианкой, всеми поступками которой руководит Всевышний. Вину за семейную трагедию, «равную шекспировской», Н. А. возлагала на «еврейское окружение» мужа, которое «разложило его лестью», «купило в большом и в малом». «Ни одна истинно-русская христианка не способна была бы причинить столько страданий другой русской женщине… Да ещё с таким хладнокровием, спокойствием, методичностью (я имею в виду, в частности, ещё и второго зарождённого ребёнка», — писала она. Отныне Н. А. ощущала свою миссию в том, чтобы указать мужу путь покаяния. «Откажись от развода, если ты хочешь остаться в веках истинно русским писателем!»
Он был оглушён тоном её письма, написанного с чужого голоса, ошеломлён фальшью «внезапного русского национализма», неведомого ей до 1970 года. «Всё это, Наташа, тоньше, сложней и промыслительней, чем бывает в партийных лозунгах, дух и вера далеко не всегда и не однозначно определяются кровью. Путь голой воинственности — бесплоден, не соберёшь на нём духовного урожая».
Суд состоялся 20 июня 1972 года. Н. А. не претендовала на бывшего мужа как на мужчину или спутника жизни, разрешала ему жить с новой семьёй, но требовала, чтобы суд учёл её желание числиться женой только по паспорту, ибо «разрыв бумажки» — смертный приговор. Солженицын в плохих руках, говорила Н. А. суду: та женщина «безжалостно зачала второго ребёнка, не дав мне прийти в себя от всего ужаса, связанного с рождением первого!» Однако суд, пойдя навстречу истцу, а также впечатлившись имущественной стороной развода (за женой оставалась квартира в Рязани, новая машина, гараж, денежные сбережения, добровольно переданная истцом четвёртая часть Нобелевской премии), вынес решение о расторжение брака.
Она выбежала из зала суда с громкими рыданиями, не дослушав пункт о праве на апелляцию, бросилась на дачу… и устроила «похороны любви». «Положила в полиэтиленовый пакет Санину фотографию и недалеко от скамеечки под ореховым деревом выкопала могилку. Присыпала любимую фотографию землёй, грани обложила гвоздиками, а из листьев травы выложила дату расставания: 20.6.72. Сане об этом я ничего не сказала». Через несколько дней А. И. приедет на дачу, станет косить траву, коса упрется в нечто… «Обкопать, взрыхлить и украсить “могилу” на живого человека, да ещё там, где он живёт, — не христианство, а ведьмовствó… Вот и видно, какой “всевышний” тебя ведёт», — напишет он ей.
Андропов пристально следил за ходом дела; собственно говоря, «контору» угнетало то обстоятельство, что разведённый Солженицын вот-вот оформит брак со Светловой и пропишется к ней. Но Решетовская подала кассационную жалобу, а суд областного уровня отменил решение райсуда и направил дело на новое рассмотрение. «Нам известно, что Решетовская и её адвокат в настоящее время подготавливают материалы, которые поставят под сомнение основной аргумент Солженицына, выдвинутый для развода, — образование второй семьи, наличие внебрачного сына и ожидаемое в ближайшее время рождение второго ребёнка», — сообщал Андропов. — Действия Солженицына, Решетовской и адвоката Комитетом госбезопасности контролируются».
Какие материалы могли стать аргументом против малолетнего сына истца и беременности его фактической жены, Решетовская уже знала: хозяйственные бумажки с дачи. Эти «улики» (посевной план, список расчёта с молочницей и т. п.) Н. А. украдкой увезёт с дачи и предъявит суду как доказательство, что её муж живет именно с ней, а не с новой семьёй. Тот факт, что истец много месяцев помогает ответчице материально и заботится о ней по-человечески, суд воспринял как несомненное свидетельство совместного ведения хозяйства и активной супружеской жизни.
Солженицын послал жалобу в Верховный суд СССР. «Дальнейший ход событий взят на контроль», — докладывали Андропову из Отдела административных органов ЦК 1 сентября. Дело «проверялось» в Верховном суде; адвокат Решетовской, вчерашняя студентка, действовала под диктовку заказчиков (приехав с Н. А. в Жуковку, она признается Солженицыну, в присутствии Вишневской, что на Лубянке ей угрожали, обязали не только любой ценой предотвратить развод, но и дискредитировать А. И. в глазах его друзей). А. И. получал дикие письма от «обеспокоенных его судьбой» дам, с дерзкими поучениями и наставлениями. Взвинчено требовала встречи с «соперницей» и Решетовская: «Вы не пожалели меня. После рождения ребёнка Вы снова стали любовницей моего мужа и зачали второго ребёнка…» (А. И. холодно ответит, что своей жене, уже два года, непрерывно, а не «снова любовнице», он передаст письмо только после родов). «Когда во всех перипетиях развода, проходившего у меня на глазах, — пишет Вишневская, — я однажды зашла к Але, беременной на последних неделях вторым ребёнком, чтобы успокоить её после суда, когда Солженицына снова не развели — она с посиневшими губами, с болями в животе, только сказала: “Ну, зачем он всё это затеял? Я же говорила ему — будем жить так. Мне ничего не нужно. Ведь ей нелегко, я всё понимаю…”» Истинную причину, по которой Н. А. хотела остаться женой по паспорту, она, не таясь, назвала Вишневской (та спросила — как можно желать себе столь унизительного положения?): «Если его вышлют из России за границу, с ним тогда поеду я».
23 сентября 1972 года Аля Светлова родила сына Игната. «Опять радостный удар и гордое ощущение: сыновья! Это тебе — не сын один, — писал ей А. И. — В час, когда ты рожала Игната, стояла выше всех сосен полная луна, небо чистое и торжественная умеренно прохладная строгая ночь». Он был счастлив, мечтал ещё о Филиппе, Тихоне, Степане, Настеньке… «Ладочек, родимый мой, правда: как хорошо, что ты не устаёшь рожать! Как надо мне к ряду романов пристроить ряд детей… Пятерых сыновей и двух дочерей, если Бог даст — надо брать, Ладочка, сердечко мое! (Брать, но — чтоб не они тебя брали, ты — чтобы осталась мне, разменять тебя на детей не хочу!)»
А потом случилось непредвиденное — 18 октября они встретились втроём: Солженицын, Решетовская и Светлова, едва оправившаяся после родов[103]. На следующий день Н. А. написала заявление в Верховный суд. «В связи с тем, что у Н. Д. Светловой родился второй ребёнок от моего мужа, из сочувствия к ней, я даю согласие на расторжение нашего брака». Светловой вместе с копией заявления тоже было послано письмо. «К решению, о котором Вы узнаете из заявления, я пришла потому, что узнала Вас и в Вас поверила. К нему привели меня Ваши печальные глаза, в которых я многое прочла, и последние Ваши слова, ко мне обращённые. Произойди всё это раньше, — не было бы этих двух кошмарных лет, которые, как я поняла вчера, из нас двух не одной мне принесли страдание. Из-за сложных отношений с Александром Исаевичем в последние годы я потеряла веру в людей. Я надеюсь через Вас её вернуть. Если друзья спросят меня, почему я дала согласие — у меня будет один короткий ответ: после знакомства и беседы с Вами. И ни слова больше».
Аля, опасаясь «качелей» в настроении Н. А., ответила сдержанно: «Искренне разуюсь тому, что Вы, по-видимому, оставляете путь, сопровождавшийся тяжелыми, быть может, необратимыми душевными потерями. Если в самом деле, как Вы пишете, я могла способствовать облегчению Вашего состояния, — не сомневайтесь в моей доброй воле».
Несмотря на заявление ответчицы Верховный суд молчал четыре месяца, а 30 ноября утвердил решение областного суда — не давать развода. Андропов докладывал: «Все возможности по дальнейшему затягиванию бракоразводного процесса Солженицына с Решетовской исчерпаны. В ближайшее время дело вновь будут рассмотрено в народном суде г. Рязани и решено в пользу Солженицына». Неожиданно «затягивание» получило новый импульс. 14 декабря, когда бывшие супруги явились в районный загс с заявлением о разводе по взаимному согласию, чиновники отказались принять документы: фамилия «Солженицын», как и два года назад, парализовала их волю к исполнению служебных обязанностей. После жалобы А. И. в городской загс документы всё же были приняты, а расторжение брака назначено на 15 марта 1973 года.
Но пришлось пережить ещё болезнь (запущенный рак) и смерть М. К. Решетовской в январе 1973-го: А. И. помогал с лекарствами, был на похоронах, а потом услышал от Н. А., что он — «палач, убивший её мать» (Мария Константиновна при последнем свидании с зятем сказала: «Как страшно мне, чтó Наташа наделает без меня»). Н. А. требовала встреч, доступа в Жуковку, порывалась «выяснить всё до конца», добиться, чтобы «забрезжил свет из будущего». Она снова называла развод «смертью заживо», но торопилась освоить многообещающие пространства «вдовьей» жизни. Яростная статья, которую по собственной инициативе она написала и распространила через АПН, была вручена (сюрприз!!) теперь уже бывшему мужу с автографом («моему вечному возлюбленному, моему черно-белому королю…») в тот день, когда их таки развели через загс, хотя всё висело на волоске и могло сломаться в последнюю минуту. «Развод есть, но так тяжело он дался, что даже облегчения нет, а только измаранность и гадливость, — писал А. И. Мусе Крамер. — Сейчас, сразу после развода вот это одно я испытываю: омерзительную усталость, горечь, что я так плохо распорядился большею частью своей жизни — и этого нельзя исправить».
Этого нельзя будет исправить долгие, долгие годы.
После развода, досадуя на свой добрый порыв 18 октября, Н. А. вновь поддалась злому вихрю. Она слала «Санюше» бешеные письма, бросала неистовые обвинения, называла себя безутешной вдовой, у которой украли мужа, гневалась на «соперницу», в которой «так ошиблась»[104], едко намекала, что «при Светловой», за два с половиной года, он «ничего не написал». Уязвить этим А. И. было невозможно. Та внешняя сжатость, в которой он пребывал два последних года, считая их ещё относительно спокойными, мало повлияла на труднейший «Октябрь». Роман, в согласии с законом сгущения кризисов, писался и горячо, и обстоятельно, и динамично, и вдумчиво; автор прорывался к нему в каждую свободную, мирную минуту. Дневник романа, заполнявшийся так регулярно, как только позволяла жизнь (то есть не всякий день, но по многу раз в каждый месяц), доказывал: Солженицын — суть его работа. «Сейчас, — записывал он 15 марта 1972 года, — недели на три или даже на месяц прервался... И едва прошло несколько дней без прямого писания — отдалась в голове такая усталость, такая лень мозга, что даже бумажки на столе трудно рассортировать. А пока ежедневно работал — была прекрасная бодрость» (курсив мой. — Л. С.). Пока не оставляло его спасительное ежедневное писание, он был глубинно, победно недосягаем для угроз, сплетен, инфернальных порывов, неистовых писем, злой и мстительной воли. Всё это вычитало силы, мутило сердце, иссушало ум, ранило душу, сжигало время, — но лишь постольку, поскольку он был лишён мужского цинизма и, как мог, укрощал в бывшей жене беса ненависти и мести. На фоне слежки, ожога, премиальных и разводных сюжетов, рождения детей, скитаний и дёрганий его творческое сознание работало так, будто злоба дня не различима и не сфокусирована, будто он скрылся в дымке и замер, пережидая, выигрывая время для «Р-17». «Утройте меня или утройте мне время — и я утрою!» — восклицал он в дневнике. Только теперь он был не одинок: торжество «побега» в полной мере делила с ним, удваивая и утраивая его время, Аля Светлова.
20 апреля 1973 года они зарегистрировали брак, и Аля, как было сговорено, стала Солженицыной. Теперь в оперативных донесениях её больше не называли унизительным словом «сожительница». Теперь, в случае высылки, А. И. уже не могли разлучить с семьёй. 11 мая в храме Ильи Обыденного, там же, где был крещён их первенец, они обвенчались; это событие не имело отношения к квартирно-милицейскому кризису, но отвечало глубокой душевной потребности супругов. То, чего так опасался Андропов, случилось: Солженицын получил законное право прописаться к семье. Однако закон, общий для всех, относился к нему капризно и увёртливо. На следующий день после регистрации брака А. И. подал заявление на прописку. «Вот тут-то новый начальник паспортного отдела города Москвы Аносов у себя в министерстве, с любезной улыбкой объявил мне лично от министра: что “милиция вообще не решает” вопросы прописки, а занимается этим при Моссовете совет почётных пенсионеров (сталинистов): рассматривает политическое лицо кандидата, достоин ли он жить в Москве. И вот им-то я должен подать прошение». Через четыре месяца милиция и МВД официально отказали ему в прописке. «Я пользуюсь случаем напомнить Вам, — писал он министру МВД Щёлокову 21 августа, — что крепостное право в нашей стране упразднено 112 лет тому назад. И, говорят, Октябрьская революция смела его последние остатки. Стало быть, в частности и я, как любой гражданин этой страны, — не крепостной, не раб, волен жить там, где нахожу необходимым, и никакие даже высшие руководители не имеют владельческого права отторгнуть меня от моей семьи».
Подробно разъяснил позицию КГБ и Андропов. Во-первых, проживая в Москве на законном основании, Солженицын становится центром притяжения недовольных лиц. Во-вторых, он и раньше использовал квартиру своей жены для встреч с иностранцами, получив же прописку, будет делать это более интенсивно. В-третьих, «нельзя не считаться с мнением СП СССР о нежелательности проживания Солженицына в Москве». В-четвёртых, его поведение «вступает в противоречие с положением о прописке в Москве, и удовлетворение его демонстративных требований неизбежно нанесло бы политический ущерб». «Было бы целесообразным, — настаивал Андропов, — чтобы в случае обращения Солженицына в Моссовет ему был бы дан примерно следующий ответ: “Моссовет рассмотрел вашу просьбу о прописке и не может разрешить её вам, поскольку до последнего времени вы не прекращаете антисоветскую деятельность. Москва — город со строгим режимом, из которого за подобное поведение люди выселяются”».
Бездомность Солженицына становилась вопиющей. Переписал на бывшую жену, по её настоянию, дачу в Рождестве (мог там работать лишь краткое время). Простился с Жуковкой — чтоб не заедать жизнь великодушных друзей. Ростроповича отстранили от Большого театра, лишили заграничных настролей, запретили столичным оркестрам приглашать его как дирижёра, не давали залы Москвы и Ленинграда для сольных концертов. Вишневскую не пускали на радио и телевидение, её имя запрещалось упоминать в прессе. «Около нашей дачи, ни от кого не таясь и не прячась, КГБ установил дежурство — черная “Волга”, а в ней несколько человек. Проезжая мимо них, Слава им сигналил как старым знакомым» (Вишневская). У хозяев не было претензий к гостю. «Не желая подвергать нас ответственности за происходящее в нашем доме, он, — пишет Галина Павловна, — никогда не встречался в Жуковке с иностранными корреспондентами, а когда те внезапно появлялись, просто не открывал им двери. Жил отшельником и никого, кроме самых близких людей, не принимал у себя».
Уезжая (14 мая 1973-го), А. И. благодарил друзей за годы спасительного приюта, где ему так замечательно работалось. «Хотелось бы глянуть, кто б ещё из прославленной нашей интеллигенции, которая за чайным столом так решительно обо всём судит, ещё решительнее осуждает и “не прощает”, — кто бы из них проявил хотя бы долю вашей смелости и великодушия». Спустя 11 лет Солженицын снова напишет друзьям: «Без ваших покровительства и поддержки я бы тех лет просто не выдержал, свалился… Вы с таким тактом берегли моё одиночество, даже не рассказывая о нарастающих стеснениях… В общем, Вы создали мне условия, о которых в СССР я и мечтать не мог… Вы заплатили за это жестокой ценой, и особенно Галя, потерявшая свой театр невозместимо. Этих потерь мои никакие благодарности не покроют…»
И правда, Ростроповичу и Вишневской его отъезд уже не мог помочь — инерция мщения выдавит их из страны чуть позже Солженицына. А в опустевшую Жуковку пожалуют пятеро в штатском. Предъявив удостоверения, пройдут к веранде флигеля и, не стесняясь домоправительницы, поднимут ковёр в углу, отодвинут доски и вытащат из-под пола большой железный ящик; здесь он был больше не нужен.
В Фирсановке, где была снята летняя дача и где поселился А. И. с женой и детьми (к осени в семье ожидался третий малыш), стоял грохот. «Все обстоятельства стеклись на новом месте неблагоприятнейше для работы — записывал А. И. 28 мая 1973 года. — Хуже всего — самолёты на бреющем полёте узкой полосой именно над нашим участком, днём и ночью, иногда в сутки сотнями. Сначала я совсем подавился и растерялся. Но потом вспомнил: я ж и на фронте писал, и тем более писал в лагере, а что ещё предстоит? Слишком я расслабился у Ростроповича…»
Но шум самолётов — это была не самая большая беда. Тактика затягивания сменилась тактикой запугивания: посыпались анонимные письма с угрозами расправы. 2 июля А. И. отправил копии двух бандитских анонимок в КГБ: «У меня нет досуга вступать с вами в детективную игру. Если данный сюжет будет иметь продолжение в виде новых эпизодов, я предам публичности как его, так и предыдущие приёмы вашего ведомства в отношении моей частной жизни». Через три недели позвонил тот самый полковник Березин, который в 1971-м от имени Андропова уверял, что в налёте на дачу виновна милиция. Теперь он тоже рекомендовал обратиться в милицию. После небольшой паузы в конце июля пришла ещё одна якобы уголовная «малява»: «Теперь обижайся на себя. Правúлку сделаем». Но зэк Солженицын анонимщикам был не по зубам. «Характерная терминологическая ошибка, — успокаивал он Алю, — правилкой называется суд и расправа над своим (изменившим, провинившимся), но никогда не над “фраером”. Это не урки писали». Но Аля и сама догадывалась, кто эти «урки»: «Я уверена на 100%, что всё это — ГБ… Мама тоже совершенно убеждена в этом. Однако — они не могут же оказаться в наших (твоих) глазах настолько уж дешёвками, чтобы даже и не пугать, после предупреждения».
Это было слабое утешение. Малые дети, женщина на сносях, её пожилые родители представляли собой слишком лёгкую добычу, даже если бы «урки» явились сюда просто попугать. Успокаивая мужа, Аля писала ему в Рождество: «Мама настроена очень воинственно, будет драться в прямом смысле, я — намерена не драться, разумеется, но мужественно встретить любую ситуацию». Но ситуация, даже и без бандитов, была аховая: беременность осложнилась угрозой преждевременных и опасных родов, которые могли начаться от резкого движения, усталости, испуга. «То было тяжёлое у нас лето, — напишет А. И. — Много потерь. Запущены, даже погублены важные дела. Своих двух малышей и жену в тяжёлой беременности я оставлял на многие недели на беззащитной даче в Фирсановке, где не мог работать из-за низких самолётов, сам уезжал в Рождество писать. Поддельные бандиты или настоящие, только ли продемонстрируют нападение или осуществят, — ко всем видам испытаний мы с женой были готовы, на всё то шли».
В те дни родились у А. И. отчаянные, трагические строки — о ежечасной готовности к смерти. «И жена моя вышла за меня замуж в том же сознании и в той же готовности: не уступив, умереть в любую минуту. Призывая мир противостоять насилию, хорош бы я был, если б уступил страху, что убьют кого-то из нас. Мы не поддадимся ничьей угрозе — от тоталитарного ли правительства или от левых банд». Но «урки» — отступили, строки — достались мемуарам… Менее всего это был урок жестокости (позже многие не раз упрекнут Солженицына «слезинкой ребенка»: бодался с властью, не жалея собственных детей). Побывав не раз в шаге от смерти, он не бравировал бесстрашием, не вёл показательных сражений под лозунгом «чем хуже, тем лучше». Борьба с властью, вопреки распространённому заблуждению, вообще не была ни его основным занятием, ни профессией, ни призванием. Но если власть не давала дышать, то есть писать, а он всё равно писал и не писать не мог («я — это моя работа»), каждый его вздох и каждая его страница грозили роковым поединком. Аля приняла это как данность и всецело доверилась их общей судьбе. И пока что рок дремал…
Лето 1973-го было временем потерь. В мае скончался благодарный читатель «Ивана Денисовича» Вениамин Львович Теуш. Весной (ещё в Жуковке) были Сахаров с женой, сообщили о своих планах уехать за границу. В середине лета приезжал Синявский знакомиться-прощаться. «И тоской обдало, что всё меньше остаётся людей, готовых потянуть наш русский жребий, куда б ни вытянул он». А пока что русский жребий грубо коснулся Чуковских. «Комитет госбезопасности, — докладывал Андропов в ЦК 27 ноября 1972 года, — располагает данными о том, что член Союза писателей СССР Чуковская Л. К. и её дочь Чуковская Е.Ц. продолжают оказывать активную поддержку Солженицыну в его антиобщественной деятельности… готовят так называемый “Сборник” читательских отзывов о романе “Август Четырнадцатого”… Комитетом госбезопасности принимаются меры к пресечению распространения “Сборника” и компрометации его составителей».
Меры не заставили себя ждать. В конце 1972 года «неизвестный» среди бела дня напал на Люшу в пустом парадном её дома, где почему-то не оказалось всегдашнего швейцара, повалил на каменный пол и стал душить. Она растерялась, не закричала, но в подъезд вошли соседи, и она смогла вырваться. «Неизвестный» убежал. Милицейское расследование ни к чему не привело. А 20 июня 1973-го, одновременно с атакой анонимных «бандитских» писем на семью Солженицына, на Садовом кольце грузовик (водитель — служащий специальной воинской части) вдруг ударил по такси, в котором ехала Люша. Она болела почти год, едва оправилась, водителя не наказали (Люша, жалея его детей, за него хлопотала), А. И. сокрушался, что удар нанесён как последнее предупреждение.
Удавку набрасывали и на его шею. В те июньские дни в ЦК валом шла информация из КГБ: Солженицын призывает к организованному противодействию государственным органам, переходит к активным формам деятельности, внушает одиннадцатилетнему пасынку, что надо биться с правительством и ничего ему не уступать. Сообщалось о «нелегальной, подрывной работе», о единомышленниках в Крыму, Рязани, Тамбове, Новочеркасске и особенно в Ленинграде. Назывались имена: Эткинд, Самутин, Воронянская, Пахтусова. К середине июля КГБ собрало серьёзный компромат. В Ленинграде, на квартире Пахтусовой, были обнаружены «Воспоминания» её подруги Воронянской, в которых (подарок следствию!) мемуаристка излагала историю создания «Архипелага ГУЛАГа», пересказывала его содержание и называла современников автора — тех, кто находится «под воздействием его могучего духа».
Фрагменты «Воспоминаний», подобранные Бобковым, вместе с докладом Андропова были представлены в ЦК. 4 августа Пахтусову и Воронянскую арестовали в Ленинграде на перроне Московского вокзала, разъединили и поехали на квартиру к Пахтусовой производить обыск. Искали не зря — было изъято 192 документа политически вредного характера. Среди них дневник хозяйки, где, помимо восторженной оценки «Архипелага» («Такой книги ещё не было ни разу в истории человечества... Это боль, слёзы, рыдания, гнев, молитвы, кличи пророка, Евангелие ХХ века!»), содержались сведения о хранениях копий текста у близких связей автора. Особое внимание Андропова вызвала дневниковая запись Пахтусовой о том, как волновалась Воронянская, узнав, что А. И. собирается публиковать «Архипелаг». «Он решил, — размышляла Пахтусова, — если уж погибать, то по крайней мере за изданную книгу, которую уже нельзя будет ни изъять, ни уничтожить — ведь её издадут за границей».
Пятеро суток шли допросы. Спустя месяц Андропов проинформирует ЦК об успешной работе его ведомства с двумя пенсионерками, разделявшими взгляды Солженицына. «Воронянская по результатам обыска была допрошена и дала показания о характере знакомства с Солженицыным, поручениях, которые она выполняла по его просьбе (печатала на пишущей машинке), подробно рассказала о содержании романа “Архипелаг ГУЛАГ”. Прибыв с допроса домой, Воронянская пыталась покончить жизнь самоубийством, но принятыми мерами эта попытка была предотвращена. В дальнейшем Воронянская пояснила, что причиной к этому послужил тот факт, что она дала показания, направленные против Солженицына. Воронянская была помещена в больницу для приведения её в нормальное состояние, однако, будучи выписанной оттуда 23 августа 1973 года, находясь в своей квартире, покончила жизнь самоубийством через повешение». Разлагающийся труп обнаружили в комнате только четыре дня спустя; портрет Солженицына на столе был окружён огарками свечей, зажжённых накануне… Несколько знакомых пришли её хоронить, получив приглашающие открытки…
Солженицын обо всём этом ничего не знал, никакого сообщения ни от кого в августе не получал, и о том, что Елизавете Денисовне может угрожать что-то серьёзное, не думал. Осенью 1972-го она прислала красочное описание, как при облетающей листве они с Самутиным разожгли костер, и как она рыдала, когда горела машинопись «Архипелага». В утешение А. И. писал ей, что скоро, весной 1975-го, издаст и подарит настоящего «Архипа». На самом деле в том костре ничего не горело, потому что и не сжигалось. Воронянская, страстно желая сохранить свой экземпляр (вдруг окажется последним?) отдала машинопись Самутину, просила закопать на даче, но обманул и он — не закопал, а хранил на чердаке вместе с «Кругом»-96. На допросе с пристрастием Воронянская выдаст имя хранителя, а хранитель, когда его вызовут туда, сам отдаст искомое.
То, что случилось в конце августа-начале сентября 1973 года в жизни Солженицына и на советской общественной арене он назовёт «встречным боем» — то есть таким видом боя, когда обе стороны, не зная о замыслах друг друга, сталкиваются внезапно. «Такой вид незапланированного боя считается самым сложным: он требует от военачальников наибольшей быстроты, находчивости, решительности и обладания резервами». Арсеналом той стороны были аресты двух женщин и тайно схваченный «Архипелаг», на крючок которого рассчитывали поймать и автора. «ГБ надеялось глодать и грызть свою добычу втайне от меня», — скажет Солженицын, но тайна вышла наружу. Вести о смерти Воронянской (она считала себя Иудой, предавшей невинных людей) и о её похоронах дошли по цепочке: родственница Дуня — Самутин — Эткинд — Копелев; 30 августа Лев позвонил из Ленинграда Е.Ф. Светловой: «Скажите Сане, что умерла Елизавета Денисовна. Это было ещё 24-го, но никто не знал. Похороны завтра». 30 августа Андропов выступал на заседании Политбюро: «Мы будем вызывать Солженицына и предъявлять ему обвинение в преступлении против Советской власти». Но по цепочке — через Копелева, Эткинда, Вяч. Иванова и Люшу — Солженицын уже 2 сентября узнал, что «Архипелаг» схвачен[105]. С этого момента орудия противника стреляли вхолостую. «3-го днём еду в Москву к Але. При двух наших малышах она ждёт третьего, Стёпу, на самых этих днях. Говорю: “Ведь надо взрывать?” Она бесстрашно: “Взрываем!”»
План атаки и хроника боя впечатляли. Подготовка была начата ещё в августе. Внезапно, ни под чьим влиянием, в одинокий день на даче в Рождестве родилось «Письмо вождям Советского Союза». «И так сильно это письмо вдруг потащило меня, лавиной посыпались соображения и выражения, что я на два дня в начале августа должен был прекратить основную работу, и дать этому потоку излиться». Только мирная эволюция режима, освобождение от мёртвой идеологии марксизма-ленинизма и от мифологии «бесконечного прогресса», перенесение центра внимания с внешних пространств и внешних задач на внутренние, предоставление народу права свободно дышать, думать и развиваться помогут солидарными усилиями всего общества избежать национальной катастрофы. Письмо, свидетельствовал автор, не преследует личных целей, но знаменует тяжёлую ответственность перед русской историей.
В предвидении боя А. И. передал на Запад фотоплёнку «Октября», в том виде, как он был написан. Подённый план сражения был готов к 20 августа. 22-го А. И. писал Лизе Маркштейн: «Это будет особенно трудная осень. Может быть, уже и некогда говорить. Вы, может быть, заметили ускорение и сгущение событий у нас со многим. Это какой-то ход звёзд или, по-нашему, Божья воля. Я вступаю в бой гораздо раньше, чем думал, многое к этому вынуждает, сомнения нет. Ничего нельзя предсказать, но ясно, что[готовность “Архипелага”] понадобится раньше, чем предполагалось». 23 августа в обширном интервью «Монд» и «Ассошиэйтед пресс», А. И. рассказал о судьбах многих гонимых соотечественников, о бесстыдстве и бандитстве власти. В тот же день отправил заказное письмо Щёлокову: «Два удара вместе, кажется, весили немало».
Только через десять дней узнает Солженицын, что в это самое время в ленинградской коммуналке покончила с собой Воронянская (в перестройку А. И. получит юридическое подтверждение её самоубийства: повесилась на шнуре электропровода, без насилия); сама того не ведая, она выдернула чеку, и «Архипелаг» взорвался на весь мир. Он жалел Кью, опрометчиво пытавшуюся сохранить книгу, но погубившую себя, скорбел о ней. Но что же было в её смерти? «Достаточно уже ýченый на таких изломах, — писал он в “Телёнке”, — я в шевеленьи волос теменных провижу: Божий перст! Это ты! Во всём этом август-сентябрьском бою, при всём нашем громком выигрыше — разве бы я сам решился? разве понял бы, что пришло время пускать “Архипелаг”? Наверняка — нет, всё так же бы — откладывал на весну 75-го, мнимо-покойно сидя на бочках пороховых. Но перст промелькнул: что спишь, ленивый раб? Время давно пришло, и прошло, — открывай!!!» Никаких предвидений, считал он, не хватило бы, чтобы решиться на такое: «Архипелаг» сам проложил себе дорогу. «И когда ленинградский экземпляр “Архипелага” не сожжён был, как я понуждал, как был уверен, а достался гебистам, и вызвал спешное печатанье, под яростный их рёв, — именно этим путём возводился “Архипелаг” в свидетельство неоспоримое».
Та сторона, потеряв темп, слала реляции задним числом. 27 августа Андропов доложил о содержании интервью Солженицына. Эффект этой информации был нулевой: 28-го интервью было напечатано, а потом три дня его передавали по всем западным радиостанциям. Надеясь окончательно разгромить оппозицию, власти открыли показательный процесс Якира—Красина, но момент опять оказался невыгодным, ибо судебный спектакль проходил под мировое улюлюканье: «инакомыслящие в СССР» были жгучей темой всей европейской печати. 31 августа А. И. послал записку в КГБ: «Своим третьим письмом [анонимкой с угрозами], да ещё таким злым, Ваше ведомство вынудило меня к интервью», а сам уже обсуждал с Шафаревичем сборник «Из-под глыб». 3 сентября в поддержку советских диссидентов выступил канцлер Австрии, к нему присоединился министр иностранных дел Швеции, вызывающее интервью германскому телевидению дал Гюнтер Грасс. А в ЦК вяло текла информация «О реагировании трудящихся на материалы печати о клеветнических заявлениях академика Сахарова, писателя Солженицына и на судебный процесс по делу Якира и Красина»: «Всеобщее возмущение вызывают…»
Наступила кульминация сражения. Вечером 5 сентября через Стига Фредриксона, журналиста из Скандинавии, А. И. передал молниеносное, опаснейшее сообщение о взятии «Архипелага» («Взрываем!») и послал в ЦК «Письмо вождям»[106]. К этому моменту была закончена статья «Мир и насилие». Обращаясь через норвежскую газету «Афтенпостен» в Нобелевский комитет, автор писал: «Я прошу считать эти строки формальным выдвижением Андрея Дмитриевича Сахарова в кандидаты на присуждение нобелевской премии мира 1973 года». 5-го статья была отправлена в печать, 6-го на квартире Светловых её прочёл Сахаров — это было их единственное свидание за весь период боя. 7-го МИД СССР совместно с ЦК начал обсуждать меры по противодействию французской печати, допустившей появление интервью Сахарова (Агентство «Франс Пресс») и Солженицына («Монд»), 8-го зам. председателя КГБ Чебриков сообщил в ЦК о встрече Солженицына с Сахаровым. Но всё это было — после драки кулаками. «К 8 сентября уже накопилось довольно, чтобы наши власти поняли, что проиграли с газетной травлей и надо её кончать. 8-го в “Правде” подвели итоги — и кончили по этому сигналу».
Встречный бой, предел которому та сторона положила 8 сентября, закончился для Солженицына и его семьи, делившей с ним все тяготы сражения, символично: рождением сына Степана. Утром 8-го А. И. был в храме и молился на коленях перед иконой Владимирской Божьей матери о разрешении в родах. «Приезжаю домой — всё благополучно!.. и опять богатырь! Какое счастье! Милостив к нам Бог. А ведь так тревожно было, даже и в последнее время, а уж в мае и сказать нельзя. Вот и считай, что ты прошла Божий суд. Ещё остается мне и всем нам вместе… Спасибо тебе, родная, за полное исполнение сказки!»
Отзвуки сражения, несмотря на отмашку «Правды», были слышны всё громче. 8-го Сахаров дал пресс-конференцию о злодейской психиатрии, ставшей орудием борьбы с инакомыслящими. 9-го призвал представителей Красного Креста проинспектировать советские психушки. 10-го в «Афтенпостен» была напечатана статья Солженицына «Мир и насилие», и Сахаров подтвердил, что будет рад принять Нобелевскую премию мира. Покатилась всемирная кампания вокруг выдвижения Сахарова. На это Общий отдел ЦК смог ответить порцией писем трудящихся, а КГБ, раздобыв экземпляр «Архипелага», составил на него подробную «Аннотацию» (Бобков) и разослал её всем членам и кандидатам в члены Политбюро. Кампания западной поддержки разрослась до таких размеров, о каких А. И., планируя удары, не мог и мечтать. «Для меня весь этот размах мировой поддержки, такой неожиданно-непомерный, победоносный, сделал с середины сентября излишним дальнейшее моё участие в бою и окончание задуманного каскада: бой тёк уже сам собою. А мне надо было экономить время работы, силы, резервы — для боя следующего, уже скорого, более жестокого, — неизбежного теперь после того, как схватили “Архипелаг”».
Теснимое мировым общественным мнением, советское правительство пошло на частичные уступки — сняло глушение западных передач, введённое в дни чехословацкой оккупации, объявило о создании агентства по авторским правам (А. И. немедленно отдал в Самиздат главы из «Круга»-96), из психлечебницы в обычную больницу был переведён генерал П. Григоренко, оставили на свободе Е. Барабанова (уже велось следствие). Можно было, по-видимому, добиться и большего. Но, полагал А. И., Сахаров в своём обращении к американскому Конгрессу сузил объём требований. 16 сентября А. И. писал Сахарову (письмо пошло в Самиздат и по радиостанциям): «Неужели же право эмиграции (по сути бегства) важнее прав постоянной всеобщей жизни на местах? права немногих тысяч — важнее прав многих миллионов? Право эмиграции — частный-частный случай всех общих прав. Я прошу Вас, убедительно: не сводите вопроса к эмиграции, не акцентируйте её на первом месте выше всего — ведь почву под собственными ногами сжигаете».
«То был второй и последний контакт наших колонн во встречном бою», — напишет А. И.; он считал кампанию выигранной и для себя пока законченной. Иначе смотрела на итоги боя та сторона. 17 сентября состоялось заседание Политбюро ЦК под председательством Брежнева. Андропов информировал коллег о целесообразности применения к Солженицыну промежуточного решения: «поручить Министерству иностранных дел СССР через своих послов в Париже, Риме, Лондоне, Стокгольме обратиться к правительствам указанных стран с предложением предоставить Солженицыну право убежища, поскольку в ином случае по советским законам он должен предстать перед судом». Правительства европейских стран оказались бы в этом случае перед дилеммой: или дать Солженицыну политическое убежище или фактически согласиться на привлечение его к судебной ответственности.
Из всех вариантов ближайшего будущего — теперь, когда там знали об «Архипелаге» и прочли его — менее всего А. И. думал о возможности мирных переговоров: вряд ли власти, допуская вариант скорого издания книги, будут пытаться договариваться с ним об условиях, при которых он отзовёт её, остановит печать. Неясно было даже, через каких посредников к нему обратятся, если захотят пойти на контакт. 23 сентября он составил перечень возможных путей, но переговоры (и то со знаком вопроса) были там на последнем месте.
Накануне кратко виделся в Рождестве с бывшей женой, та оставила ему письмо. Слово в слово повторяла Н. А. пассажи советских газет, писавших, что августовское интервью Солженицына — плод больного и озлобленного воображения. «Ты не додумался, — писала Решетовская, — как сделать, чтобы пресечь поиски твоих вещей… Напротив, ты на них толкаешь. Хотя бы тем, что пригрозил, что после твоей смерти “хлынут твои основные произведения”. Ясно, что ты этим только подогрел стремление найти их при твоей жизни. Значит, обыски, допросы, на кого-то почему-либо упадёт подозрение. Ты должен сделать заявление, которое сделало бы бессмысленными поиски!!!» Устно она повторяла, вслед за советской прессой, что А. И. истерично себя ведёт, кричит о мнимой угрозе, клевещет на госбезопасность. Через день, 24 сентября, она позвонила и взволнованно просила о встрече. А он не догадался, что вестницей от «переговорщиков» придет бывшая жена! «Я сам виноват: я в тюрьмах пронизывал человека, едва входящего в камеру; я ни разу не всмотрелся в женщину рядом с собой. Я допустил этому тлеть и вспыхнуть».
Встречу на Казанском вокзале 25 сентября 1973 года Солженицын подробно опишет в «Телёнке» по своей записи, сделанной через час после свидания («ещё вся кожа обожжена»). Первые же слова Решетовской о некоем телефонном звонке и «благоприятном» для А. И. разговоре прояснили ему, с какой миссией она явилась. Спустя двадцать лет Решетовская будет запальчиво опровергать, будто была в тот момент посланцем КГБ, упрекнёт А. И., что он разгласил конфиденциальный разговор, хотя обещал молчать, и будет настаивать, что никакой подслушивающей аппаратуры на перроне не было (А. И. чувствовал слежку всего лишь «охватом спины»). Но Решетовская никогда не опровергала содержания той беседы. От чьего имени предлагала она бывшему мужу встретиться кое с кем и обсудить шанс печатания в СССР «Ракового корпуса»? А потом встретиться ещё кое с кем повыше издательства? По каким впечатлениям оценивала пославших её людей? «Эти, пойми, совсем другие люди, они не отвечают за прежние ужасы». На основании каких контактов защищала новых друзей? «Теперь мой круг очень расширился. И каких же умных людей я узнала! Ты таких не знаешь, вокруг тебя столько дураков… Что ты всё валишь на Андропова? Он вообще ни при чём… Вообще тебя кто-то обманывает, разжигает, страшно шантажирует! Изобретает мнимые угрозы». Откуда узнала, чтó именно и где именно они ищут? «Они вынуждены искать у какой-нибудь Евы». Кто уполномочил её брать с писателя обет молчания? «Сделай заявление, что ты двадцать лет не будешь ничего публиковать». Откуда узнала, кому грозит преследование, а кому нет? «Кто рассказывал о лагерях, тому ничего не будет. А вот кто помогал делать…» Кто поручил договариваться с А. И. о неразглашении? «Ты должен дать некоторые заверения. Ты не сделаешь заявления корреспондентам об этом предложении?»
Слишком всё было ясно, и она даже не скрывала, что вовлеклась в опасное занятие. Даже и не играла в благородство, а говорила прямо: «Ты шёл на развод — должен был предвидеть все последствия» (т. е. учесть, что покинутая жена способна вступить в сделку с кем угодно, лишь бы отомстить за себя). А. И. лишь сказал ей на прощанье: «Смотри, Наташа, не принимай легко услуги чёрных крыл!» Теперь она перестала быть для него женщиной, которой и после развода он мог сказать «ты», по очереди делить с ней дачу, писать деловые и хозяйственные записки. Теперь он видел в ней общественную даму, имя во враждебной печати, марионетку могущественных покровителей, персонажа папки № 13 (столь ей знакомой), наряду с Барабашом или Чаковским. Отныне никакие личные отношения с ней становились невозможны.
Акция, порученная Решетовской, там квалифицировалась скорее всего как мера предупредительного характера. Тот факт, что мера оказалась малоэффективной, Андропов докладывал в ЦК 19 октября: Солженицын, несмотря на все меры, «продолжает дискредитировать внешнеполитический курс Советского государства, активизирует контакты с иностранцами и передачу им клеветнических сведений». В ноябре «чёрные крыла» замахнулись на Лидию Чуковскую, предложившую Солженицыну свой кров на ближайшую зиму. «Для закрепления права пользования дачей за собой на будущее, — докладывал Андропов, — Чуковская добивается превращения её в литературный музей отца, рассчитывая стать его директором… Считаем целесообразным предложить Секретариату СП СССР отказать Чуковской в создании музея в посёлке Переделкино» (в январе 1974-го Чуковская будет исключена из писательского союза «за грубые нарушения Устава» и в создании музея ей откажут.)
В ту осень А. И. уже не мог работать в полную силу, и «Октябрь» остановился. «Из-за всех событий с “Архипелагом”, — отмечал он в дневнике, — 2-й узел отлагается надолго. И это даёт возможность дорабатывать его медленно и многократно». С ноября, имея приют в Переделкино, жил в жестоком предфинишном ритме и спешил окончить малое — предисловие к «Стремени “Тихого Дона”», статьи для сборника «Из-под глыб». Итоги этого года видел ещё и в анализе своей жизни — писал продолжение «Телёнка». «Заброшен, забыт роман, но зато как своевременно обдумать себя — на таком перетряхе, на таком гребне. Что будет теперь — Бог весть. Но оборвись и на сделанном жизнь — не так мало». Ожидался выход «Архипелага», с ним решалась судьба автора. Куда все катится, можно было догадаться. Снова слали анонимные письма, теперь с черепом и костями, похоронные вырезки из нью-йоркского «Нового русского слова»: «В смерти найдёшь успокоение! Скоро!» Лекторы-агитаторы злорадно заявляли: «Солженицыну мы долго ходить не дадим». Хриплые голоса кричали Але в телефонную трубку: «Мы ему, суке, ходить по земле не дадим, хватит!!» Заканчивая в Переделкино третье Дополнение к «Телёнку», он восклицал: «О, дай мне, Господи, не переломиться при ударах! Не выпасть из руки Твоей!»
12 декабря Андропов доложил, что Солженицын как противник советского строя может быть привлечён к уголовной ответственности по статье 70 УК РСФСР (антисоветская агитация и пропаганда) и осуждён сроком до семи лет со ссылкой до пяти лет. Однако уверенности в решении (несмотря на всю его привлекательность) Андропов явно не чувствовал и предлагал поручить послам СССР в Швеции, Швейцарии, Дании и Ливане официально обратиться к правительствам этих государств с просьбой предоставить Солженицыну въездную визу. Андропов полагал, что такой вариант выгоден во всех смыслах — Москва освобождается от «Паука», которого перед лицом Запада нельзя раздавить, и в то же время демонстрирует человеколюбие. «Советское правительство, руководствуясь гуманными побуждениями и имея в виду, что на иждивении Солженицына имеются четыре малолетних сына, считало бы возможным заменить привлечение его к уголовной ответственности выдворением за пределы Советского государства. По желанию Солженицына члены его семьи могли бы свободно последовать за ним».
Однако выслать его тихо и незаметно куда-нибудь в Ливан властям не удалось. 28 декабря 1973 года в дневных новостях Би-би-си А. И. услышал, что в Париже вышел первый том «Архипелага» на русском языке. Он ждал его не раньше русского Рождества, но издатели, работая без отдыха и выходных, выпустили книгу на десять дней раньше. На «ИМКА», несмотря на каникулы, обрушился ураган звонков и запросов. Крупные заголовки центральных европейских газет извещали о выходе «Архипелага» как о крупнейшей мировой сенсации. Через час после сообщения, случайно опалив руку из газового котла, А. И. поехал в Москву.
Семья восприняла новость об «Архипелаге» как праздник. Москва таила молчание дней пять. 2 января Андропов предложил ЦК «начать через специальные органы немедленный зондаж мнения руководства одного из дружественных нам государств о возможности принять туда Солженицына». КГБ, докладывал Андропов, видит, как сильно спеццентры западных государств заинтересованы, чтобы Солженицын оставался в СССР. «Там он как червь в яблоке, а вне яблока он не стоит ничего и превращается в ничто». В тот же день Андропов направил в ЦК три ксерокопии «Архипелага», снятых с машинописного текста. 4 января секретариат ЦК дал старт кампании по дискредитации писателя и его новой книги, при этом ВААПу поручалось применить правовые санкции против нарушения автором советского законодательства. Немедленно посыпались заявления ТАСС для заграницы: автора клеймили за то, что… испортил Новый год, не отразил рекордного урожая последнего года, не учитывает экономических достижений СССР. В «окнах ТАСС» на улице Горького выставили большой плакат, где уродцы с трубами и барабанами возносят «сочинения Солженицына», жёлтый череп, чёрные кости. «Вышел в свет “Архипелаг” — и любимый знак бандитов перешёл из анонимных писем на витрину союза художников, а угрозы убить — в телефонную атаку». Эту атаку на квартиру двух женщин и четверых детей профессиональные хулиганы будут вести в течение трёх недель в две смены с шести утра до часа ночи, кроме суббот и воскресений. Прыткие организации и лояльные физические лица поторопятся заклеймить «отщепенца и предателя, которому нет места на советской земле».
На Новый год А. И. составил прогноз: что с ним могут сделать? Получалось: убийство — «пока закрыто». Арест и срок — «мало вероятно». Ссылка без ареста — «возможно». Высылка за границу — «возможно». Судебный иск «ИМКА», газетная травля, дискредитация через бывшую жену, переговоры и уступки рассматривались факультативно. 7 января Политбюро ЦК во главе с Брежневым взялось за дело всерьёз. Андропов настаивал на принудительной административной высылке и указывал на прецедент с Троцким в 1929 году. Возражал против высылки в братские страны — каково им получить такой подарок! Почему-то предлагал, наряду со Швейцарией, Ирак. Подгорный во что бы то ни стало хотел добиться ареста, суда и максимального срока с отбыванием наказания в лагерях строгого режима где-нибудь в зоне вечной мерзлоты, откуда не возвращаются. К «внутреннему варианту» сильно склонялись Громыко, Шелепин и Косыгин (последний предложил Верхоянск: в такой холод никто из зарубежных корреспондентов не сунется). Брежнев после некоторых колебаний склонился на их сторону. Было решено определить порядок и процедуру судебного следствия и процесса. В этот самый день А. И. получил из Парижа два экземпляра «Архипелага» — «ещё сигнальные, ещё раньше, чем ГБ и ЦК получили, первые в СССР». Один экземпляр оставил дома, другой немедленно повёз на Пироговку, к Мильевне и Наде Левитской. «Развернул — у них, и это было справедливо»: Наталья Мильевна 1 увидела в парижском издании подобранные ею фотографии расстрелянных родных и знакомых.
Через неделю лобовую атаку прессы начала «Правда» («Путь предательства», 14 января). На следующий день статья была перепечатана всеми газетами страны тиражом пятьдесят миллионов. «Литературная газета», по прямому указанию Суслова, пустила в оборот термин для автора «Архипелага»: литературный власовец. К газетной кампании подключились телефонная и почтовая: снова анонимные звонки и письма, злобная ругань, яростные угрозы. Намечались сцены народного гнева — какие-то типы созваны были во двор дома на Козицком, набежала туча милиционеров, но что-то не срослось, и спектакль не состоялся. «Госбезопасности, — скажет Солженицын, — не повезло на мою вторую жену. Аля не только выдержала эту атаку, но не упустила течения обязанностей. Шла работа, и семья жила, и малыши ещё не скоро поймут, что их младенчество было не совсем обычное».
Пока ЦК тремя постановлениями (от 15, 16 и 17 января) вызывал к жизни письма трудящихся и отклики общественности (движение возглавил Союз писателей во главе с Фединым), пока КГБ (доклад Андропова от 19 января) трудился над созданием вокруг Солженицына «атмосферы гнева и возмущения» (подключился большой отряд собратьев по перу от Бондарева и Суркова до Щипачёва и Острового), виновник событий проводил свою линию. Написал (14 января) «Заявление» в связи с исключением Л. К. Чуковской из писательского союза: «Истинным толчком и целью была месть ей за то, что она в своей переделкинской даче предоставила мне возможность работать. И напугать других, кто решился бы последовать её примеру». Составил «Заявление», где ответил на самую ядовитую ругань советских газет, разъяснил смысл названия новой книги и отверг обвинения в пособничестве мировой реакции: «Если Госбезопасность ценит разрядку напряжённости, зачем же она в августе 5 суток выдавливала, выжигала эту рукопись из бедной женщины? В произошедшем захвате я увидел Божий перст: значит, пришли сроки. Как предсказано было Макбету: Бирнамский лет пойдёт». 18 января А. И. принял дома американского корреспондента Фрэнка Крепо и передал ему «Заявление» для публикации на Западе, о чём на следующий день Андропов докладывал в ЦК. И снова заказывались и собирались отклики, где Солженицын клеймился позором. И засылались секретные телеграммы по списку — в сорок стран, где имелись компартии…
Тем временем началось массовое чтение «Архипелага» во всём мире. 22 января в Вашингтоне перед зданием Национального клуба печати прошла демонстрация американских интеллектуалов. Ещё не было американского издания, оно опаздывало на полгода (историю этого опоздания А. И. воспримет крайне болезненно, как предательство общего дела), американцы читали пока только отрывки. И всё равно восклицали: “Руки прочь от Солженицына! Наблюдает весь мир!”» Но не молчали и дома. «26 января 1974 года в городе Ленинграде на станциях метро и в скверах неизвестными лицами были распространены политически вредные листовки с призывом выступить в защиту Солженицына и Сахарова», — докладывал Андропов 29 января. — В местах распространения всего изъято 235 листовок. Приняты активные меры по розыску авторов и распространителей».
«Нам, — скажет Солженицын, — уже было ничего не страшно. Мы стояли просто победно. И действительно, у нас в квартире был как бы эпицентр шторма: вокруг шторм бушует, а у нас тишина, покой, маленькие дети растут». В январе, в разгар травли, он публично объявил, что гонорары «Архипелага» не считает своими — они принадлежат России, а раньше всех — политзэкам, «нашему брату». Но больше не дремала и власть: ей уже было мало откликов рабочих, колхозников и творческой интеллигенции, нужна была добыча покрупнее. Зная, что для Солженицына «свои» — это зэки, профессионалы сыска нашли способ зацепить его и с этой стороны. «Вот вызван из провинции мой бывший одноделец Виткевич, и, сохраняя свою научную карьеру, он через АПН, этот испытанный филиал КГБ (они ему “дружески показали” протоколы следствия 1945 года, пошёл бы кто добился другой!), похваливает следствие тех времён: “следователь не нуждался искажать истину”. 29 лет он не ставил упрёков моему поведению на следствии — и до чего же вовремя попадает теперь в общий хор» («Заявление для печати», 2 февраля 1974 года). Теперь, мобилизуя Виткевича на интервью кому-нибудь западному, госбезопасность задним числом укоряла Солженицына, что в 1945-м он не был с ней достаточно стоек, замыливал глаза лубянскому следователю — вместо того, чтобы лепить себе расстрельный приговор. Он знал, что ему не избежать личной дискредитации, но не учёл, что, кроме бывшей жены, есть друзья юности и «враги детства». Зимой 1974 года, в разгар газетной травли, все они были взяты на учёт, внесены в списки, образуя резерв…
Много раз за последние два года, думая об угрозе высылки, Солженицын представлял картину так: окружат квартиру, отрежут телефон, поставят часовых, назначат срок и прикажут собираться. Всё, однако, пошло по другому сценарию. Ключ к нему дало заявление западногерманского канцлера Вилли Брандта, выступившего в Мюнхене 2 февраля на некой торжественной церемонии: «Солженицын может беспрепятственно жить и работать в ФРГ». Андропов ухватился за это как за спасительный шанс. 7 февраля в записке «особой важности» он писал: «Заявление Брандта даёт все основания для выдворения Солженицына… Для согласования практических шагов в этом направлении представляется целесообразным через неофициальные каналы войти в контакт с представителем правительственных кругов ФРГ».
Позже станут известны и мемуары генерал-майора В. Кеворкова, бывшего контрразведчика, который выполнял деликатные поручения КГБ. Согласно его поздней версии, в тот момент сложилась парадоксальная ситуация. Чтобы сохранить репутацию гуманиста образца Луначарского (каким Андропов хотел себя видеть) и не превратиться в злодея Берию, методы которого он был призван искоренять, руководитель карательной организации должен был спасать опального писателя. По поручению Андропова Кеворков вылетел в Берлин на тайные переговоры с Эгоном Баром, статс-секретарем канцлера («с Баром у нас за пять лет существования “тайного канала” установились не только деловые, но и дружеские отношения, покоившиеся на полном доверии друг другу», — вспоминал Кеворков). «Если в последнюю минуту Брандт не дрогнет и переговоры Кеворкова закончатся благополучно, — писал Андропов лично Брежневу, — то уже 9–10 февраля мы будем иметь согласованное решение… Всё это важно сделать быстро, потому что, как видно из оперативных материалов, Солженицын начинает догадываться о наших замыслах и может выступить с публичным документом, который поставит и нас, и Брандта в затруднительное положение».
Но Солженицын — не догадывался, полагая, что бой окончен и атака отбита. Только Аля в начале февраля насторожилась: телефонное нападение на квартиру в одночасье сникло, съёжилась и газетная кампания. 7 февраля А. И. записал прогноз на текущий месяц: «Кроме дискредитации от них вряд ли что будет, а скорей передышка». Позже комментировал: «Неразумно так я писал, сам же и не забывая, что конец января — начало февраля всю жизнь у меня роковые, многие в эти дни сгущались опасности, арест, гибельный этап, операция, и помельче, а как переживёшь эти дни — так сразу и спадало».
8 февраля встреча Кеворкова и Эгона Бара состоялась на вилле в самом престижном районе Западного Берлина. Кеворков красочно опишет и типично немецкий обед, и удачный поворот беседы, и обещание Бара срочно переговорить с канцлером. «8 февраля наш представитель имел встречу с доверенным лицом Брандта с целью обсудить практические вопросы», — докладывал Андропов Брежневу. А Кеворкову сказал: «Сейчас будет играть роль каждый час. Подгорный и Косыгин давят на Руденко, чтоб он выписывал ордер на арест Солженицына, а дальше суд и ссылка, как предлагает Косыгин, в Верхоянск. Живым он из неё уже не вернётся. Необходимо в максимально короткие сроки прояснить позицию Брандта». На следующий день Кеворков снова был в Берлине, ожидал путешествующего канцлера.
8 февраля в Переделкине, где работал А. И., в неурочное время раздался телефонный звонок. Жена сообщила: принесли повестку. «Гр-н Солженицын А. И. Вам надлежит явиться в Прокуратуру СССР — улица Пушкинская, 15-а, 8 февраля 1974 г. в 17-00, комната № 513, этаж 5-й». Часа через два послышался топот на крыльце дома и стук в стекла. Лидия Корнеевна вышла на крыльцо: трое в штатском явились по «поводу ремонта дачи», просверлили А. И. глазами, потом ушли сразу все. Следовало признать, что землетряс (так они с женой называли роковое развитие событий) начался, но А. И. остался в Переделкино до понедельника. Весь участок был обложен круговой слежкой. 10-го сквозь оцепление к нему прорвались, дав себя засечь, друзья: Борис Можаев и Юрий Любимов. «Вот так смельчаки! Очень я был тронут этим их прорывом блокады. Посидели полчасика, попрощались: доброго мне уж было не ждать».
Спланированная Андроповым операция была расписана по дням и по часам. 13 февраля не позднее 17 часов местного времени Солженицын должен быть доставлен рейсовым самолетом во Франкфурт-на-Майне. С момента его выхода из самолета советские представители уже не участвуют в акции. Это было условие Брандта. Значит, решала Москва, 11 февраля Прокуратура возбуждает уголовное дело. 12-го принимается Указ о депортации. В тот же день арест: арестованного доставляют в тюремный изолятор. «Имеется в виду при этом не отпускать Солженицына домой, а днём 13 февраля объявить ему Указ, а затем осуществить выдворение. Если же в последнюю минуту Брандт, несмотря на все свои заверения, по тем или иным причинам изменит своё решение, то Солженицын остаётся под арестом и по его делу прокуратура ведёт следствие».
У Андропова были в запасе считанные дни — если бы до 15 февраля высылка не состоялась, линия Косыгина взяла бы верх. Судьба Солженицына висела на волоске от суда и неминуемого приговора: Якутия, абсолютный полюс холода и смертельная Верхоянская ссылка — ни одного побега за всю её столетнюю историю.
В тот понедельник, 11-го, он не слишком рано встал, не слишком торопился ехать, на письменном столе в Переделкино оставил книги. По дороге в Москву понял, чтó ответит прокуратуре. Дома, на Козицком, его ждал посыльный с удостоверением Московского угрозыска. Свой ответ, тут же напечатанный на машинке, вместо подписи, А. И. приклеил к повестке: «Я отказываюсь признать законность вашего вызова и не явлюсь на допрос ни в какое государственное учреждение». Вечером они гуляли с Алей на Страстном бульваре. Он обещал, что в лагере работать не будет ни дня, а при тюремном режиме сможет даже и писать. Что? Да хотя бы историю России в кратких рассказах для детей. Вечером за ним не пришли, они неспешно собирали тюремные вещи. Днем 12-го А. И. с пятимесячным Стёпой в коляске вышел погулять во дворе. Там его нашел Шафаревич, и они без помех обсудили текущие дела. Едва поднялись в квартиру, раздался звонок…
На лестнице лезли в дверь, напирая друг на друга, восемь крепких мужчин в штатском и милицейском. Советник юстиции по фамилии Зверев предъявил постановление о приводе в прокуратуру. Это была ложь, которой ГБ обставило арест. Судьба сбывалась.
Рассказ о том, как силой уводили его из квартиры, как везли в Лефортово и там предъявили обвинение по расстрельной 64-й статье УК (измена родине), как держали в тюремной камере ещё ночь и день, как прочитали Указ о высылке, переодели в казённое и доставили в аэропорт Шереметьево, как под усиленным конвоем завели в самолёт, как летели (а он до самого конца не знал, куда) и как выпустили наружу одного, составит самые драматические, самые захватывающие страницы «Телёнка». Солженицын напишет об этом в изгнании, четыре месяца спустя, как о ещё свежей ране.