Глава 36. Дома

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я очень занят и очень скучаю.

Рембо матери и сестре, 4 июля 1888 г.

В отличие от своих европейских коллег Рембо никогда не возвращался в старую добрую Европу для лечения покоем. Харар был единственным местом, к которому он испытывал ностальгию. Только там он мог насладиться своей безвестностью. «Я буду единственным французом в Хараре», – писал он в марте 1888 года, видимо ставя католических священников в отдельную категорию.

Хотя европейцы теперь «наводняли» регион со всех сторон, он питал уверенность, что Африка выдержит натиск «цивилизации»: «Каждое правительство истратило миллионы (даже, как говорят, несколько миллиардов) на эти проклятые безлюдные берега, где туземцы месяцами скитаются без пищи и воды в самом ужасающем климате на земле. И все эти миллионы, которые влили в животы бедуинов [работорговцев], не принесли ничего, кроме войн и стихийных бедствий всякого рода!»[816]

«И все равно, – добавляет он весело, – я могу найти, чем здесь заняться».

Столетие спустя Рембо мог бы представить аналогичные отчеты тому, что он называл «идиотским агентством Рейтер». Его описание оккупации Массауа Италией в письме Альфреду Ильгу: «они просто сделали несколько залпов гаубицы по стервятникам и запустили аэростат, украшенный лентами с героическими лозунгами» – отражает его пристрастие к варварскому абсурду, который он видел в прусском вторжении, Парижской коммуне, яванских лесах и пустыне данакилов. Несомненно, в современной Восточной Африке его бы многое позабавило. Легко представить сухой отчет Рембо о марксистской революции, которая свергла сына Маконнена Хайле Селассие в 1974 году, или о недавнем уничтожении единственного фармацевтического завода в Судане, не принадлежащего американской компании.

Альфред Ильг грозился отправить сообщение Рембо об итальянском вторжении в газеты, «чтобы другие могли хорошенько посмеяться»[817]. Савуре даже предлагал, чтобы Рембо в шутку посылал смешные противоречивые сведения во французскую прессу[818]. Но большую часть комментариев Рембо нельзя было публиковать. Издатели хотели более очевидного проявления чувств и добрых намерений, а его жестокие выводы годились больше для совещания военных советников, чем для газетных столбцов: «Мораль: оставайтесь союзником негров или не трогайте их, если вы не обладаете возможностью сокрушить их полностью при первой же возможности».

Рембо вернулся в Харар весной 1888 года во время «непрерывного ряда циклонов», что обещало отличный урожай кофе. Независимость Харара была гарантирована англо-французским соглашением от февраля 1888 года, и, хотя там был голод, эпидемия оспы и постоянная угроза мусульманского восстания, это было по-прежнему лучшее место для торговли в Восточной Африке.

Как Гюго на своем острове[819] в Ла-Манше, Рембо обрел свой философский дом: «голая комната с закрытыми ставнями», вонючие нищие на улице и «его душа – жертва отвратительного». Жизнь маленького городка забавно трогательна, независимо от континента. Хотя никто никогда не видел, чтобы шарлевильские собаки грызли человеческие трупы и хотя большинство Carolopolitans (карлистов) принадлежало к одному племени, вид из кафе «Вселенная» не так уж и отличался. Вместо лавочников и бюрократов там было бродячее сообщество торговцев и исследователей, каждый со своими маленькими мечтами и катастрофами. Деловые письма Рембо его главному клиенту Альфреду Ильгу также были колонкой сплетен из форта: «Антонелли слег в Лит-Марефии с оспой – Траверси охотится на бегемотов на Аваше – Месье Аппенцеллер ремонтирует мост, как говорят, – Борелли с королем Джимма – месье Циммерман ждет тебя – Антуан Бремон тянет соки из новичков в Алин-Амба – Бидо странствует и фотографирует Харарские холмы – Стефан – красильщик шкур растянулся в канаве у нашего порога и т. д., и т. п. …»

Все как обычно»[820].

Несмотря на насмешливый тон, Рембо чувствует солидарность с людьми, которые знают, как извлечь пользу из жалкого существования, и которые понимают красоту бесполезности и ущерба. Его поэтические герои, застегивающие на пуговицы свои рифмы от реального опыта, были тошнотворным разочарованием. Но Африка была полна людей, таких как Генри Мортон Стэнли, который «отправился на свои подвиги с совершенно недостаточными средствами»: «Он видел в этом почти героическое пренебрежение к жизни, которая, как правило, заканчивается бесполезной жертвой»[821].

Рембо, возможно, даже надеялся, что его экспедиция на юг приведет его к знакомству со Стэнли, который достиг берегов озера Альберт в апреле 1888 года.

По возвращении в Харар Рембо переехал в одноэтажный дом с плоской крышей, примерно такой же длины, как тень страуса в конце дня, судя по фотографии[822]. Позднее его использовали в качестве почтового отделения, а затем снесли. Ни один из домов Рембо в Хараре не сохранился. «Дом Артюра Рембо» в современном Хараре был построен после его смерти.

Чтобы справиться с увеличением торгового оборота, ему пришлось возвести несколько сараев рядом с домом, которые служили ему складом[823]. Рембо являлся единственным агентом могущественного Сезара Тиана и, кроме того, заключал тайные сделки на стороне, а потому был уверен, что в состоянии раздавить своих немногочисленных конкурентов.

Хотя Рембо, как предполагается, оставил торговлю оружием после экспедиции в Шоа, несколько писем и некоторые из недавно опубликованных поступлений доказывают, что он продолжал иметь дело с большими партиями ружей и боеприпасов для Савуре и отставного морского капитана по имени Элои Пино[824]. Его письма казались почти веселыми: «Я занят несколькими достаточно крупными сделками, которые принесут мне какую-то прибыль. …Я рад отдохнуть или, скорее, освежиться после трех летних сезонов на побережье».

Дом Рембо функционировал как независимое консульство. Он пересылал почту, организовал транспорт, принимал торговцев и путешественников по пути в Шоа или на побережье: Ильга, Савуре и графа Телеки, возвращающегося с озера Рудольф (Туркана), которое, возможно, Рембо застолбил бы для Франции, если бы Географическое общество профинансировало его экспедицию.

Жюль Борелли также гостил у него несколько дней и обнаружил, что у Рембо были определенные ожидания от своих гостей, независимо от их статуса. Борелли писал 26 июля 1888 года, чтобы поблагодарить его за гостеприимство: «Поскольку я совсем запамятовал, что, когда мои мулы были загружены, ты хотел заставить меня подмести двор[825] (что я по глупости неправильно истолковал), надеюсь, что ты позабудешь те непристойности, которые я тебе наговорил».

Метла, должно быть, находилась в постоянном употреблении. Рембо жил так, будто не хотел оставлять после себя никаких улик, или как будто кто-то уже пытался написать его биографию. Савуре пробыл месяц, но ему практически нечего было рассказать:

«Вполне добротный дом, без мебели. Мне не на чем было спать, кроме моей раскладушки, и за месяц, что я там пробыл, я так и не узнал, где он спал. Я видел, как он пишет день и ночь за плохо сделанным столом»[826].

Письменная работа Рембо состояла из таможенных деклараций, счетов и квитанций и, возможно, давно обещанной книги об Абиссинии, которая так и не появилась. Хотя его заметки о новом маршруте в Шоа были опубликованы Географическими обществами Великобритании, Франции, Германии, Австрии и Италии[827], он не показывал никаких признаков, что пытается извлечь выгоду из славы исследователя.

По словам молодого итальянского чернорабочего по имени Оливони, дом Рембо был неотличим от дома зажиточных туземцев: стол с клеенчатой скатертью и несколько ковриков на полу[828]. Он пользовался популярностью как хороший рассказчик и из-за своей способности говорить на нескольких европейских языках[829], но он редко развлекал гостей. Когда он это делал, то подавал кофе по-турецки, а иногда и ликеры. Он, возможно, удлинял свой рабочий день, жуя листья ката, но ссылки на более интеллектуально всепоглощающие наркотики, такие как гашиш и опиум, – все из вторых рук и подозрительно сенсационные[830].

На складе по соседству все необходимое для элегантной абиссинской жизни хранилось в тюках и переделанных ящиках для патронов до тех пор, пока не накопится необходимое количество, и тогда их отправляют на верблюдах и мулах, чтобы продать в Шоа. Сам дом был почти пуст. Единственные предметы, сохранившиеся до наших дней, – это нож, вилка и ложка, выставленные в музее Рембо как иконы какого-то узкоспециализированного карго-культа. Эти громоздкие европейские столовые принадлежности способны испортить вкус любого блюда. Там же выставлена покореженная металлическая кружка вроде тех, что обжигают губы, загрязняют свое содержимое и внезапно протекают у ручки.

Столовые приборы Рембо иногда используются, чтобы вызвать в воображении сладостно-горькое чувство жалости и благоговения. Но были они печальными пожитками жалкого неудачника или суровой утварью успешного скупца? Рембо всегда жил так, как будто он ждал, что в любой момент жизнь сделает из него дурака: даже материальные объекты были заложниками его судьбы. Когда слишком оптимистичный французский торговец Бремон попытался построить небольшой дворец для себя, «соразмерно своим обширным торговым операциям и элегантным привычкам», Рембо радовался его неизбежному разрушению: «Видимо, он уже возводил нечто подобное в месте, называемом Джибути, но строение было выполнено из дефектной окаменевшей губки, и, когда весенние дожди выпали на побережье, казалось, что оно раздулось, потом сдулось и осыпалось на землю»[831].

Основное различие между рассказами тех, кто знал Рембо, и тех, кто делал вид, что знаком с ним, состоит в том, что первые никогда не путали его нелюдимость с несчастьем. «За своей отталкивающей маской ужасной суровости, – писал Ильг, – ты скрываешь солнечный нрав, который многие сочли бы веской причиной позавидовать тебе!»[832].

Два итальянских приятеля, описывая Рембо, использовали слово scorza, что означает кора, наружный слой, грубая внешность – «жесткая и человеконенавистническая», «эксцентричная и довольно угрюмая»[833]. Рембо был единственным европейцем в Хараре, кто никогда не присутствовал на воскресной мессе епископа Таурина, единственным торговцем, который платил за напитки в греческих барах, «не желая пользоваться общинными жетонами, которые использовались в качестве валюты в кафе Харара»[834].

Большинство людей, которых просили описать Рембо после его смерти, мало что могли рассказать. Как зернистые фотографии, которые становятся бледнее с каждым годом, составной портрет едва ли был достаточно подробным, чтобы отличить Рембо от других торговцев:

«Всегда раздражительный», но и «очень сдержанный». «Радушен со всеми, но близок – ни с кем». «Он считался хорошим бизнесменом, проницательным и состоятельным» (Оливони)[835].

«Очень серьезный и грамотный». «Он был иногда довольно груб, но не настолько, чтобы кто-то питал к нему неприязнь» (Савуре)[836].

«Честный и очень гордый человек» (Роза)[837].

«Остроумный и красноречивый, с истинно французским талантом вести разговор» (Робекки Брикетти)[838].

«Прекрасный ходок», «хорошо ладил с бухгалтерией». «Он вдруг заставляет вас лопаться от смеха» (А. или К. Ригас)[839].

«Выдающийся негоциант». […] «У него было прекрасное будущее» (Ries (Руи)[840].

«Он всегда спешил, и создавалось впечатление, что у него повсюду были дела» (Гуиньони)[841].

«Очень серьезный молодой человек, который не часто выходил». «Очень, очень серьезный молодой человек, – повторил епископ. Казалось, он находит этот эпитет наиболее удовлетворительным, – очень серьезный и печальный» (монсеньор Жером в интервью Ивлину Во)[842].

Великий представитель французской литературы, казалось, обладал своего рода природным камуфляжем. Согласно Леопольдо Траверси, он был настолько «необщительным», что «оставался незамеченным среди тюков со шкурами и корзин с кофе»[843].

Трагическая аура Рембо – это более позднее изобретение. Образ, который просматривается в письмах конца 1880-х годов, – это довольный мизантроп. Даже самые мрачные его автопортреты демонстрируют суровое восхищение собственной истерзанной личностью:

«Я все время скучаю. В самом деле, я никогда не знал никого другого, кому было бы так же скучно, как и мне. Это жалкая жизнь, во всяком случае, не кажется ли вам? Ни семьи, ни интеллектуальной деятельности, затерянный среди негров[844], которые пытаются всячески тебя эксплуатировать и лишают возможности в нужный срок свести концы с концами? Я вынужден говорить на их тарабарском наречии, есть их гнусную стряпню, терпеть тысячу неприятностей, порожденных их леностью, вероломством и тупостью!

И есть нечто еще печальнее – это страх постепенно превратиться самому в идиота, сидящего на мели в полном одиночестве при отсутствии какого бы то ни было интеллигентного общества».

Самовлюбленность заключает брак, который никогда не может быть ликвидирован, но личность, от которой Рембо не удалось освободиться в поэзии, по крайней мере, заслужила его уважение. Добровольно «затерянный среди негров» доктор Ливингстон[845] французской литературы по понятным причинам не слишком желал писать свою последнюю главу.

Несмотря на сообщение Альфреда Барде о его случайной встрече с Полем Бурдом, часто говорили, что Рембо ничего не знал о своей растущей известности во Франции. С повторным обнаружением письма, которое когда-то считали подделкой, ситуация прояснилась – не может быть никаких сомнений в том, что Рембо знал о своем полумифическом статусе.

После продолжительной болезни Поль Бурд наконец ответил на письмо Рембо. К сожалению, газета Le Temps решила обойтись без абиссинского корреспондента. В любом случае, Рембо просил больше денег, чем даже британская газета могла заплатить[846]. Однако Бурд говорил: «Я очень сожалею, что упустил возможность снова связаться с вами. Мой интерес может вас удивить. Живя так далеко от нас, вы, наверное, не знаете, что в Париже для очень небольшой группы писателей вы сделались чем-то вроде легендарной фигуры – одной из тех, чья смерть была объявлена, но в чье существование немногие преданные продолжают верить и чьего возвращения они упрямо ждут.

Ваши первые усилия в этом направлении, как в прозе, так и в стихах, были опубликованы в некоторых периодических журналах Латинского квартала и даже собраны в тома. Некоторые молодые люди (которых я нахожу наивными) пытались основать литературную систему на вашем сонете о цвете букв. Не зная, что сталось с вами, маленькая группа, которая называет вас своим лидером, надеется, что однажды вы вернетесь, чтобы спасти ее от безвестности. Я спешу добавить, если честно, что все это не имеет никакого практического значения вообще. Но (если бы я мог быть настолько смелым), несмотря на многие неувязки и странности, я был поражен удивительной виртуозности этих произведений ранней юности».

Если хочет, Рембо мог бы послать несколько статей Le Temps об абиссинской политике и пожать плоды, по крайней мере, «моральной прибыли»: «Это даст вам связь, которая вернет вас в контакт с цивилизованной жизнью»[847].

Это весьма покровительственное сообщение от «цивилизации» вряд ли заставило Рембо поспешить в Аденскую корабельную контору. Тем не менее он отложил это письмо и держал его в своих бумагах.

Была ли боль сожаления по поводу упущенных возможностей или просто эффективное ведение личных дел? Ничего не известно о реакции Рембо на весть о том, что его прежнее «я» живо и здорово в мрачном Париже. С другой стороны, нет никаких признаков того, что он примирился со своей поэзией, или просто думал об этом. (Рассказы о том, что однажды вечером в Хараре он создал новое окончание «Пьяного корабля» с гологрудыми таитянскими женщинами цвета меда, ценны только как испытание легковерности)[848].

Большинство его африканских знакомых были поражены, узнав, что Рембо некогда описывал свои сокровенные мысли в стихах. Константин Ригас, который знал его с 1880 года, был интервьирован в 1905 году.

«Вопрос: Говорил ли он когда-нибудь о своих друзьях во Франции?

Ответ: Никогда. Единственное, что он любил во Франции, была его сестра. […]

Вопрос: Но вы же знаете, что Рембо писал?

Ответ: О да! Некоторые мелкие вещи: отчеты для Географического общества и книгу об Абиссинии»[849].

Рембо только однажды упомянул о своих стихах в поздний период жизни (если можно доверять сообщению из вторых уст): они были всего-навсего rin?ures («помои» или «жижа») – жидкой кашей, содержащей непереваренные комочки из Гюго, Готье и Бодлера[850].

Любой тридцатичетырехлетний мог бы сказать то же самое про стихи, написанные в подростковом возрасте. Даже если Рембо и было до этого дело, он счел бы свой литературный апофеоз смехотворным недоразумением. В Каире, как говорят, он рассуждал (возможно, с редактором Le Bosphore ?gyptien («Египетского Босфора») о будущем французской литературы: линия «Вийон – Бодлер – Верлен» быстро выдохлась; вся действительно важная работа была проделана в романе, как он развивался после Бальзака и Флобера»[851].

Он знал теперь от Поля Бурда, что его «Гласные» признаны шедевром, который вряд ли мог быть истолкован как вклад в соцреализм. Для декадентов стихи «отсутствующего молодого мастера»[852] были прекрасными маленькими монстрами, любовавшимися собой в зеркале своего языка. Рембо мог только согласиться со своими консервативными критиками – с Полем Бурдом, например, цитировавшим «Гласные» в Le Temps за три года до этого. (Он не упомянул об этой статье Рембо.)

Как только писатель чувствует себя свободным добавлять произвольные значения фиксированному смыслу слова, он говорит на языке, который больше не является нашим собственным. Неизбежный результат такой системы – это тарабарщина[853].

Текущая деятельность Рембо вряд ли была меньше «декадентской». Каждый предмет имел ценник, а каждое слово – свое буквальное значение.

В ответ на «вторжение» европейцев он расширяет свою деятельность. К концу 1888 года большая часть внешней торговли в Южной Абиссинии вращалась вокруг Рембо. Он был импортером и экспортером, золотоискателем и финансистом, посредником основного импортера оружия (Савуре), агентом старейшей торговой фирмы в Адене (Тиан & Co.) и основным поставщиком человеку, который управлял новой нацией короля Менелика (Альфред Ильг).

Он предлагал складские и банковские услуги, проводников, верблюдов и мулов, бухгалтерский учет и общие знания. Он проводил переговоры с харарской таможней и менял деньги под два процента комиссионных (Барде взимал 0,5 %, а банк в Адене – 0,1 %). Рембо устанавливал цены (в зависимости от степени фальсификации) на все основные товары, что было причиной многих бессонных ночей у его конкурентов[854].

Его караваны отправлялись на побережье, словно длинные, повторяющиеся стихи в четвероногих строфах: слоновая кость, шкуры, кофе, золото в кольцах или слитках, «из очень далеких мест»[855], ладан, мускус виверр – цибетин[856].

Караваны, которые направлялись в другую сторону – к реке Аваш и во внутренние районы страны, были похожи на передвижные базары: индийский хлопок и массачусетская рубашечная ткань, вязаные юбки и туники, бурдюки и ожерелья (matebs), фланель, мериносовая шерсть, бархат, шелк и дамаск (на попоны «для мулов или даже на рубашки»), золотая тесьма («для шорно-седельных изделий или духовенства»), мелкие пуговицы и жемчуга – «какие амхары носят на своих лапах и вокруг их шеи»[857]. Рембо редко упускал возможность перепутать человека с животным.

Был представлен каждый аспект абиссинской жизни: рис, сахар, сливочное масло, соль и мука, табак, хинин, масла и свечи; ножницы и веревки, носки и сандалии; оружие и боеприпасы. В августе 1889 года он отправил двадцать четыре каравана верблюдов, везущих партию кастрюль с крышками стоимостью 4230 франков, тысячу оловянных wantchas (конических бокалов), тысячу birillis (стеклянных графинов для абиссинского меда, называемого tedj, разных цветов, «сделанных по моему дизайну» и «не для повсеместной продажи») и семьсот одну форму для выпечки, называемые matads: «в них получается очень хорошо выпеченный хлеб в очень сжатые сроки», – заверял он Ильга[858], который ставил под сомнение пригодность для продажи некоторых предметов импорта Рембо, особенно «четки, распятия, изображения Христа и пр.»: «Мой дорогой месье Рембо, пожалуйста, будьте благоразумны и шлите мне вещи, которые я могу продать»[859].

Жалоба Ильга послужила доказательством того, что поэт по-прежнему витал в облаках. Тот факт, что сам Ильг недавно импортировал сорок одну хромолитографию, в том числе пять мадонн Рафаэля и пять изображений Иисуса Христа, наводят на мысли о том, что Ильг просто пытался снизить цены[860]. Его дружба с Рембо была вторична для бизнеса. Рембо притворился, что дает ему особую скидку, а на самом деле брал обычную цену. Ильг делал вид, что делает Рембо одолжение, принимая его товар, тогда как своим швейцарским коллегам он говорил, что «Рембо – отличный клиент, и мы выиграем, если будем обслуживать его по возможности быстро и эффективно»[861].

Ильг мог, однако, быть прав, ставя под вопрос одну товарную позицию, которую Рембо навьючил на одного из верблюдов в июле 1889 года. Наряду с несколькими ножницами, четками, пуговицами, жемчугом и 429 ярдами ткани, в этом странствующем базаре был тюк, содержащий пятнадцать упаковок линованных блокнотов – больше бумаги, чем Рембо когда-либо использовал как поэт, и все они – чистые.

В Париже писатели спорили о знаменитом сонете о гласных: был ли это проект новой формы искусства или розыгрыш? Даже про Ильга иногда было трудно сказать, насколько серьезен он был: «Продавать блокноты людям, которые не умеют писать и которые даже не знают, как использовать такую принадлежность, действительно, это слишком»[862].

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК