Глава 37. «Одиозная тирания»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Почему вы всегда говорите о болезни, смерти и всяких неприятных вещах? Давайте не будем цепляться к подобным мыслям. Мы должны жить по возможности удобно, насколько позволяют нам наши средства.

Рембо матери и сестре, 10 января 1889 г.

В начале 1889 года Рембо звучал почти весело: «Я вполне здоров на данный момент, и дела идут не слишком плохо». Поскольку его шкала эмоционального выражения была откалибрована на основе полной нищеты, это была отличная новость. В тот же день (25 февраля) он послал радостный отчет Жюлю Борелли в Каир:

«Мы никогда не были так долго в мире, и мы совершенно не зависим от так называемых политических катаклизмов Абиссинии. Наш гарнизон насчитывает примерно тысячу ремингтонов».

Два месяца спустя «оргии Пасхальной недели» закончились, город заполнили голодные беженцы, а император Йоханнес погиб в бою против махдистских повстанцев на севере, впрочем, это не коснулось Южной Абиссинии. 18 мая в письме матери и сестре Рембо описал этот переломный момент в истории Восточной Африки со своей обычной саркастической точностью. В этом письме не было и намека на то, что смерть Йоханнеса будет иметь ужасающие последствия: «В прошлом году наш Менелик восстал против этого кошмарного Йоханнеса, и они готовились к схватке, когда вышеупомянутому императору [Йоханнесу] взбрело в голову пойти и задать махдистам трепку в Метеме, где он встретил свой конец – пусть его заберет дьявол! Здесь у нас вполне мирно».

Единственной серьезной проблемой был проливной дождь, который мешал караванам двинуться в путь. Но даже его жалобы звучали шутливо: «Никому из тех, кто приезжает сюда, не грозит опасность закончить жизнь миллионером, разве блох наберется, если подойдет слишком близко к туземцам».

Способность Рембо оставаться веселым, рассуждая о будущем, – его самое недооцененное качество. Должно быть, он знал теперь, что вот-вот начнется метафорический потоп. В марте 1889 года после смерти Йоханнеса Менелик, король Шоа, провозгласил себя негусом, царем царей, императором Абиссинии, буквально обложив ее население непосильными налогами и покорив север.

В то время как Харар заполняли беженцы, губернатор Маконнен уехал в Италию подписывать «договор о вечном мире и дружбе», в результате которого Абиссиния оказалась под протекторатом Италии. Таким образом было узаконено продолжение итальянской оккупации Эритреи – нечетко определенной прибрежной области на северо-востоке империи. Амхарская версия этого договора делала его похожим на простое предложение помощи.

Рембо наблюдал, как Маконнен отправлялся на побережье, словно деревенщина первый раз выбравшийся в город: «Бедная обезьяна! Я вижу его отсюда, орошающего рвотой свои сапоги». Это было пророческое замечание. Делегация пала жертвой приема с шампанским в Неаполе и, к большой радости итальянской прессы, вышла из своего вагона первого класса в Риме, заметно пошатываясь.

В отсутствие губернатора мелкие деспоты воспользовались случаем, чтобы рассердить franguis (иностранцев) и набить свои карманы. Непомерные пошлины взимались с товаров, которые оставались на таможне менее дня. В то время как Ильг отчаялся продать присланные кастрюли и сковородки в Шоа, Рембо наблюдал, как целые месяцы его жизни уходят на безрезультатные переговоры. Чтобы получить плату для своих клиентов, он умолял, подкупал, угрожал и лгал «мелким choums [вождям], которые имели прожорливость кайманов». Ему неоднократно обещали деньги, потом он получил отказ, и, наконец, несколько месяцев спустя, вместо серебряных монет ему предложили три тонны «грязного» кофе[863].

Несмотря на нападки Рембо, это было не просто бюрократические желание навредить. Харар тонул в анархии. В то лето был неурожай, болезни вызвали падеж скота, и практически все деньги высасывала армия Менелика. После обложения налогом всего города Менелик заставил каждого из европейцев «одолжить» ему по 4000 талеров. Солдаты гарнизона превратились в батальон сборщиков налогов с дубинками в руках. Рембо писал Ильгу в сентябре, зная, что его жалобы дойдут до Менелика:

«Мы являемся свидетелями невиданной до сих пор… ужасной, одиозной тирании, которая будет позорить имя амхаров во всех этих регионах и на каждом побережье в течение многих будущих лет – и этот позор, конечно, пятнает и имя короля.

За последний месяц горожане подвергались конфискации, побоям, их лишали собственности и сажали в тюрьму… Каждый житель уже заплатил три или четыре раза».

Единственной его заботой было урегулировать свою бухгалтерию, но в октябре Маконнен все еще отсутствовал – как сообщали, он обходил «святые места», Рембо предположил, что это «Иерусалим, Вифлеем, Содом и Гоморра». «Мы ждем его здесь, со счетами, перетянутыми резинкой, и хором проклятий, – сообщал он Ильгу. – Касса находится в руках рабов Dedjatch Маконнена, которые стоят здесь, как бешеные гверецы»[864].

В то Рождество было совершено нападение на караван на пути к Зейле, и два священника были убиты. Англичане развернули трехмесячную кампанию против местных племен. Торговля с побережьем зашла в полный тупик. Где-то между Хараром и Зейлой в марте 1890 года видели, как двадцать верблюдов Рембо стояли под дождем «в ужасном состоянии», их поклажа промокла, и они были не в состоянии ни следовать далее к побережью, ни вернуться в Харар[865].

Даже если письма и доходили, Рембо нечего было рассказать своим матери и сестре: «Никак не могу найти ничего интересного, чтобы вам рассказать. […] О чем можно писать в пустынях, населенных глупыми неграми, без дорог, почтовой службы или путешественников»? Единственное, о чем можно было написать, – это отупляющая скука, «а так как это не очень интересно для других, то следует молчать».

Вряд ли можно было сказать, что Рембо нравилось то, что он называл своим «отвратительным порабощением» от рук «бандитов»[866], но, по крайней мере, оно позволяло ему достичь состояния чистого сарказма, в котором можно было подвести итог всему миру и послать его с оскорблением. Кроме того, гражданский хаос предоставлял возможность отточить его умение торговать. В письмах к Ильгу, который с нетерпением ждал денег, он рисовал картину всеобщей анархии. Сезару Тиану посылались более бодрые рапорты на случай, если тот собирается отзывать свой капитал. Когда Рембо наконец получил какие-то деньги для Ильга, он оттягивал посылку их, чтобы счета, представляемые Тиану, выглядели более обнадеживающими, чем было на самом деле. Письма Отторино Розы его работодателю в Адене, Бьененфельду, представляли жалкий контраст. Он жаловался, что месье Рембо всегда, казалось, точно знал, когда лучше всего обращаться на таможню. Другие торговцы слышали, что прибыли кофе или слитки, только чтобы обнаружить, что Рембо уже все перехватил и оставил их ни с чем[867].

«Переменный подъем и спад»[868] кризиса 1889–1890 годов, похоже, действовал на настроение Рембо как пара мехов. Это было его звездное время как provocateur со времен Парижа начала 1870-х. Для человека, который считался отшельником[869], его вторжения в харарское общество были на удивление экстравертными.

Первый важный инцидент датируется началом 1889 года. Собаки, которые пировали субпродуктами на близлежащем мясном базаре, задирали задние лапы на тюки шкур и кофе, оставленные для просушки у склада Рембо. Тот установил санитарный кордон, разбросав в пыли пилюли стрихнина. На следующий день харарцы проснулись и обнаружили, что подступы к дому Абдо Ринбо усеяны мертвыми и умирающими животными: овцами, гиенами, хищными птицами и, по словам одного священника, телами более двух тысяч собак. По сведениям Ильга, их было двенадцать[870].

Некоторые местные жители, подстрекаемые, возможно, греческими конкурентами Рембо, были убеждены, что их жизнь в опасности из-за заразившихся овец, и угрожали линчевать его. Официальное письмо с жалобой на «сумасшедшего» француза было послано Сезару Тиану, который просил епископа Таурина убедить Рембо для предосторожности уехать в отпуск в Аден[871].

«Гроза собак», как его прозвали, возможно, и провел несколько дней в харарской тюрьме, но он не сделал ни одной попытки, чтобы остаться в тени. Между 1889 и 1891 годами он имел больше неприятностей с властями, чем в любой другой период своей жизни. «Я пользуюсь определенным уважением из-за своего гуманного поведения», – заверял он мать 25 февраля 1890 года, через девять дней после того, как Роза сообщил своему работодателю, что «на днях Рембо был избит солдатами»[872].

Причина именно этого избиения неизвестна, но есть несколько вариантов, из которых наиболее вероятный – отравление собак и оскорбление должностных лиц таможни. «Для того чтобы получить здесь хоть какие-то талеры в данных обстоятельствах, – писал он Ильгу, – мне пришлось бы передушить кассиров и разбить вдребезги их сейфы, но я не решаюсь сделать это».

Есть также свидетельства еще одного случая избиения, который легко мог бы стать финальным эпизодом жизни Рембо. С 1883 года изучение им текстов Корана превратилось в рискованное и эксцентричное времяпрепровождение. Когда дела двигались медленно, он приглашал местных мальчишек к себе во двор и давал им уроки Корана. По словам французского губернатора Обока Леонса Лагарда, у Рембо были собственные интерпретации некоторых сур, и он «пытался навязать свои взгляды любому мусульманину, с которым ему привелось случайно встретиться»[873].

Знание Корана было ценным качеством для любого торговца, любовь к богословской дискуссии – нет, особенно в период, когда воинствующий ислам был сильной политической силой, к тому же в городе, который являлся центром распространения ислама в Южной части Абиссинии. Местные дервиши были кадиритами – приверженцами тариката, лишенного экстатических и теософско-спекулятивных элементов, а потому их отношение к неверующему бизнесмену, переосмысляющему слово Божье, не могло быть доброжелательным.

Ставший уже мессией декадентов в Париже Рембо начинает приобретать немногих последователей в Хараре. Его просветительскую деятельность неизбежно воспринимают как угрозу. Губернатор Лагард получал тревожные сообщения о независимом торговце на юге: «Однажды где-то в окрестностях Харара, похоже, группа фанатиков набросилась на него и стала избивать его палками. Они убили бы его, если бы не тот факт, что мусульмане не убивают сумасшедших»[874].

За пределами городских стен Харара одного лишь умения читать было достаточно, чтобы приобрести репутацию религиозного авторитета, впрочем, умелые толкователи мистических знаний зачастую воспринимаются с чрезмерным почитанием не только в Абиссинии. Как бы то ни было, слава о «божественно вдохновенном»[875] Рембо вышла за пределы Африканского Рога. Однако не исключена некоторая путаница: с 1883 года в северо-западной части Уганды начал распространяться культ воды, лидером которого был «человек Божий» из народа Лугбара по имени Rembe[876]. Видимо, с ним и путают Рембо, имя которого на амхарском языке произносится как rem(i)-bo.

Отказавшись от поэзии, Рембо, очевидно, испытывал нехватку образной литературной деятельности и потому обратился к научно-художественному толкованию Корана. За семнадцать лет до этого в своей адаптации Евангелия и «Одном лете в аду» он переписал Священное Писание и позаимствовал эпизоды из жизни Христа для личной драмы. Возможно, уроки Корана выполняли аналогичную функцию; восстановление духовных идей от их официальных поставщиков; создание интеллектуального дома для себя в режиме мысли, в который он удалялся от материнских репрессий.

В то же время просветительская деятельность создавала экстремальные ситуации, в которых он, казалось, находил собственную разрушительную личность более сносной. Рембо теперь нападал на две религии сразу, вызывая недовольство у мусульманских властей и пресекая проникновение католической пропаганды в массы.

Идея французского менялы поменяться местами с Христом оказалась слишком смелой для некоторых из ранних поклонников Рембо. Его теплые отношения с католической миссией в Хараре рассматривались как доказательство того, что под грубой внешностью Рембо был грешником, тоскующим по «лону церкви»[877].

Он действительно время от времени раздавал свечи и образцы тканей миссионерам, хотя они должны были платить за свои четки и «различные божественные атрибуты»[878]. Если он и восхищался священниками, то не за их преданность метафизической фантазии, а за их безжалостный героизм. Слово «фанатичный», так часто автоматически добавляемое к слову «мусульманин», справедливо можно применить к епископу Таурину и его пасторам. Они не были улыбающимися Санта-Клаусами с рождественских открыток – Таурин активно поддерживал торговлю оружием в обмен на дипломатические уступки[879]; он покупал детей-рабов, чтобы обратить их в подобие христианства[880], и втайне надеялся, что он был человеком, которого избрал Бог, чтобы способствовать искоренению ислама, этого «второго первородного греха»[881]. В подобных обстоятельствах отсутствие религиозных принципов у Рембо не обязательно было признаком нецивилизованности.

Был один случай, когда Рембо, как и рассказчик «Одного лета в аду», «оказался лицом к лицу с разъяренной толпой».

Сообщения о гомосексуализме Рембо в Африке и Адене одинаково сомнительны и относятся к более позднему времени, когда всем стало известно о его приключениях с Верленом. Во время интервью люди, знавшие Артюра лично, не были шокированы этим вопросом и не занимали оборонительную позицию. У них просто не было доказательств, которые подтвердили или опровергли бы его гомосексуальность[882]. В самом деле, нет никаких признаков того, что после 1886 года Рембо вообще имел хоть какую-то прочную эмоциональную привязанность. Его слуга Джами жил с женой и ребенком в отдельном доме. Рембо оставил ему 3000 франков в своем завещании, но, несмотря на некоторые трогательные домыслы, Джами ни в коем случае не был «сыном» Рембо, о воспитании которого он мечтал. В 1891 году Джами оставался «абсолютно неграмотным»[883]. Женщина или женщины иногда жили в задней комнате дома Рембо, но как было на самом деле – никто не знал, «интерьер его дома оставался закрытым для посторонних глаз»[884].

Единственный луч дневного света – это маленькая история, рассказанная двумя оставшимися в живых братьями Ригас. Следует сказать, что братья Ригас любили Рембо при жизни и в целом были добры к нему после его смерти.

«Однажды, когда Рембо был у себя дома в Хараре, в его дом вошла инфибулированная[885] девушка. Рембо приступил к делу немного резко и, натолкнувшись на вышеупомянутое препятствие, попытался выполнить операцию самостоятельно с помощью ножа. Он нанес неприятную рану несчастной девушке, и та начала кричать. Прибежали местные, и дело чуть было не закончилось плохо»[886].

Этот ужасный инцидент, который «чуть было не закончился плохо», не подтвержден, хотя он может иметь отношение к необъяснимой фразе в одном из писем Рембо Ильгу (20 июля 1889 г.): «Этот Маконнен невыносим, когда дело доходит до оплаты! Он цепляется за свою «несостоятельность», как Meram (Мариам) за свою «девственность».

В Париже Le D?cadent предположил, что Артур Рембо был занят проведением психологических экспериментов в неиспорченном окружении, где «люди ближе к Природе»[887]. Это была одна из их наиболее точных фантазий. Рембо был в тесном контакте с первобытной частью своего рассудка. В отличие от поздних еврофобов он никогда не искал альтернативного образа жизни в Африке, просто минимума общества. Несмотря на размеры его бизнеса, у него был только один постоянный работник, Джами. Все остальные нанимались на работу утром и получали плату в сумерках. Когда Рембо говорил о своей «свободной» жизни в Африке, он всегда определял ее негативно, как отсутствие ограничений, и всегда в оппозиции к части мира его матери, месту, по его мнению, где люди сидели, дрожа, в помещении, наблюдая за каплями дождя, бьющими в оконное стекло.

«Один из священников, – говорил он матери в странно немногословной фразе, – француз, как и я». Но Рембо давно перестал быть французом. Захватывающее расщепление личности, которое делает «Одно лето в аду» целым хором разных голосов, производит впечатление сверхъестественной простоты. Его биографы порой, казалось, собирали нити европейской цивилизации о нем, как полицейские сопровождают нудиста. Поэзия Рембо – такое запоминающееся применение заветного предписания «познай самого себя», что трудно признать результаты эксперимента и сделать вывод, что литература является хранителем культуры, только если она никогда не будет пытаться покинуть страницу.

Оправдания, созданные для Рембо, также оправдания, сделанные для колониального предприятия в целом и, совсем недавно, для светского евангелизма, который лежит в основе академического предпринимательства. Рембо никоим образом не был худшим из европейцев. Он вызывал уважение и восхищение своих коллег, многие из которых были расстроены его отъездом[888]. В целом его обращение с туземцами было разумно справедливым, хотя и не обязательно благотворительным[889]. Тот факт, что он был более успешным, чем его соперники, доказывает, что ему, как правило, доверяли[890].

В глазах Рембо европейцы и туземцы – все были людьми и, следовательно, в равной мере заслуживают презрения: «Народ Харара не глупее и не кривее, чем белые негры так называемых цивилизованных стран. […] Просто надо относиться к ним гуманно» «Сдержанная и щедрая» благотворительность, упомянутая Барде, была зарезервирована для его коллег-европейцев. Все фразы в корреспонденции Рембо, которые указывают на хорошие дела, появляются в письмах, для которых Берришон является единственным авторитетом (пятьдесят восемь из девяносто девяти писем к матери и сестре из Африки и Аравии): например, «Я делаю добро, когда у меня есть шанс, и для меня это только удовольствие»[891].

При отсутствии рукописей к этим самодовольным фразам, которые часто используются для установления моральных качеств Рембо, следует относиться с крайней осторожностью. Аналогично известны ханжеские высказывания, вставленные Берришоном, например, фраза «Мы ведем жалкое существование среди этих негров» была изменена на: «Мы ведем жалкое и достойное существование среди этих негров»[892].

Когда Рембо попросил Ильга в декабре 1889 года отправить ему «очень хорошего мула и двух мальчиков-рабов», Ильг посоветовал своему коллеге Циммерману: «Делай, как сочтешь нужным. Думаю, мы могли бы доверить судьбу двух бедняг ему с чистой совестью» (22 января 1890 г.)[893]. Более поздний и более известный ответ Ильга (23 августа 1890 г.), очевидно, был написан в надежде, что его увидят глаза других: «Я никогда не покупал их [рабов] и не хочу начинать. Я вполне понимаю, что у тебя хорошие намерения, но я никогда не сделал бы этого, даже для себя»[894]. (Сам Ильг, как известно, использовал рабов[895].)

Рембо имел достаточный опыт и навыки управления, чтобы знать, что жестокость и нечестность вредны для бизнеса. Вопрос заключается в следующем: нужно ли судить о поведении по критериям анахронизма? Даже в мыслях абиссинского торговца конца XIX века решимость Рембо превратить свои несчастья в прибыль имела силу шока.

Вереница верблюдов на фоне барханов африканской пустыни – дивный сюжет для открытки из экзотической Абиссинии, тогда как вид каравана вблизи – зрелище тяжкое и неприятное: вонь, язвы, изможденный вид животных… 8 октября 1889 года Ильг решил, что настало время поговорить с Рембо о его караванах: «Каждый (караван) приходит изголодавшийся и со всей обслугой в плачевном состоянии. […] Не стоит экономить несколько талеров на провизии, чтобы все слуги в конечном итоге были истощены и больны на протяжении нескольких месяцев. […] Все ослы, которые пришли из Харара, находятся в очень плачевном состоянии. Я был вынужден поставить их на траву на своей земле, чтобы дать им оправиться от ран. Нет ни одного, которого можно было бы использовать. Ты скажешь мне, что это по вине обслуги и т. д., но это именно то, когда знаешь, как абиссинцы путешествуют, против чего следует принимать меры предосторожности».

Рембо парировал два месяца спустя. Ильг дал себя обмануть лгунам: «Что касается твоего укора, что из-за меня люди и животные умирают с голоду на дороге, кто-то лжет. На самом деле я известен повсюду своей щедростью в таких случаях. Но вот какова благодарность туземцев!»

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК