Глава 22. «Метрополитен»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Путешественников подготавливают быстро».

«Таймс», 25 мая 1874 г.

Кафе «Табуре» по соседству с театром «Одеон» было одним из тех легендарных заведений, куда из поколения в поколение заходили посидеть литераторы. Клиенты делились по возрасту и репутации на говорящих и слушателей, и даже в расстановке столиков была незаметная иерархия. Среди завсегдатаев были Этьен Каржа, на которого нападал Рембо двадцать месяцев тому назад, и бывший «Иоанн Креститель с Левого берега» Рембо – Леон Валад, который после объявления появления нового «гения» в октябре 1871 года так больше и не написал о нем ни слова.

1 ноября 1873 года изрядно обносившийся молодой человек, который выглядел «атлетического вида крестьянином» с «кирпично-красным лицом»[499], тяжелой походкой вошел в кафе и уселся за пустой столик. Голоса понизились до шепота. Это был демон, который «погубил» Верлена. Само его присутствие в «Табуре» было оскорблением литературы.

Только два человека попытались заговорить с ним. Одним из них был слабый поэт по имени Альфред Пуссен, который приехал в Париж за наследством и пытался войти в литературный мир. Рембо напугал его выражением «брутальной раздраженности» на лице, которое Пуссен запомнил на всю свою жизнь[500].

Другой из тех, кто пытался завести разговор, мгновенно стал приятелем[501]. Поэт Жермен Нуво был невысоким коренастым провансальцем с красивым лицом и приятной привычкой осторожно противоречить всему сказанному, в надежде найти более интересный угол зрения. Он был на три года старше Рембо. Хотя Нуво успел растратить небольшое наследство, он не проявлял никаких признаков желания найти работу.

Вместе с Раулем Поншоном и Жаном Ришпеном, которые получили копии «Одного лета в аду», Нуво принадлежал к небольшой группе, которая называла себя Les Vivants («Живыми»), в отличие от мумифицированных парнасцев, или, как Рембо, кажется, называет их в «Одном лете в аду», «друзьями смерти»[502]. Нуво читал удивительные стихи, которые циркулировали в Латинском квартале («Офелия», «Искательницы вшей» и, возможно, «Гласные»), и был одним из первых подражателей Рембо – что доказывает, что Рембо знал, задолго до того, как покинул Европу, что у него есть «ученики»[503].

Рембо отказывался обсуждать стихи, которые он написал в шестнадцать лет. Вместо этого он говорил о волшебной стране туманов по ту сторону канала, где люди более «интеллигентны», где практически невозможно заскучать. Видя в Нуво замену Верлену, он продал свою идею провести сезон в Англии, и Нуво согласился присоединиться к нему в его следующей экспедиции.

Когда Жан Ришпен услышал, что Нуво познакомился с homme fatal[504], то забеспокоился: «Энергичный, смелый и блестящий Рембо, который был гораздо более известен в то время своими приключениями с Верленом, чем своими произведениями, – вскоре обрел очевидную власть над Нуво. Слабая и возбудимая личность, Нуво имел нервный темперамент чувственной женщины, которая находит силу неотразимой»[505].

Подготовив, таким образом, очередное приключение, «неотразимый» Рембо возвращается в Шарлевиль, чтобы переждать зиму.

Ближайшие пять месяцев были бессодержательны. Рембо, наверное, работал над стихами в прозе «Озарения». Он рисовал свои образы на фоне знакомого пейзажа, используя грамматические конструкции, которые звучат так, будто они могли когда-то нести простые аргументы:

«Надо идти по красной дороге, чтобы добраться до безлюдной корчмы. Замок предназначен к продаже. – Ключ от церкви кюре, должно быть, унес. – Пустуют сторожки около парка. Изгородь так высока, что видны лишь вершины деревьев. Впрочем, не на что там посмотреть».

(«Детство»)

«Я не жалею о прежнем участии в благословенном веселье: трезвый воздух этой терпкой деревни энергично питает ужасный мой скептицизм. Но так как скептицизм этот ныне не может найти применения, а сам он предан новым волненьям, – то не ожидаю своего превращения в бесконечно злого безумца».

(«Жизни»)

Это была ничейная земля между философиями. Церковь заперта, святой праздник закончился, и «Сатана» пребывает в поисках новой работы. Оба отрывка имеют особый тон «терпения» и ожидания, что придает образам Рембо своеобразную неизбежность. В обнаруженной правке черновика «Одного лета в аду» он заменил «разрушительную ненасытность жизни» на «губительную силу», как если бы «ненасытность» и «сила» были синонимами, или как если бы просто аппетит был просто пропитанием.

Мадам Рембо написала Верлену в своем письме, что «человек, все пожелания которого гарантированы, а желания исполнены, конечно, не был бы счастлив». Уроки, полученные в детстве, как ни жестоки они были, всегда утешение. Рембо следовал заповедям своей матери так цепко, что большая часть его жизни выглядит погоней за несчастьями и разочарованиями. В течение последующих пяти лет он будет возвращаться в Шарлевиль или Рош каждую зиму. «…Меня устрашает зима, потому что зима – это время комфорта», – написал он в «Одном лете в аду». Но в доме матери было мало опасности, что он потеряет свою силу в комфорте или увидит все свои желания исполненными.

В этот момент жизнь Рембо делится на два возможных пути с вопросительным знаком на перепутье: пишет ли он что-то по-прежнему или «Одно лето в аду» станет его последним произведением?

Порядок, в котором были написаны «Одно лето в аду» и «Озарения», является предметом одних из самых продолжительных дебатов во французской литературе[506]. Справедливо сказать, что небольшое число исследователей творчества Рембо по-прежнему считают, что Рембо (а не «я» в его стихах) перестал писать в августе 1873 года[507]. После прочтения «Одного лета в аду» словно быстрый прыжок в тишину и, интерпретируя стихи Рембо как точный дневник его тогдашних мыслей, трудно примирить разум с медленным и тернистым спуском, даже если он интереснее в долгосрочной перспективе.

Теперь, однако, кажется очевидным, что многие (возможно, большинство) из стихотворений в прозе, которые в конечном итоге были опубликованы без ведома Рембо в 1886 году под названием «Озарения», были написаны после «Одного лета в аду». Дрожащая рука графологии определила большую часть дат сохранившихся рукописей «Озарений», но большинство ученых сходятся во мнении, что два раздела были переписаны рукой Жермена Нуво, который не жил с Рембо до 1874 года.

Свидетельство самих стихов убедительно, но его невозможно обратить в твердое доказательство. Следы продвинутого английского могут предположить 1874 год. Озабоченность математическими науками и внезапное отсутствие католической терминологии согласуются с новым, постхристианским Рембо[508].

Поскольку первые эксперименты Рембо со стихами в прозе восходят к 1871 или 1872 году, логично предположить, что они были предвестниками «Озарений», как и некоторые отдельные стихи, предшествующие «Одному лету в аду», но процесс, который привел его к отказу от поэзии вообще, длился несколько лет. Рим не был разрушен в один день. Есть и другие тексты, кроме «Одного лета в аду», которые могут быть истолкованы как прощание с поэзией: «Отъезд» и «Распродажа» в «Озарениях» и, если на то пошло, «Пьяный корабль». Рембо выдавал разные виды литературного стиля с тех пор, как начал писать.

Версия о том, что Рембо в какой-то момент принял решение раз и навсегда отказаться от поэзии, вызывает вопросы: Рембо решает отказаться от поэзии, а потом проводит несколько месяцев, совершенствуя текст («Одно лето в аду»), в котором объясняет, что он собирается бросить писать. Он не был известен своими долгими прощаниями.

Даже краткие прощания не были для него обычными. К концу марта 1874 года маленькая группа «Живых» заметила, что один из ее членов отсутствует.

«Рембо был замечен в Париже, но вскоре он снова исчез. Между тем Жермена Нуво тоже нигде не было видно, что было странно, потому что его бумаги все еще находились у него в комнате, а ключ не был отдан».

Ришпен опасался худшего: «Этот поспешный отъезд с оставлением ценных бумаг в гостиничном номере выглядит как похищение. Мы чувствовали, что ничего хорошего из этого не получится. Подверженный непосредственному влиянию Рембо в чужой стране, не в состоянии противостоять этому влиянию, мы думали, что с Нуво все было кончено»[509].

Никаких новостей не было до 27 марта. Затем пришло письмо с лондонским штемпелем. Нуво был тайно переправлен через Ла-Манш.

«Мой дорогой Ришпен!

Я оставил Париж, когда менее всего ожидал, и теперь я, как видишь, с Рембо. […] Мы сняли a room [по-англ.] на Stampfort street [sic], в семье, где молодой джентльмен, немного зная французский, общается с нами в течение часа каждый день, чтобы улучшить свой французский, и я могу выучить несколько слов. Рембо также собирается работать над своим английским. Он знает достаточно для наших общих потребностей»[510].

Рембо продолжил спуск по слоям лондонского жилья – от потертого аристократизма Хоуленд-стрит к черному шуму Стэмфорд-стрит. Семейство Стивенс жило в трех минутах от вокзала Ватерлоо, между пабом и конторой театрального агента. Стэмфорд-стрит находилась поблизости от реки, а иногда и в самой реке: через пару дней после того, как приехали Рембо и Нуво, тылы домов на Коммершиал-Роуд стояли под семью футами зловонных вод Темзы[511].

Дом № 178 исчез навсегда пятьдесят лет назад, и энциклопедическая лента маленьких магазинчиков и мастерских уже давно стала «мягким сегментом» A 3200, но здания напротив сохранились.

На месте магазина, который Рембо видел, выходя из дома, теперь французский ресторан.

Рембо, как Филеас Фогг[512], занимал комнату на верхнем этаже, выходящую на север, так что он мог наслаждаться панорамой Темзы: витиеватыми мостами, новой набережной и собором Святого Павла, возвышающимся над Ист-Эндом[513]. Но, несмотря на то что Рембо с Нуво жили наверху, им приходилось любоваться панорамой сквозь дым фабрик. С той же вероятностью они могли жить в подвале с видом на туфли, юбки, собак и колеса экипажей.

Одно из «Озарений» Рембо – это галлюцинаторное видение некоего наполовину ушедшего в землю погреба, куда никогда не попадало солнце, которые были широко распространены по всему городу, в том числе и на Стэмфорд-стрит, – путешествие к центру Земли по лондонским подвалам. В некоторых своих стихах он, кажется, использовал английские рифмы (eclogues – clogs, corridors – gauze и т. д.), чтобы произвести неожиданные образы. Он, конечно, заметил двусмысленную рифму слов room («комната») и tomb («могила»):

«Пусть наконец-то сдадут мне эту могилу, побеленную известью и с цементными швами, далеко-далеко под землей.

Я облокотился на стол; яркая лампа освещает журналы, которые я перечитываю, как идиот; освещает книги, лишенные смысла.

На большом расстоянье отсюда, над моим подземным салоном, укоренились дома и сгустились туманы. Красная или черная грязь. Чудовищный город, бесконечная ночь!

Несколько ниже – сточные трубы. Но сторонам – только толща земли. Быть может, встречаются здесь луна и кометы, море и сказки.

В час горечи я вызываю в воображенье шары из сапфира, шары из металла. Я – повелитель молчанья. Почему же подобье окна как будто бледнеет под сводом?»[514]

Переход от видения к реальности характерен для «Озарений». Эта новая практика обещана в «Одном лете в аду». Без Бога жизнь не имеет никакого непроизвольного смысла или морального фундамента. Полюса «Одного лета в аду» были опорами старого мира: «Теология вполне серьезна: ад, несомненно, внизу, небеса наверху». В «Озарениях», где «добро» и «зло» появляются только раз в богословском смысле, возможна любая ориентация: наводнения отступают вверх, пейзажи двумерны, расстояния в пространстве и времени взаимозаменяемы.

До Рембо обычно предполагалось, что поэт стоит над, сидит под или находится прямо перед миром, на уровне наблюдателя. В «Озарениях» теория относительности усложняет картину. Беспорядочные, разрушающие привычку структуры делают городской пейзаж нематериальным:

«Серое хрустальное небо. Причудливый рисунок мостов: одни прямые, другие изогнуты, третьи опускаются или под углом приближаются к первым, и эти фигуры возобновляются в озаренных круговоротах канала, но все настолько легки и длинны, что берега, отягощенные куполами, оседают, становятся меньше. Одни из этих мостов до сих пор несут на себе лачуги. Другие служат опорой для мачт, и сигналов, и парапетов. Пересекаются звуки минорных аккордов, над берегами протянуты струны. Виднеется красная блуза, быть может, другие одежды и музыкальные инструменты. Что это? Народные песни, отрывки из великосветских концертов, остатки уличных гимнов? Вода – голубая и серая, широкая, словно пролив.

Белый луч, упав с высокого неба, уничтожает эту комедию»[515].

(«Озарения», «Мосты»)

Жермену Нуво еще предстояло войти в этот футуристический мир случайных связей, где ничто не длится достаточно долго, чтобы отражать личность. Он находился в еще викторианском Лондоне. Его первые впечатления были ужасными: запах мускуса и угольного дыма в воздухе, люди с каменными лицами на улице, постоянное солнечное затмение[516].

Новый ученик нуждался в просвещении. Рембо наставлял его в искусстве жить на малые средства[517]. Он показал ему, где подают самые большие порции gingerbeers (имбирного пива) и французскую лавку, торгующую жареной рыбой с картошкой, где на четыре пенса можно купить тарелку с верхом жареной еды. Он водил его по музеям, мюзик-холлам и в Кристал-Палас (Хрустальный дворец), купол которого Рембо, как полагают, использовал в качестве своеобразного хранилища образов для «Озарений»[518]. Они часами ходили пешком, пока не заблудятся, как Нуво жаловался в письме к Ришпену: «Нет конца этим мостам». Они также путешествовали по первой в мире подземке (хотя по-прежнему в основном надземной), намеком на которую было название и проносящиеся со свистом образы «Метрополитена»: «По асфальтной пустыне бегут в беспорядке с туманами вместе, чьи мерзкие клочья растянулись по небу, которое гнется, пятится, клонится книзу и состоит из черного, мрачного дыма, какого не выдумал бы и Океан, одевшийся в траур, – бегут в беспорядке каски, колеса, барки, крупы коней».

В отличие от Верлена Нуво был холостым, веселым, и им было просто управлять. С другой стороны, он не был богатым.

Вскоре после прибытия[519] Рембо разговорился с каким-то человеком в пабе, который сказал ему, что картонажная фабрика в Холборне нанимает рабочих. Неправдоподобное имя работодателя – Л. В. А. Драйкап[520], – возможно, свидетельствует о том, что эта история о трудоустройстве Рембо очередной апокриф. Нереальность этого события была, по-видимому, подтверждена в 1956 году, когда в фиктивной демонстрации эрудиции некий критик утверждал, что в Холборне было «очень немного коробочных фабрик»[521].

На самом деле жители Холборна 1870-х годов утопали в бумаге и картоне, Холборн был также центром печатного ремесла. История, следовательно, вполне правдоподобна, и нет никаких оснований для первых биографов придумывать эти детали, так как они не представляют особого интереса для французских читателей. В 1874 году в этом месте было восемь фирм, которые могли бы нанять Рембо и Нуво, – вытащим из шапки хотя бы одно имя: Чарльз Сарпи, «производитель упаковочных коробок», № 160, Хай-Холборн.

Ученик коробочных дел мастера должен был выходить рано поутру, направляясь на восток вдоль Стэмфорд-стрит, мимо табачной лавки, женской школы, кофеен в доме № 53 и унитарианской часовни; затем мимо ряда безоконных, наводненных крысами многоквартирных домов, известных у местного населения как «Дома с привидениями»[522], через новый мост Блэкфрайерс в усыпанный щебнем район, недавно пронзенный Холборнским виадуком.

На фабрике новым работникам выдали кипу картона, ножницы и горшочек с клеем. Идея состояла в том, чтобы превращать картон в шляпные коробки. Они, похоже, застряли там на месяц. К концу апреля они заработали достаточно, чтобы выплатить то, что задолжали производителю за испорченные материалы, и покинули фабрику не богаче, чем прежде.

Работа на фабрике, по крайней мере, пополнила его словарный запас. Многие фразы в его английском лексиконе нельзя найти ни в одном словаре и, очевидно, являются плодами импровизированных разговоров, путаными и наполовину стертыми, как старая магнито фонная запись. Вот какими фразами обогатился лексикон бывшего сторонника Коммуны, сражающегося с тиранией производственной линии:

See if aught be wanting! (Смотрите, чтобы ничего не пропало!)

What a helpless being! (Какое беспомощное существо!)

You will account for that sum… with all speed! (Вы отчитаетесь за эту сумму… и как можно скорее!)

Address yourself to your business at once! (Сейчас же займись своим делом!)

The mind cannot advert to two things at once. (Ум не может быть занят двумя вещами одновременно.)

Help yourself to anything you like! (Угощайтесь всем, что вам угодно!)

They make themselves at home everywhere. (Они везде чувствуют себя как дома.)

Speak out, I do not take hints! (Говори прямо, я не понимаю эти намеки!)

A huge eater (Любитель поесть)

You must learn to abstain from these indulgences! (Вы должны научиться воздерживаться от этих возлияний!)

Поскольку ум Рембо был вполне способен заниматься по крайней мере двумя вещами одновременно, он отправился в Британский музей в субботу 4 апреля возобновить свой читательский билет[523]. Нуво и на этот раз последовал за ним. Когда они подписывали реестр, каждый из них дал себе дополнительное новозаветное имя:

Жан Никола Жозеф Артюр Рембо

Мари Бернар Жермен Нуво

Инфернальный супруг вернулся с новой Девой.

Эта частная шутка в реестре Британского музея – последний легкомысленный сувенир «крестного пути» Рембо, если не считать того, что Нуво, как и Верлен, вскоре после ухода от Рембо пережил религиозный кризис. Было ли это эффектом проживания с человеком, который делал так, что все выглядело ключом к великой тайне, или же отражением выбора друзей Рембо, сказать трудно.

На этот раз быт развалился всего через два месяца.

Уйдя с фабрики, они прибегли к более простому способу обучения, где доказательства некомпетентности были менее заметны, чем испорченная шляпная коробка. Они воспользовались газетой, ориентированной на покупателей с низким доходом, Echo («Эхо»), чтобы найти себе собеседников, и The Times («Время»), чтобы дать объявление о поиске учеников[524].

До сих пор не было никаких свидетельств того, что Рембо и Нуво вообще пытались преподавать. Делаэ говорил, что пытались, но его слова были поставлены под сомнение, несмотря на то что он оставался в контакте с обоими в течение нескольких лет. Одно объявление в «Таймс» имеет подходящую дату, а также соответствует заявлению Делаэ о том, что они искали работу через агентство:

«Парижский французский со всеми его оттенками и тонкостями от монсеньора Ж. Лафонта (Mons. J. Lafont) и двух парижан с ученой степенью. Специальный инструктаж для приобретения разговорных навыков на французском.

Путешественников подготавливают быстро. Дом № 16, Брукстрит, Ганновер-сквер».

(«Таймс», 25 мая 1874 г.)

Способность Рембо «быстро подготавливать путешественников» была хорошо известна Верлену, Нуво и позже группе африканских исследователей. Возможно, некоторое время он работал в школе. Делаэ утверждал, что Рембо был уволен за порчу барабана (прокол), который использовался для сбора учеников. Так как барабаны, как правило, не используются для таких целей, эта история тоже была поставлена под сомнение[525]. Но, возможно, он, как и Жюль Андриё, нашел работу в качестве учителя французского языка в военной школе. Une raison («К разуму») в «Озарениях» может быть даже эхом обязанностей поэта на игровой площадке:

«Ударом пальца по барабану ты из него исторгаешь все звуки – начало гармонии новой.

Один твой шаг – и поднимаются новые люди, ведя других за собою.

Отвернулась твоя голова – это новой любви зарожденье!

Повернулась она – зарожденье новой любви.

«Измени нашу участь, изрешети все бичи, начиная с бича по имени время», – поют тебе дети. «Подними и возвысь, где бы ни было, сущность наших стремлений и нашего счастья», – обращаются с просьбой к тебе.

Из всегда к нам пришедший, ты будешь повсюду».

С конца мая уже нет никаких следов партнерства – Жермен Нуво оставил Рембо в начале июня, по-видимому, без злобы, но и без намерения вернуться.

Прежде чем расстаться, он помог Рембо переписать некоторые из его «Озарений» и увидел далекое будущее французской поэзии. Но само имя Рембо стало препятствием. Нуво посылал стихи в парижские периодические журналы. Стихи публиковали, но полиция нравов грозила пальцем: Рембо считался заразной болезнью[526]. «Романсы без слов» Верлена только-только появились, и, хотя посвящение Рембо было удалено, эта летопись одного из самых плодотворных обменов во французской поэзии имела только один критический отклик и ни одного покупателя. Когда был подготовлен третий том сборника Parnasse contemporain («Современный Парнас») в 1875 году, Верлен был исключен из этого самовосхваляющего памятника на том основании, что он был «недостоин». Следующие год-полтора в приватных письмах Нуво Рембо будет упоминаться предусмотрительно как Thing («Вещь»).

Даже в Лондоне, в маргинальном сообществе, к которому Рембо причислял себя, воинствующая мораль, которая сгубила Оскара Уайльда двадцать один год спустя, уже пробуждалась. Когда-то приветливый Андриё, который был другом Суинберна и, кажется, вполне открытым гомосексуалистом, «встретил Рембо в плохом расположении духа и даже довольно жестоко обошелся с ним»: Рембо сказали, чтобы никогда больше не возвращался. Это грубое изгнание оставило его «в смущении и удивлении». Он, очевидно, был прав, когда беспокоился о «взглядах, которые я получу от Андриё и других»[527].

Рембо теперь оказался без работы, с чудовищной репутацией и сборником стихов, которые никто не станет читать. В следующий раз, когда он появился среди соискателей на обороте «Таймс», он был один. Рембо сменил тактику: теперь обучение было вторично, он предлагал свои услуги для общения и побега:

«Французский джентльмен (25 лет) с самыми респектабельными связями, с высшим образованием, обладающий французским дипломом, владеющий английским в совершенстве и обширными общими познаниями, желает РАБОТУ в качестве личного СЕКРЕТАРЯ, попутчика или репетитора. Отличные рекомендации. Адрес А. Р., 25, Лэнгхэм-стрит, Вест-Энд».

(«Таймс», 8 июня 1874 г.)[528]

«Он делал вид, что сведущ во всем», – говорила Неразумная Дева из «Одного лета в аду». Рембо приукрашивал свою квалификацию. Он лгал насчет своего возраста, диплома и английского. Дом № 25 на Лэнгхэм-стрит был красивым зданием под названием Holbein Mansion («Особняк Гольбейна»), через несколько домов от квартиры Феликса Регаме, который видел молчаливого поэта, прибывшего в Лондон почти два года назад[529]. Комнаты этого неизвестного друга или агента будут подходящей декорацией для того, кто предположительно имеет «самые респектабельные связи».

Чтобы добиться «совершенства в английском», о чем Рембо сообщал в более раннем объявлении, он поместил другое объявление в «Эхо»:

«Молодому парижанину – говорит passablement (удовлетворительно) – требуются беседы с английскими джентльменами; в его собственном жилище, предпочтительнее после обеда. Рембо, 40 Лондон-стрит, Фицрой-сквер, Вест-Энд».

(«Эхо», 9, 10 и 11 июня 1874 г.)[530]

Рембо оставил свою комнату на Ватерлоо и вернулся в окрестности своего первого дома в Лондоне. Дом № 40 на Лондон-стрит стоял почти прямо за Хоуленд-стрит, домом на другом конце Кливленд-Мьюз. Это был более дорогой район, и комната была еще более тесная, чем обычно[531].

Никто не искал репетитора или компаньона по путешествию, не говоря уже о личном секретаре. К концу июня Рембо заболел, на этот раз достаточно серьезно, чтобы его положили в больницу[532].

И снова был достигнут момент инерции, описанный в «Воспоминании», – челн неподвижен, его крепко держит якорь на цепи:

Игрушка хмурых вод, я не могу, не смею,

– о, неподвижный челн, о, слабость рук коротких! –

ни желтый тот цветок сорвать, ни этот кроткий,

что с пепельной воды манит меня, синея.

На ивах взмах крыла колеблет паутину.

Давно на тростниках бутонов не находят.

Мой неподвижен челн, и цепь его уходит

в глубины этих вод – в какую грязь и тину?

В начале июля он направил заискивающее письмо в Шарлевиль. Не могла бы мама приехать в Лондон?..

Мелькающие образы «Озарений» вызывают состояние ментального потока, вызванного повышенной температурой. Как должен вести себя разум Рембо, когда он болен? В инертном теле мощное воображение не обязательно будет утешением. Даже более радостные «Озарения» иногда застывают в каком-то апокалипсическом унынии.

«Тропинки суровы. Холмы покрываются дроком. Неподвижен воздух. Как далеки родники и птицы! Только конец света, при движенье вперед»[533].

Женские фигуры, которые появляются в стихах в прозе Рембо, связаны не только с любовью, но и с малодушным спасением[534]. Комфорт рассматривается как позорный наркотик, но обречение себя на мучения – горькая альтернатива без надежды на божественное вознаграждение:

«Возможно ли, чтобы Она мне велела простить постоянную гибель амбиций, чтобы легкий конец вознаградил за годы нужды, – чтобы день успеха усыпил этот стыд за роковую неловкость?

(О, пальмы! Сверканье брильянта! – О, сила! Любовь! – Выше славы любой, выше радости всякой! Как угодно, повсюду – демон, бог это Юность моя!)

Чтобы случайности научной феерии движения социального братства были так же любимы, как возврат к откровенности первой?

Но в женском обличье Вампир, который превратил нас в милых людей, повелевает, чтобы мы забавлялись тем, что он нам оставил, или в противном случае сами бы стали забавней.

Мчаться к ранам – по морю и воздуху, вызывающему утомленье; к мукам по молчанью убийственных вод и воздушных пространств; к пыткам – чей смех раздается в чудовищно бурном молчанье»[535].

Несколько дней спустя пришло письмо из Франции. Мадам Рембо была уже в пути.

Скоро все опять придет в норму.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК