Глава 21. Урожай
Но я замечаю, что спит мой разум.
Невозможное, Одно лето в аду
Согласно Шестому уголовному суду Брюсселя, Верлен нанес рану – пулевое отверстие в левом запястье, что делало Рембо «непригодным к работе». К счастью, он оказался правшой. Как только он вернулся в Рош, он отправился наверх, чтобы закончить свои «ужасные рассказы». Весь следующий месяц он пропалывал, подрезал и выкашивал до тех пор, пока его черновики не стали вполне преображенными и не была достигнута иллюзия автобиографии-исповеди.
Новое название было сухо оптимистично: «Одно лето в аду» – ад, но только на один сезон. Очевидно, после вечного проклятия была жизнь. Писателям в Париже, которые качали головой в ужасе от содеянного Верленом, это намекало на адскую жизнь Рембо.
Рембо, конечно, знал, что его книгу будут читать как исповедь дикаря и что будут жадно выискивать намеки на его проступки[479]. В первом разделе он, кажется, упоминает стрельбу: «Я призывал палачей, чтобы, погибая, кусать приклады их ружей. Все бедствия я призывал, чтоб задохнуться в песках и в крови. Несчастье стало моим божеством. Я валялся в грязи. Обсыхал на ветру преступленья. Шутки шутил с безумьем. И весна принесла мне чудовищный смех идиота. Однако совсем недавно, обнаружив, что я нахожусь на грани последнего хрипа, я ключ решил отыскать от старого пиршества, где, может быть, снова обрету аппетит!..»
Случайные намеки, возможно, обеспокоили некоторых клозетных гомосексуалистов среди «скверных парней»:
«Уходят прочь мои сожаления, – зависть к нищим, к разбойникам, к приятелям смерти, ко всем недоразвитым душам. Вы прокляты, если б я отомстил…»[480]
Немногие заметят, однако, что «Одно лето в аду» начинается с кавычек, отделяющих «Рембо» на обложке от «я» в тексте. Это был очередной этап экспериментальных D?serts de l’amour («Пустынь любви»). Следуя романтической традиции, шатобриановскому «Рене» или «Исповеди сына века» Мюссе, «Пустыни любви» были представлены в предисловии как сны смущенного, но типичного подростка[481]: «записи молодого, очень молодого человека… без матери или родины», «избегающего всех нравственных принципов, как и некоторые заслуживающие жалости юноши до него». «Он отдал всю свою душу, все свое сердце и все свои силы ошибкам, странным и печальным».
Новый выбор декораций был также романтической банальностью. С начала XIX века дорога в ад была забита поэтами. «Ад» обычно олицетворял большой город и его население из бессердечных коммерсантов, проституток и книжных рецензентов. Рецепт редко менялся. Поэт был излишне чувствительным молодым стариком, который вспоминал счастливое усредненное детство и считал собственные неудачи и страдания сокрушающим осуждением общества. Надпись у входа в Дантов Ад Lasciate ogni speranza… («Оставь надежду…») неизменно используется в качестве заголовка или эпиграфа. Если поэт был социалистом, надежда воплощалась в благотворительности и надежных статистических данных; если католиком – в Святой Деве, матери или различных символах, таких как отражение неба в канаве[482].
Как Бодлер, который когда-то думал о публикации своих стихов под названием Les Limbes («Лимб» – один из кругов ада), Рембо играл на двойственной идентичности ада: христианской и классической. Его название также напоминает о приключениях Энея в преисподней, или о столь любимой парнасцами Персефоне, которая проводила летние месяцы с мужем Гадесом (Аидом), заточенная в темноте, как семена урожая следующего года. Возвращение Персефоны в верхний мир было периодом осеннего сева – satio (в родительном падеже – sationis). От этого латинского слова и произо шли английское слово season и французское saison.
В соответствии с мифом, вымышленный временной период «Одного лета в аду» идет с весны («И весна принесла мне чудовищный смех идиота») до осени («Осень уже! Но к чему сожаленья о вечном солнце, если ждет нас открытие чудесного света…»). Дата в конце – «апрель – август 1873 года» – может быть скорее символической, чем исторической.
На этот раз Витали не записала в дневнике ничего о появлении брата в Роше, но она все-таки отметила его отсутствие в поле:
«Мой брат Артюр не разделяет наших трудов на ферме. Перо дает ему занятие достаточно серьезного характера, чтобы не допустить его присоединиться к нам в нашем ручном труде»[483].
Рембо писал свою книгу под аккомпанемент оживленного фермерского двора – топот сапог, кудахтанье кур – и восклицаний досады мадам Рембо. Его фразы – не неторопливые предложения непрерывного разговора, а крики и ворчание того, кто занимается физическим трудом. («Духовная битва так же свирепа, как сражения армии…»)
«Любое ремесло внушает мне отвращенье. Крестьяне, хозяева и работники – мерзость. Рука с пером не лучше руки на плуге. Какая рукастая эпоха! Никогда не набью себе руку. А потом, быть ручным – это может завести далеко».
Месяц спустя две сестры выходили в сад и, возвращаясь с раскрасневшимися словно яблоки щеками, находили брата Артюра склонившимся над письменным столом. «Настала пора сбора урожая, – писала Витали. – Мы все более или менее помогаем»[484].
«Однако кто создал мой язык настолько лукавым, что до сих пор он ухитряется охранять мою лень? Даже не пользуясь телом, чтобы существовать, и более праздный, чем жаба, я жил везде и повсюду. Ни одного семейства в Европе, которое я не знал бы. – Любую семью я понимаю так, как свою: всем они обязаны декларации Прав Человека».
Любое краткое изложение «Одного лета в аду» можно легко опровергнуть цитатами из текста. Ни одна из идей не отделена от мозга, который их создал. Вес традиции и диапазон намеков Рембо постоянно испаряется быстрым движением мысли. Это не полуфабрикат отрывочного опыта, называемый «темой», а ментальные события, явно описанные так, как они происходили.
Это придает тексту бодрящую интеллектуальную шероховатость, напоминающую Монтеня. Другие поэты, кажется, напротив, говорят о себе, заглушая собственный внутренний голос. Как обнаружил Верлен на своем опыте, у Рембо была изнурительная способность поддерживать внутренние разногласия, не разрушая структуры. «Одно лето в аду» было продуктом предпринимательского ума, который находил стимул не в самодовольном закреплении успеха, но в разочарованиях, тупиках и даже в собственной «глупости»:
«Но я замечаю, что спит мой разум.
Если бы, начиная с этой минуты, никогда б он не спал, – отыскали б мы вскоре истину, которая, может быть, нас окружает со своими ангелами, льющими слезы…
[…] Если бы никогда он не спал, – я в глубины мудрости смог бы теперь погрузиться…»
«Одно лето в аду» следует читать в первую очередь без сомнительной помощи комментариев (включая и эти). Возможно, идеальное карманное издание будет содержать введение в десяти словах – остроумная реплика Рембо, когда его мать спросила, что это значит: «Это значит то, что значит! Оно говорит, буквально и во всех смыслах»[485]. Так называемая туманность «Одного лета в аду» – частично эффект критических инструментов, имеющих к нему отношение[486]. С самого начала возникает ощущение абсолютной ясности, даже в психологической небрежности:
«Когда-то, насколько я помню, моя жизнь была пиршеством, где все сердца раскрывались и струились всевозможные вина.
Однажды вечером я посадил Красоту к себе на колени. – И нашел ее горькой. – И я ей нанес оскорбленье. Я ополчился на Справедливость.
Ударился в бегство. О колдуньи, о ненависть, о невзгоды! Вам я доверил свои богатства!
Мне удалось изгнать из своего сознания всякую человеческую надежду. Радуясь, что можно ее задушить, я глухо подпрыгивал, подобно дикому зверю».
Первый раздел, озаглавленный Mauvais sang («Дурная кровь»), – это увертюра, в которой изложены дилеммы, над которыми ломают голову или желают от них избавиться. Взгляд в прошлое показывает, что не существует средства от беспочвенности. Рассказчика терзает идея «спасения», но его «языческая» душа не отвергается даже в уверенности проклятия:
«Духовники, ученые, учители, вы заблуждаетесь, предавая меня правосудию. Я никогда не был с этим народом; я никогда не был христианином; я из тех, кто поет под пыткой; я не понимаю законов; у меня нет чувства нравственности, я тварь: вы заблуждаетесь».
Да, мои глаза закрыты для вашего света. Я тварь, негр».
Аналогичным образом, будущее сулит мало надежды. Пассажи, в которых Рембо рассказывает свою жизнь впоследствии, принимают форму циничной фантазии:
«Мой день завершен; я покидаю Европу. Морской воздух опалит мои легкие; гибельный климат покроет меня загаром. Плавать, топтать траву, охотиться и курить (это прежде всего), пить напитки, крепкие, словно кипящий металл, как это делали вокруг костров дорогие предки.
Я вернусь с железными мускулами, с темною кожей и яростными глазами: глядя на эту маску, меня сочтут за представителя сильной расы. У меня будет золото: я стану праздным и грубым. Женщины заботятся о свирепых калеках, возвратившихся из тропических стран. Я буду замешан в политические аферы. Буду спасен.
Теперь я проклят, родина внушает мне отвращенье. Лучше всего пьяный сон, на прибрежном песке».
В следующих разделах рассматриваются проблемы и возможные решения с разной степенью отчаяния или легкомыслия: любовь представлена в лице Неразумной Девы, увязнувшей в болоте жалости к себе; разум – это бесполезное, отражающее само себя зеркало; научно-технический прогресс – «слишком медленный», милосердие загрязнено гордостью. Мессианские фантазии рассказчика явно вдохновлялись этим «джокером», Сатаной: «Придите ко мне, – даже малые дети придите, – и я вас утешу».
Сердце книги – это великолепная «Алхимия слова», в которой Рембо подробно рассказывает о своих поэтических экспериментах 1872 года. Инициатива описывается с самого начала как «моя глупость», а сами стихи, которые Рембо, кажется, цитировал по памяти, странно запинаются[487]: слоги выпадают, как камни из старой стены:
«Я установил движенье и форму каждой согласной и льстил себя надеждой, что с помощью инстинктивных ритмов я изобрел такую поэзию, которая когда-нибудь станет доступной для всех пяти чувств. Разгадку оставил я за собой.
Сперва это было пробой пера. Я писал молчанье и ночь, выражал невыразимое, запечатлевал головокружительные мгновенья».
«Словесная алхимия» поэта, оказывается, была всего лишь еще одной формой самообмана: «Ни один из софизмов безумия, – со всем безумием, скрытым в нем, – не был мною забыт: я могу все их повторить, я разгадал систему».
После этих, казалось бы, неразрешимых дилемм Adieu («Прощанье») в конце книги – на удивление, почти подозрительно оптимистично:
«Иногда я вижу на небе бесконечный берег, покрытый ликующими народами. Надо мною огромный корабль полощет в утреннем ветре свои многоцветные флаги. Все празднества, и триумфы, и драмы я создал. Пытался выдумать новую плоть, и цветы, и новые звезды, и новый язык. Я хотел добиться сверхъестественной власти. И что же? Воображенье свое и воспоминанья свои я должен предать погребенью! Развеяна слава художника и создателя сказок!
Я, который называл себя магом или ангелом, освобожденным от всякой морали, – я возвратился на землю, где надо искать себе дело, соприкасаться с шершавой реальностью. Просто крестьянин!»
Для того чтобы счесть это прощанием Рембо с поэзией, требуется удивительное отсутствие иронии. Нет ничего, что бы доказывало, что рассказчик не впадет немедленно снова в приступ неуверенности в себе. С самого начала книга представлена в виде мемуаров поэта с ненадежной памятью, исповеди шарлатана, самокритики человека, обманывающего себя. Отголоски последних слов Нерона «Какой артист умирает!» не предполагают, что достигнуто «открытое море мудрости».
Однако действительно появляется вывод, который близко соответствует приключению, в которое Рембо готов был пуститься в своих новых стихах. Если абсолютная истина недосягаема, ясное понимание неправды, по крайней мере, это преимущество. Между тем от бесконечной тщетной борьбы языческой души с христианством отказались:
«Надо быть абсолютно во всем современным.
Никаких псалмов: завоеванного не отдавать. Ночь сурова! На моем лице дымится засохшая кровь, позади меня – ничего, только этот чудовищный куст. Духовная битва так же свирепа, как сражения армии; но созерцание справедливости – удовольствие, доступное одному только Богу».
Книга, которая начинается с кризиса нерешительности и потери личности, заканчивается пострелигиозным утверждением осознанно слепой решимости: «Рабы, не будем проклинать жизнь!»
Раньше обычно говорили с каким-то доброжелательным злорадством, что «Одно лето в аду» представляет сбой «проект ясновидца» Рембо – предупреждение тем, кто пренебрегает благами высшего образования: «Теперь он понял, что жизнь, которую он вел, была безрассудной и неправильной, что порок был глуп и таким же было распутство, что она не принесла ему ничего, кроме угрызений совести, сожаления и плохого здоровья»[488].
В самом деле, «Одно лето в аду» является прекрасным свидетельством того, что «я есть некто другой», одно из первых современных произведений литературы, показывающих, что эксперименты с языком также являются исследованиями собственного «я». Это объединяет, как ускоритель частиц, две отталкивающиеся друг от друга формы мышления – механистическую и религиозную, – что придает «письму ясновидца» захватывающую неправдоподобность. Нет даже уверенности в том, что самокритичные выводы Рембо дискредитируют мессианскую часть проекта, поскольку эта «квазисвященная книга»[489] ответственна за некоторые подлинные преобразования.
Что бы ни предполагала биография, но прочная оригинальность Рембо состояла не только в социально неадекватном поведении. Другие дети, которые нуждались в отце и сомневались в любви своей матери, ведут себя аналогичным образом. «Одно лето в аду», с другой стороны, не имеет прецедентов. Даже «постцеденты» трудно найти. За пятьдесят лет до «Улисса» и The Waste Land («Бесплодных земель») восемнадцатилетний Рембо изобрел лингвистический мир, который можно счастливо исследовать годами как помойку цивилизации.
Список возможного влияния может занимать почти столько же места, как и сам текст, перечислим лишь самые очевидные источники вдохновения: Книга Исаии, Книга Иова, Екклесиаст, Псалмы, Евангелие, Откровения; «Фауст» Гете; Шекспир, которого Рембо просил Делаэ купить для него в дешевых изданиях; призрачные истории Мишле, иконоборческий детерминизм Тэна[490], альтернативный мир мистических социалистов; сказки и мелодрамы, политические и эстетические лозунги; поэзия Верлена, разговоры в кафе и домашние истины мадам Рембо. «Одно лето в аду» было «Цветами зла» без севера и юга Добра и Зла, без Размышлений, без философии «раз и навсегда»; автобиографией, которая также является историей западного мышления[491].
Немногие поэты получают такой бурный урожай.
«Моя судьба зависит от этой книги», – говорил Рембо Делаэ. У Рембо не было ученой степени, а потому «Одно лето в аду» – его единственное доказательство профессиональной квалификации. Как указывал Верлен, изданная книга – это как раз то, что производит впечатление на потенциальных учеников.
Мадам Рембо, по-видимому, смогли убедить. Считается, что она спасла один из шедевров мировой литературы от забвения, оплатив его печать. Рембо отослал свою рукопись в Брюссель типографу по имени Жак Пут. Так как Пут & Co публиковали авторитетный юридический журнал, Рембо, возможно, воспользовался услугами именно этого печатника благодаря рекомендациям судьи.
Незадолго до или сразу после девятнадцатого дня рождения Рембо (20 октября 1873 года) месье Пут написал, что книга готова. Рембо отправился в Брюссель и, бросая вызов судьбе, снял номер в гостинице, где Верлен стрелял в него. Потом он пошел на рю о Шу (Капустную улицу), чтобы забрать авторские копии.
Рембо заказал необычайно большой тираж 500 экземпляров, Верлен сказал бы ему, что это слишком оптимистично. Даже при наличии хорошей репутации, друзей из прессы, толкового издателя и магазина, витрина которого выходит на бульвар, а, кроме того, популярной темы и стиля – для поэта было бы большой удачей продать и 300 экземпляров.
Рембо обещал выплатить остаток – полную стоимость тиража – через несколько дней и ушел с десятком экземпляров.
Это была невинная с виду книжечка. У издания не было ни титульного листа, ни форзаца, ни выходных данных. Почти треть из пятидесяти четырех страниц была пустой, подчеркивая разрозненный характер девяти «историй», или, как начальный раздел их называет, «эти мерзкие страницы из моей записной книжки проклятого».
Название было красным, имя автора – «А. РЕМБО» – черным, что придавало ей поверхностное сходство с бодлеровскими «Цветами зла». Но посредине обложки, почти столь же крупно, как само название, были написаны слова: «ЦЕНА: ОДИН ФРАНК». На первой и единственной книге Рембо значилось: «напечатано Пут & Co на рю о Шу в Брюсселе».
Всегда есть что-то в изданной книге, что походит на пародию ее автора. Оригинальное издание содержит около пятнадцати ошибок, которые Рембо, будучи исключительно осторожным со своими переписанными набело копиями, конечно же заметил бы: неправильный род, неверная пунктуация и оформление, и некоторые орфографические ошибки – personnne, bouilllon, puisser – вместе с упрямо повторяющимися опечатками, которые, как всегда кажется, прячутся до тех пор, пока книга не будет напечатана: La derni?re innoncence («последняя невинность» превратилась в «нонсенс»)[492].
Дитя осиротело почти сразу после того, как оно вышло из печати. Рембо не вернулся, чтобы оплатить остаток. До 1901 года, когда преемник месье Пута обнаружил на складе нераспечатанную пачку, единственными копиями, которые попали во внешний мир, были те, что Рембо забрал с собой в октябре 1873 года. Он отложил одну, чтобы послать в тюрьму (знаменитая сдержанная надпись «П. Верлену / А. Рембо» – подделка)[493], а затем отправился в Париж.
Соглядатаи, для которых не было ничего невинного, рапортовали, что Артюр Рембо, девятнадцати лет (его последний день рождения не забыли), «уехал украдкой»[494].
Как правило, первые дни после выхода книги богаты событиями: посещение редакторов, посвящения, отзывы и праздничные ужины. Все, что известно об этом периоде Рембо, лишь то, что он был в Париже 1 ноября: часть денег, предназначенных для Пута, была истрачена на билет на поезд[495]. Он раздал три экземпляра книги: один – Форену, другой – Раулю Поншону, молодому зютисту, который писал застольные песни и жил в «комнате», сделанной из ящиков, и последний – Жану Ришпену, которому еще предстояло сделать себе имя как поэту. Две другие копии отправились к Делаэ и еще одному старому школьному приятелю – Эрнесту Мийо.
В 1998 году обнаружилась копия с вложенной полоской бумаги – адресом Регаме. Рембо, возможно, раздарил больше копий, чем мы знаем, но лишь немногие были готовы раскрыть себя как бывших друзей поэта-гомосексуалиста. Рауль Поншон всегда отрицал, что получил копию[496].
Из семи известных получателей «Одного лета в аду» только один мог бы открыто заявить об этом, но он сидел в тюрьме. До статьи Верлена в Les Po?tes maudits («Проклятых поэтах») 1883 года нет письменных свидетельств о реакции на книгу. Поскольку ошибки в копиях, которые Рембо раздал друзьям, не были исправлены, есть вероятность, что он и сам не прочитал ее.
«Одно лето в аду» было выпущено в неизвестность, подобно жертвенному объекту. Позднее обнаружение неоплаченных копий опровергает рассказ Изабель о том, что ее брат прислал весь тираж на ферму, чтобы его сожгли в печи в качестве «акта очищения»[497]; но такая мысль, очевидно, была.
Скромность Рембо не следует недооценивать. Многие другие произведения были уничтожены из-за скромности их авторов. Но наиболее вероятное объяснение заключается в том, что эта книга была для него просто не важна. Он никогда не посылал ее литературным редакторам и не уничтожил ее полностью. Позже он забрал обратно копии, что он подарил Делаэ и Мийо, и использовал их в качестве подарков.
Когда Мийо обнаружил его сидящим молча с кружкой пива в кафе Дютерм в Шарлевиле и спросил по поводу инцидента в Брюсселе, Рембо проворчал: «Не вороши эту кучу дерьма. Это слишком отвратительно»[498]. Такая аллергическая реакция на прошлое была интерпретирована как признак того, что Рембо чувствовал тогда отвращение к своей гомосексуальной связи, но его антипатия не была исключительной. Прошлое – это мавзолей. Если запись мысли позволяет ей быть вычеркнутой из мозга, тогда публикация была окончательной промывкой мозгов.
«Надо быть абсолютно во всем современным.
Никаких псалмов: завоеванного не отдавать».
Когда-то полагали, что литературная жизнь Рембо заканчивается сжиганием книг и неоплатой счета. «Прощанье», которое завершает «Одно лето в аду», считали его прощанием с поэзией, «ясновиденьем» и другими детскими вещами. Само биографическое «удобство» такого сценария вызывает глубокие сомнения. Литературные произведения не стоят в очереди, терпеливо ожидая, чтобы вписать себя в хронологию. Стихи в прозе «Озарения» перекрывают «Одно лето в аду» с любого конца. В действительности «Одно лето в аду» было необходимой прелюдией к новому миру. Бог и Верлен остались позади, и некоторое время казалось, что боль, средоточием которой они были, тоже отступила. В девятнадцать лет Рембо еще не был узником своего будущего.
«Осень. Наша лодка, всплывая в неподвижном тумане, направляется в порт нищеты, держит путь к огромному городу, чье небо испещрено огнями и грязью. […] Я вижу себя распростертым среди незнакомцев, не имеющих возраста и которым неведомы чувства… Я мог бы там умереть… Чудовищные воспоминания! Ненавистна мне нищета!
И меня устрашает зима, потому что зима – это время комфорта.
[…]
Однако это канун. Пусть достанутся нам все импульсы силы и настоящая нежность. А на заре, вооруженные пылким терпеньем, мы войдем в города, сверкающие великолепьем.
К чему говорить о дружелюбной руке? Мое преимущество в том, что я могу насмехаться над старой лживой любовью и покрыть позором эти лгущие пары, – ад женщин я видел! – и мне будет дозволено обладать истиной, сокрытой в душе и теле».
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК