Глава 24. Филомат

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

…все гармонические и архитектурные возможности будут кружить вокруг твоего стола.

«Юность», «Озарения»

Рембо вернулся домой неожиданно в снег и лед 29 декабря 1874 года[552]. Ни один художник и ни одна путешествующая семья не отозвались на его объявление. Его будущее теперь зависело от доброй воли матери, или, как он надеялся, от ее способности выявлять хорошие инвестиции.

С окончанием старого года Рембо, видимо, начинал жизнь с чистого листа. Теперь он хотел заняться чем-то практическим и точным: торговлей, промышленностью или машиностроением. Чем больше языков он будет знать, тем лучше будут у него перспективы. После английского в смысле полезности шел немецкий. Для того чтобы выучить немецкий язык и ознакомиться с немецкими обычаями, ему, очевидно, придется поехать и пожить в Германии…

Мадам Рембо позволила себя убедить. Артюр был впечатляюще компетентен в Лондоне и даже показал, что он может удержаться на приличной работе в течение нескольких месяцев.

13 февраля 1875 года Рембо уехал в Штутгарт со своим чемоданом и небольшим «авансом» в счет будущих заработков. В этот момент его следы теряются. Он либо учил немецкий в штутгартской языковой школе, либо обучал детей врача, либо и то и другое одновременно. Возможно, он жил в доме видного историка искусств Вильгельма Любке, или, по мнению некоторых недавно заново открытых мемуаров, в доме под № 137 по Неккарштрассе, который принадлежал полицейскому по фамилии Вагнер. С уверенностью только можно сказать, что он никогда не жил в доме, на котором теперь висит мемориальная доска[553].

Когда Альбрехт Вагнер давал интервью в 1909 году, он утверждал, что помнит надежного молодого человека, который «замечательно говорил по-французски, приблизительно по-английски и отвратительно по-немецки»[554]. Для Рембо Штутгарт был важным подготовительным этапом. Не успел он приехать, как собрался уезжать. В новой Германской империи к молодым французам относились без особого уважения. 5 марта он написал взволнованное письмо Делаэ, в котором говорил о себе, как о цирковом артисте, демонстрирующем свое умение освобождаться от цепей:

«Мне осталось неделю терпеть Вагнера, и я жалею о деньгах, заплаченных за ненависть, и о времени, растраченном по мелочам. Пятнадцатого у меня где-нибудь будет Ein freundliches Zimmer (встреча приятелей), и я борюсь с языком так отчаянно, что покончу с этим месяца через два, если не раньше.

Здесь все хуже, чем у нас, за одним исключением: Riessling [sic], стаканчик которого я пью перед склонами, где он был рожден, за твое неиссякаемое здоровье. Сейчас солнечно и морозно. Какая скука».

«Вагнер» из письма Рембо был идентифицирован как улица или намек на недельный фестиваль вагнеровской музыки. Оригинал письма предлагает совсем иное прочтение. Непристойные каракули на левом поле изображают невысокого мужчину, выходящего из экипажа и направляющегося в высокий дом с надписью сверху: «WAGNER VERDAMMT IN EWIGKEIT» («Будь проклят Вагнер навечно») – единственное известное Рембо предложение на немецком. Внизу в петле висит обнаженный труп также с надписью «Вагнер» с бутылкой рислинга, вставленной ему в задний проход. Очевидно, Рембо был недоволен своим домовладельцем[555].

Тут же изображен город, обозначенный как Штутгарт, заваленный бутылками из-под рислинга и отдельными мужскими гениталиями. Это походило на исписанные стены общественного туалета. По сравнению с непостижимой отрешенностью «Озарений» этот язык похлопываний по спине за барной стойкой, которым он пользовался с Делаэ, звучит столь же неестественно, как на встрече одноклассников.

Суть письма состояла в том, чтобы рассказать Делаэ о недавнем визите бывшего заключенного.

За «хорошее поведение» и обращение к религии Верлен был освобожден из тюрьмы в январе: Бог снял с него все грехи. Все еще в облаке ладана, он писал Рембо на адрес Делаэ с амбициозным предложением «полюбить друг друга во Христе»[556].

Рембо воспринял обращение Верлена столь же серьезно, как он воспринимал его угрозы самоубийства. В письме, известном только из пересказа Верлена, Рембо сказал ему, что его обращение не имеет ничего общего со сверхъестественным. Это была просто «модификация того же сверхчувствительного индивида». Все это называется одним английским словом rubbish («чепуха»).

То ли из любопытства, то ли из равнодушия, он позволил Делаэ дать Верлену свой адрес, и в конце февраля изможденный человек с обвисшими усами, который выглядел гораздо старше своих тридцати лет, приехал в Штутгарт со своим посланием надежды. К сожалению, Верлен не сумел предусмотреть совокупного эффекта рислинга и Рембо: «Тут на днях приезжал Верлен с четками в руках… Три часа спустя он отрекся от нашего Господа и заставил кровоточить все 98 язв Христовых. Он оставался два с половиной дня, вел себя весьма рассудительно и, последовав моим увещеваниям, вернулся в Париж».

Этот погрязший в пороке рецидив и благонравный уход были последним актом великой драмы. Рембо и Верлен никогда больше не виделись.

Любовные истории вряд ли заканчиваются «рассудительным» поведением, и поэтому это мягкое завершение традиционно заменяется, как в фильме по пьесе Кристофера Хэмптона «Полное затмение», одной из маленьких фантазий Делаэ: в поле, на берегу реки Неккар, пьяные поэты борются под полной луной, как ангел и дьявол, пока Верлен не остается поверженным. Непосредственный очевидец – Альбрехт Вагнер – дал несколько иной вариант: Верлен был обнаружен другом герра Вагнера в крови, капающей с разбитой головы, возле ресторана «Хижина дяди Тома»[557].

Ничто из этого, кажется, даже приблизительно не соответствует истине. По словам Верлена, Рембо вел себя очень «пристойно» в Штутгарте, «рылся в библиотеках», «заполнял собой художественные музеи» и составлял списки немецких глаголов[558]. Он даже заказал элегантные визитные карточки.

У Рембо все еще были планы на деньги Верлена, и он не оставил бы его истекать кровью в Шварцвальде. Эти отношения просто исчерпали все свои возможности. Для Рембо Верлен был по-прежнему жертвой собственных эмоций. Для Верлена чудо-мальчик вырос и стал скучным лицемером, скрупулезно соблюдающим свои атеистические принципы, как господин Оме Флобера. Это не обязательно было ложным впечатлением. Даже в «Озарениях» есть намеки на опрокинутый пиетет: «The Temptation of Saint Anthony» («Искушение Святого Антония») лишено определения «Saint» и прописной «И» в «Искушении»: («Ты все еще подвержен искушению Антония».) Верлен предсказывал печальный исход: «К тому времени, когда ему исполнится тридцать лет, он станет отвратительным и очень вульгарным буржуа».

Нечто драматическое действительно произошло в Штутгарте, но, как и многие из значительных поступков Рембо, оно вряд ли казалось поступком вообще. Он вручил Верлену кучу старых бумаг – разные черновики, списки слов и «серию превосходных фрагментов»[559] – стихи в прозе, которые стали известны как «Озарения». По словам Верлена, он должен был передать стихи Жермену Нуво, чтобы тот отдал их в печать в Бельгии.

Подобного рода небрежность не более необычна для автора, чем инструкции преданным поклонникам сжечь рукописи. Очень может быть, что, поскольку Рембо собирался продать свой чемодан, он просто пытался сэкономить на почтовых расходах («2 франка 75 сантимов», согласно подсчетам Верлена)[560].

Хотел ли он видеть свои стихи в печатном виде или нет, но он явно писал их как единое целое. Несмотря на разнообразие форм – видения, притчи, загадки, отдельные фразы, «сонет» в прозе и первые во французской литературе произведения, написанные свободным стихом[561], – «Озарения» носят узнаваемый стилистический отпечаток: почти полное отсутствие сравнений и аналогий. Каждый образ существует сам по себе. Ни один не подчиняется высшим авторитетам.

Рембо, возможно, даже желал, чтобы его стихи были расположены в определенном порядке[562]. Фрагмент Apr?s le d?luge («После потопа»), который занимает первое место в оригинальном издании, образует идеальное продолжение богословской тоски «Одного лета в аду»:

«Как только угомонилась идея Потопа, заяц остановился среди травы и кивающих колокольчиков и помолился радуге сквозь паутину.

О драгоценные камни, которые прятались, цветы, которые уже открывали глаза!

На грязной улице появились прилавки, и потянулись лодки по направлению к морю, в вышине громоздящемуся, как на гравюре.

Кровь потекла – и у Синей Бороды, и на бойнях, и в цирках, где Божья печать отметила побледневшие окна. Кровь и молоко потекли.

[…]

Мадам *** установила фортепьяно в Альпах. Шла месса, и шли церемонии первых причастий в соборах.

Караваны тронулись в путь. И Великолепный Отель был построен среди хаоса льдов и полярной ночи.

С тех пор Луна стала слышать, как плачут шакалы в тимьянных пустынях, и слышать эклоги в сабо, чье ворчанье разлетается в садах. Затем в фиолетовой роще сказала мне Эвхарис, что это – весна».

Но это чистой воды предположение. Нет даже уверенности в том, что сорок один стих составляет полное произведение. Несколько липких рук перетасовывали эту «хитроумную колоду карт», прежде чем она наконец вышла в свет без ведома Рембо в 1886 году. В издании 1895 года появились новые стихи, а в Belgian review («Бельгийское ревью») в том же году поговаривали о двух других «прекрасных» «Озарениях» – стихах «Документ» и «Январь», которые исчезли так бесследно, что даже подделок не существует[563].

Нет признаков того, что Рембо просто проснулся однажды и понял, что его муза упаковала свои чемоданы. Некоторые из высказываний Верлена предполагают, что он мог бы добавить и другие стихи после Штутгарта[564]. Даже его сестра Изабель, которой нравилась мысль о внезапном отказе от литературного труда, считала, что Рембо, должно быть, продолжал писать[565].

Сами же «Озарения» подразумевают скорее постепенное изменение рельефа, чем внезапный обрыв. Немногие поэты на самом деле следуют именно таким логическим курсом. Со времени песен 1872 года Рембо сокращает разрыв между опытом и выражением, выжимая свою память, что приводит в порядок, интерпретирует и углубляет старые промахи.

Вот почему священная миссия Верлена была пустой тратой времени. Отказ Рембо принять готовую мораль не был просто самодовольным противопоставлением морали, а серьезной потерей глубины, рациональной практичностью вроде той, что обычно куда больше вознаграждает в сфере бизнеса, нежели в искусстве.

Любая форма поэзии, которая основана скорее на процессе, а не на фиксированном наборе принципов, должна упасть с края ее собственного мира. Идеологически приплюснутый мир Рембо, где старые волнения заменяются изощренными формами отвлечения внимания и самообмана, теперь выглядит почти тревожно знакомо. С «Озарениями» романтическая поэзия входит в мир залов аэропорта, тематических парков и курортов третьего мира. Ясновидец превращается в экскурсанта:

«Однажды вечером, перед наивным туристом, удалившимся от наших экономических мерзостей, рука маэстро заставляет звучать клавесины полей; кто-то в карты играет в глубинах пруда, этого зеркала фавориток и королев; во время заката появляются покрывала монахинь, и святые, и дети гармонии, и хроматизмы легенд.

[…]

Перед его порабощенным взором Германия громоздится до самой луны; татарские пустыни озаряются светом; древние восстания роятся в глубинах Небесной империи; по лестницам и скалистым сиденьям бледный и плоский мирок, Запад и Африка, начинает свое восхожденье. Затем балет известных морей и ночей, бесценная химия, звуки невероятных мелодий.

Все та же буржуазная магия, где бы ни вылезли мы из почтовой кареты! Самый немудрящий лекарь чувствует, что больше невозможно погрузиться в эту индивидуальную атмосферу, в туман физических угрызений, при одном названье которых уже возникает печаль»[566].

(«Исторический вечер»)

Примерно через две недели после визита Верлена Рембо переехал на третий этаж дома № 2 по Мариенштрассе, где проживал торговец по имени Дюдерштадт-Райноль со своей женой. У Рембо была большая, хорошо обставленная комната. Из своего окна он мог видеть казармы Иностранного легиона через дорогу. Внизу продавали гидравлические приборы и газовые котлы.

17 марта Рембо писал домой и жаловался на дороговизну жизни. Питание и проживание слишком дороги («все эти мелкие уловки – не что иное, как обман и порабощение»). Он надеялся произвести впечатление на свою мать своей бережливостью и старался не выражаться слишком туманно: «Либо мне придется остаться здесь еще на месяц, чтобы окончательно устроить свои дела, либо я буду должен давать объявления в поисках работы, что повлечет за собой некоторые расходы (поездка, например). Надеюсь, ты не найдешь мои претензии преувеличенными. Я любыми возможными средствами пытаюсь впитать в себя местные обычаи. Я пытаюсь получить всю возможную информацию, хотя и приходится мириться с довольно неприятным поведением».

К концу апреля Рембо понял, что знает немецкий настолько, насколько ему нужно. Медленное покапельное вливание денег из дома производилось с целью помешать ему странствовать, и поэтому Рембо написал письмо Верлену на адрес Делаэ с пакостным деловым предложением: Верлен отправляет ему 100 франков, чтобы заплатить за «уроки английского языка», которые Рембо давал ему в Лондоне, а он не будет ничего рассказывать о гомосексуализме Верлена.

Верлен похоронил себя в сельской местности Линкольншира и преподавал в крошечной школе в деревне трезвенников Стикней. Он приказал Делаэ не давать своего адреса «испорченному мальчишке». «Он пошел и убил гусыню, которая откладывала золотые яйца. […] А если он дуется, то пусть его!»[567]

Поскольку гусыня отказалась отложить еще одно яйцо, Рембо продал свой чемодан, сел в поезд до швейцарской границы и перешел через Альпы пешком, вероятно через Шплюгенский перевал[568]. Из обрывков переписки известно, что поэт следовал в направлении «старой Италии». Рассказ о том, как он спал в «заброшенном сарае» рядом с коровой, вероятно, подделка, хотя его обаятельный тон сделал этот опус излюбленным у многих читателей.

К тому времени, как Рембо добрался до Милана, он умирал от истощения. В центре города, бок о бок с собором, стояло ветхое здание, населенное в основном лавочниками. На визитной карточке Рембо появляется адрес: «дом № 39, Piazza del Duomo (Соборная площадь), нижний этаж». Он вполне мог зайти в нижний этаж Caffetteria Messaggi (кафетерий Мессаджи), спросить насчет комнаты. В квартире на третьем этаже жила вдова – по-видимому, та самая, что, согласно Делаэ, приютила Рембо и ухаживала за ним несколько недель[569].

В 1998 году эта милосердная женщина была в конце концов идентифицирована Пьеро Бораджина как вдова торговца вином. Она потеряла своего сына годом ранее. Рембо, который бывал наиболее привлекательным, когда оставался без гроша в кармане, обрел временный материнский приют. Рембо написал Делаэ, прося прислать ему подписанную им копию «Одного лета в аду», чтобы подарить ее вдове в знак благодарности.

Мало известно об этом беспокойном периоде жизни Рембо. Переписка крайне скудна, эпизоды проносятся мимо, никогда не повторяясь. Он всегда был на пути куда-нибудь еще.

Он тем не менее имел некий план, или совокупность взаимосвязанных планов. Он слышал, что Анри Мерсье, журналист, который когда-то купил ему костюм в Париже, был совладельцем мыловаренного завода на одном из островов Эгейского моря[570]. Мысль о том, что прославившийся развратом поэт изготавливает мыло на земле муз, была привлекательной иронией. Пробыв примерно месяц в Милане, он отправился в порт Леггорн (Ливорно), где нашел работу поденщика в доках[571].

Рембо быстро разрабатывал свою дорожную стратегию. Отныне он будет тяготеть к оживленным международным портам, где, как правило, была доступна временная работа и откуда начинаются долгие и недорогие странствия. Доки крупных городов были особыми зонами, где не доминировала ни одна национальность и где цивилизация начинала растворяться в море. Этот образ уже прослеживается в произведениях Рембо: от уличных сетей стиха до космополитического хаоса «Озарений».

Основная нить его странствий в 1875–1876 годах обычно воспринимается как шутка или как пример интеллектуальной мании величия Рембо: выучить все основные европейские языки в самые короткие сроки. С появлением лингвистических школ и коммерческих методов обучения такое быстрое овладение иностранными языками больше не кажется необычным. Для иных обучающихся процесс изучения одного языка может длиться шесть или семь лет. Для Рембо нескольких недель в доме дружески настроенной миланской вдовы и месяца разгрузки судов в Ливорно было более чем достаточно, чтобы получить базовые знания итальянского.

Парадоксально, но одержимость поглощением практической информации не имела практической стороны. Эту необычайную страсть Рембо определил Верлену как «филоматию»: обучение ради обучения. Какую бы форму она ни принимала – новый язык или новый горизонт, смысл состоял в том, чтобы поддерживать приток свежих данных.

Как только пульс мыслей замедлялся и видения застывали, Рембо менял декорации – страну, язык, окружение. Возможно, он надеялся, что эта «филоматическая лихорадка» станет заменой поэтическому творчеству.

Первая смена Рембо-грузчика закончилась незадолго до 15 июня, когда он уехал из Ливорно и отправился в Сиену. Он, по-видимому, держал путь к Бриндизи, где какой-нибудь корабль смог бы отвезти его на мыловаренный завод[572].

Существуют более простые пути, но не так много столь живописных или столь атлетически приятных. В своих письмах к Делаэ Верлен называл Рембо «человеком с подошвами, подбитыми ветром». Для того, кто предпочитал сидеть на одном месте, подобное высказывание звучит как издевка.

Для Рембо важно было чувствовать очередное соприкосновение «с шершавой реальностью»: «Я слишком беспутен… жизнь, принадлежащая мне, не очень весома, она взлетает и кружит вдалеке от активного действия» («Дурная кровь»). В Ma Boh?me («Богеме») он писал о своей «израненной камнями» обуви с сострадательным отношением ходока на дальние дистанции, которое он питает к своему снаряжению:

Не властен более подошвы истоптать

В пальто, которое достигло идеала,

И в сане вашего, о Эрато, вассала

Под небо вольное я уходил мечтать.

Мне сумрак из теней сам песни создавал,

Я ж к сердцу прижимал носок моей ботинки

И, вместо струн, щипал мечтательно резинки[573].

Таковы были простые инструменты, которые превратили мир в движущееся зрелище. Менее чем за три месяца он прошагал более девяти сотен километров по самой изнурительной местности Южной Европы.

Обычным результатом этих марафонов – хотя вряд ли это было осознанной целью – было то, что он доводил себя до состояния крайней нужды и истощения. Каждый шаг уводил его дальше от дома, но приближал к беспомощности и зависимости. Где-то между Ливорно и Сиеной под палящим июньским солнцем и с «ногами в пыли» на дороге он рухнул от солнечного удара[574].

На этот раз спасителем Рембо стал французский консул в Ливорно. Отчет консульства от 15 июня 1875 года сообщает, что «Raimbaud [sic], Артюр, сын Фредерика и Катрин Кюиф, уроженец города Шарлевиля», помещен в отель «Стелла» на два дня, получил три франка двадцать сантимов и был отправлен обратно во Францию на пароходе[575].

По прибытии в Марсель Рембо снова сильно заболел и вынужден был провести несколько дней в больнице. Лежа в постели, он вынашивал другой план. Карлистская повстанческая армия создала пункты по вербовке новобранцев вдоль Средиземноморского побережья. Наемники проходили обучение во Франции, а затем тайно переправлялись в Испанию через Пиренеи. Поскольку путешествие на восток превратилось в замкнутый круг, Рембо решил продолжить дорогу на запад и добавить испанский к своей коллекции иностранных языков[576].

Выйдя из больницы, он нашел вербовочный пункт и записался в армию как сторонник карлистского самозванца, Дона Карлоса. В обмен на это он получил небольшую сумму денег и инструкции о том, как присоединиться к своему полку.

Большая часть писем Рембо Делаэ не сохранилась, но их суть передана Верленом в едком коротком стихе, описывающем деяния запойного «филомата» его собственным местным говором:

Больше никакого курения, а не то daromphe[577] вываляет меня в дерьме.

Как печально. Что, черт возьми, мне теперь делать? Я конченый человек.

Много думал. Карлисты? Нет, не стоит заморачиваться.

Это не весело, быть мясом для пулемета.

Это, наверное, честное выражение отношения Рембо к гражданской войне в Испании. Карлисты страдали от тяжелых поражений, и наемники, несомненно, будут вовлечены в кровавые столкновения.

Вместо того чтобы направиться к испанской границе, Рембо добрался до вокзала и на полученные деньги купил билет на поезд до Парижа.

Дезертир возвращался домой.

В один из дней лета «сумасшедший композитор» Эрнест Кабанер вернулся домой и нашел свою комнату в беспорядке, а его скромный запас абсента исчез. Признаки не вызывали сомнений: «Этот шкодливый кот Рембо опять вернулся!»[578]

Рембо вернулся на место своего преступления, по-видимому, чтобы совершить другое. Несколько недель спустя он хвастался Делаэ «в крикливой манере, что было для него довольно удивительно, о том, что, когда он был в Париже, он всех и вся пинал под задницу». Оказавшись снова на знакомой территории, с умом филомата, лишенным свежих данных, Рембо, видимо, считал всех, включая самого себя, «отбросами»[579]. Пил до одурения. Даже те немногие, кто еще терпимо относился к нему, – Кабанер, Форен, Мерсье и Нуво, – с «безумным путешественником» предпочитали общаться на расстоянии.

Написанный карандашом адрес на недавно обнаруженной визитной карточке предполагает, что он снял комнату в доме № 18 на бульваре Монруж, как раз под чердаком, который он делил с Фореном в 1872 году[580]. Не там ли художник по имени Гарнье нарисовал сомнительный «Портрет поэта Артюра Raimbaut»? На портрете изображен хорошо одетый молодой человек, волосы которого (в отличие от Рембо) разделены пробором справа, и проставлены две различные даты: 1872 г. и 1873 г. Но надпись на обороте холста говорит, что картина была написана «напротив ворот кладбища Монпарнас»[581]. Дом № 18 на бульваре Монруж обращен своим парадным входом на это кладбище.

Вполне возможно даже, что Рембо, как молодой человек на картине, был хорошо одет. Рисунок Делаэ изображает довольно шикарного Рембо, объявляющего о своем присутствии высокомерным похлопыванием по плечу. Он носит котелок, жесткий воротничок, добротный, сшитый по фигуре костюм и туфли, не предназначенные для долгих переходов. Изабель утверждает, что ее брат давал уроки в городке Мезон-Альфор к юго-востоку от Парижа[582]. Рембо действительно виделся с матерью и сестрами тем летом, когда они приехали на консультацию со специалистом для Витали, которая чахла от туберкулезного синовита[583]. Но информация о том, что Рембо занимал преподавательский пост, датируется тем временем (1896), когда Изабель изобретала респектабельную альтернативу для каждого нелицеприятного эпизода в жизни своего брата.

Единственным надежным доказательством его деятельности является письмо от Делаэ, предупреждающее Верлена о последней попытке «овода»[584] профинансировать свое путешествие: «По его мнению, ты просто скряга. […] Он ходил в дом твоей матери в Париже. Консьерж сказал ему, что она уехала в Бельгию»[585].

Рембо завершил свой первый магический круг к концу сентября. Он вернулся в Шарлевиль затем, чтобы впасть в очередную спячку. Каждые четверг и воскресенье он ходил в дальние кафе с Делаэ. Ради денег на пиво он давал уроки немецкого языка сыну нового арендодателя дома № 31 на улице Сен-Бартелеми. Все остальное время он проводил, восстанавливая свои силы и заполняя, словно ковчег, запасы памяти.

Этот аппетит к полезным знаниям начинает походить на серьезную зависимость. По словам трех разных свидетелей, омнилингвист (лингвист широкого профиля) уже качался среди отдаленных ветвей древа индоевропейских языков и достиг афразийской ветви: «арабский и немного русского»[586]; «хинди, амхарский [эфиопский] и особенно арабский»[587]. Бывший одноклассник по имени Анри Пуфин однажды случайно столкнулся с Рембо в лесу неподалеку от Шарлевиля. Рембо учил русский язык посредством чтения греческо-русского словаря; но, так как книги ему были обременительны, он отрезал страницы и рассовывал их по карманам»[588].

Рембо, кажется, наслаждался неким объединенным разумом, который может вертеться вокруг одного набора фактов – либо одного языка, – вокруг другого без постоянного возврата к центральному хранилищу знаний. Это дает смущающую возможность того, что «Озарения» были более последовательными для их создателя, чем они кажутся нам. К счастью, эстетическое наслаждение часто можно черпать лишь из впечатления сложной мысли: черных досок Эйнштейна, поясняющих предложений Витгенштейна, стихотворений Рембо в прозе.

Даже если, как утверждал Делаэ, «его вдохновение иссякло»[589], это был все тот же Рембо. Его последняя известная художественная деятельность, которая датируется этой шарелевильской зимой, показывает ту же страсть к интегрированным отраслям знаний, которые поддаются каким-то характеристикам. Разница была в том, что желание сохранить результаты – не слишком сильное изначально – оставило его полностью.

Вернувшись в Шарлевиль, Рембо попросил молодого церковного органиста по имени Луи Летранж обучить его азам музыки. Его интерес был главным образом теоретического характера. Сначала он молча практиковался на клавиатуре, вырезанной на обеденном столе. Позже, не предупредив мать, он приказал доставить домой фортепиано. Идея состояла в том, что, когда соседи увидят, как поднимают фортепиано в квартиру семейства Рембо, они начнут жаловаться на то, что музыкальные инструменты запрещены в этом доме. Тогда мадам Рембо стала бы настаивать на том, чтобы инструмент установили. Этот план сработал[590].

Рисунок Верлена, созданный на основе сообщения Делаэ, изображает Рембо в образе Листа, стучащего по клавишам руками-поршнями, а мать и арендодатель в это время затыкают руками уши. Заголовок: La musique adoucit les moeurs («Музыка оказывает цивилизующее воздействие»). По словам Летранжа, Рембо не волновали гаммы или красивые мелодии. Он искал «новые созвучия».

Богатым источником информации об этих филоматических проектах является необычное письмо Делаэ, который заступил на преподавательскую должность в Ретеле в 40 километрах от Шарлевиля. Письмо датировано 14 октября.

В первой части своего письма Рембо напрасно беспокоился о военном призыве: «похоже, что 2-я «часть» «контингента» «класса 74» будет призвана 3 ноября «текущего» или «следующего» (года). В грубой песенке под названием R?ve («Мечта») он изобразил себя ночью в казарме с группой пускающих газы солдат. Солдаты, в том числе Рембо, изображаются в виде дружески болтающих сыров:

Эманации и взрывы.

Гений: – «я – Рокфор!»

– «Это будет смерть нам!..»

– «Я – Грюйер И Бри!..» и т. д.

Поскольку этот неясный отрывок виршей Рембо технически является его последним известным стихотворным произведением, его иногда называют также «кульминацией» его литературной карьеры, «манифестом» его молчания. Этот удивительный взгляд может отражать необычайно гибкую форму литературной восприимчивости или отражать престиж архисюрреалиста Андре Бретона. Глумясь над ангельским образом Рембо-католика Клоделя, Бретон описывает сырную песенку в своей Anthologie de l’humour noir («Антология черного юмора») как «поэтическое и духовное завещание» Рембо[591].

Рембо всегда ассоциируется с гением с душком и скрытым брожением, и нет оснований предполагать, что эта записка другу была формальным прощанием с неосуществимой мечтой. Судя по всему, интеллектуальная жизнь Рембо в конце 1875 года была такой же энергичной, как и всегда. Вторая часть письма была списком покупок филомата. На мгновение казалось, будто он собирается воплотить мечту своей матери и поступить в ?cole Polytechnique (Политехническую школу):

«[…] Одно небольшое одолжение: не мог бы ты сообщить мне точно и вкратце, из чего теперь состоит экзамен на звание bachot

[бакалавра] – классических предметов, математики, каких разделов и т. п. […] Мне особенно нужны точные подробности, поскольку я вскоре буду покупать пособия. Военная подготовка и bachot (бакалавриат), видишь ли, дадут мне пару-тройку приятных сезонов! К черту этот «веселый труд» в любом случае. Но если бы ты только был добр растолковать мне наилучшим образом [le plus mieux possible], как это делается…

К твоим услугам по мере моих скромных способностей».

Принято считать, что поэты беспомощны в «реальном мире», следовательно, этот интерес к choses pr?cises (точным наукам) можно истолковать как доказательство того, что Рембо покончил с поэзией. Может быть, он впал в состояние сонного бездействия, которое будет длиться несколько дней или всю оставшуюся его жизнь, но, поскольку он никогда не считал поэзию невольным продуктом естественно вдохновенного разума и поскольку «ясновидец» должен был быть ученым словесности и «умножителем прогресса», нет ничего по сути непоэтического в «точности». Это был 1875 год, а не рассвет романтического века.

Поскольку хронология неизвестна, нельзя сделать каких-то окончательных выводов, но примечательно, что некоторое из того, что потом окажется «Озарениями», показывает знакомство с математическими и музыкальными терминами, которые соответствовали новым интересам Рембо[592]. Nocturne vulgaire («Вульгарный ноктюрн») даже имеет формальную кругообразность фортепьянного ноктюрна:

«Одно дуновенье пробивает брешь в перегородках, нарушает круговращенье изъеденных крыш, уничтожает огни у очагов, погружает в темноту оконные рамы.

У виноградника, поставив ногу на желоб, я забираюсь в карету, чей возраст легко узнается по выпуклым стеклам, по изогнутым дверцам, по искривленным виденьям. Катафалк моих сновидений, пастушеский домик моего простодушия, карета кружит по стертой дороге, и на изъяне стекла наверху вращаются бледные лунные лица, груди и листья.

Зеленое и темно-синее наводняет картину. Остановка там, где пятном растекается гравий. Не собираются ль здесь вызвать свистом грозу, и Содом, и Солим, и диких зверей, и движение армий?

(Ямщики и животные из сновиденья не подхватят ли свист, чтобы до самых глаз меня погрузить в шелковистый родник?)

Исхлестанных плеском воды и напитков, не хотят ли заставить нас мчаться по лаю бульдогов?

Одно дуновение уничтожает огни очагов».

Если и есть признаки наступающей тишины в письме Делаэ, то они состоят в распространении кавычек. Великий словесный изобретатель прятался за чужим языком. Поэзия оказалась не в силах искоренить чувство стыда и распутство[593]. После всех экспериментов с наркотическим опьянением и умышленных «умопомешательств» личность Рембо осталась неповрежденной. Если Верлен теперь видел своего любовника и свою «музу» посмеивающимся паразитом, то он был не одинок. «Демон» «Одного лета в аду» был одинаково пренебрежителен: «Гиеной останешься ты, и т. д. …» – крикнул демон, который увенчал мою голову маками».

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК