Гласные
А – черно, бело – Е, У – зелено, О – сине,
И – красно… Я хочу открыть рождение гласных.
А – траурный корсет под стаей мух ужасных,
Роящихся вокруг как в падали иль в тине,
Мир мрака; Е – покой тумана над пустыней,
Дрожание цветов, взлет ледников опасных.
И – пурпур, сгустком кровь, улыбка губ прекрасных
В их ярости иль в их безумье пред святыней.
У – дивные круги морей зеленоватых,
Луг, пестрый от зверья, покой морщин, измятых
Алхимией на лбах задумчивых людей.
О – звона медного глухое окончанье,
Кометой, ангелом пронзенное молчанье,
Омега, луч Ее сиреневых очей[263].
Хотя Рембо не опубликовал свой сонет, «Гласные» быстро распространились по Латинскому кварталу и вызвали своего рода интеллектуальную золотую лихорадку. Еще долго после исчезновения Рембо десятки самодовольных подражателей пытались усовершенствовать мистическую клавиатуру. Это были первые дни научной зависти. Прекрасный сонет Рембо, казалось, раскрывает простой секрет его создания и все же обладает силой вызывать стремление к недостижимой точности.
Это – та двусмысленность, которая лежит в основе творчества Рембо, пылкий поиск мощных систем мышления, которые можно использовать как магические заклинания, выполняемые острым ироничным интеллектом, – изящное сочетание, несвойственное творцам подросткового возраста. Соответствуют ли эти крошечные ментальные события универсальной истине, или любой ум – это остров в море взаимного неведения? Рембо едва ли мог не заметить, когда Кабанер клеил маленькие кусочки цветной бумаги на клавиши пианино, что это синэстетическое восприятие индивидуально и вряд ли может быть использовано в качестве универсального проекта[264].
Его реальным достижением является написание сонета (многозначительно устремленного в будущее), вызывающего такое состояние ума, когда аромат всеведения почти осязаем. В результате поколения ученых потратили немало времени (в особо тяжелых случаях – годы), ползая на четвереньках вдоль магической пирамиды Рембо в поисках ключа. Одни посчитали, что он описал иллюстрированный алфавит, другие – алхимический рецепт. У одного влиятельного критика было видение гласных Рембо в виде графических образов женского тела во время оргазма (U-образная женщина имеет зеленые волосы!)[265]. Все эти версии не вполне состоятельны: к поэзии Рембо нельзя подобрать универсальный ключ.
Некоторые из образов Рембо могут соответствовать реальным впечатлениям: прописная «A» напоминает наполовину сложенные крылья черной птицы; «I» похожа на рот: проговаривая слово rire («смех»), губы непроизвольно растягиваются в улыбке. Но самое правдоподобное толкование радуги гласных принадлежит Тристану Дерему: цвета и гласные расположены таким образом, чтобы обеспечить ласкающую слух свободную линию звуков: «А – черно, бело – Е, У – зелено, О – сине, И – красно…»[266]. Как утверждал Верлен, в поэзии нет никакого реального различия между обманом и откровением: «Теоретические точности… вероятно, были безразличны обладающему чрезвычайно острым умом Рембо»[267]. «Ему все равно, будет ли А черным или белым»[268].
Интеллектуальный хаос, вызванный сонетом Рембо, незначителен по сравнению с его воздействием на остальные его произведения. В то время как «Гласные» и «Пьяный корабль» относят к вершинам его карьеры, возвышающимся над огромным странным городом критических комментариев, другие его зютистские творения были сосланы в пригород приложений и ?uvres diverses (Другие, или Иные, произведения), а порой и вообще отправляются в изгнание.
Повторное открытие в 1936 году коллективного альбома зютистов должно считаться одним из самых счастливых событий в современной истории литературы. Без него оказалось бы, что Рембо почти ничего не написал после приезда в Париж.
Правила клуба зютистов подходили ему идеально: здесь требовали взносы либо сарказмом, либо непристойностями. Обычной жертвой насмешек был поэт Франсуа Коппе, который, как считалось, уже отплыл в закатную респектабельность и на государственное субсидирование[269]. Рембо и Верлен заметили, что оды Коппе, воспевающие тривиальные прелести современной жизни, прекрасно поддаются непристойным интерпретациям. Как выразились бы позднее, Коппе был мастером невольных оговорок по Фрейду.
Пародии Рембо – чудесные поэтические миниатюры чрезвычайно сложного построения, напоминают ранние стихи Бодлера. Форейтор в ночном омнибусе покачивается впереди пассажиров, мастурбируя под своей сумкой. Поэт воображает, как вытирает щеткой «млечный ободок» луны в виде белого унитаза в ночном небе. Летним вечером он стоит внутри тумбы с афишами, которую используют в качестве писсуара[270], и мечтает о грядущей зиме: «Летними вечерами, под горящим глазом витрины»…
Самое длинное стихотворение Рембо из серии насмешек над Коппе, известное своими «отвратительными суровыми непристойностями»[271], – пожалуй, единственный зютистский шедевр. Вуайерист в собственных воспоминаниях, «слабоумный старик» возбуждается воспоминаниями о доме его детства: о нижней губе младшей сестры, об удивительном пенисе осла, соблазнительном выступе на брюках отца и «выпуклостях чресел» матери, «чья ночная рубашка издавала едкий запах», «не говоря уже о… туалетах и горничной…»[272].
Эта краткая энциклопедия неврозов была альтернативным взглядом Рембо на семью. Квазивоенный блок, который должен был спасти Францию от анархии и морального разложения, показан как клаустрофобный анклав ущербных человеческих существ, озабоченных избитыми сексуальными фантазиями и измученных бессмысленным чувством вины.
В отличие от этого гнойного муравейника кровосмешения, гомосексуализм был свободным и необузданным. Он не был подписывающей стороной общественного договора. В те времена в языке не было даже такого слова[273]. В 1871 году однополая любовь еще не имела названия. Для Рембо этот пробел на социальной карте был заманчивым приглашением. У него не было другого выбора, кроме как исследовать эту терра инкогнита.
Тем ноябрем дикари современного Парижа попали под прожектор гласности. 14 ноября Рембо и Верлен посетили премьеру новой пьесы Коппе L’Abandonn?e («Брошенная»). После спектакля они ударились в пьяный загул, который продолжался до трех часов утра. После Верлен вернулся на рю Николе и угрожал убить жену и ребенка, отыгрываясь на них за свою зависть к успеху Коппе. Он угрожал поджечь хранилище охотничьих ружей и боеприпасов месье Моте, а заодно снять номер с дома № 14 на улице. Кормилица прогнала его угольными щипцами.
На следующий день Верлен проснулся одетым, стряхнул с себя легкий приступ раскаяния и отправился в театр «Одеон», где встретился с Рембо.
Даже в умеренно богемном «Одеоне» зрелище двух нарочито неряшливых мужчин, прогуливающихся по фойе, любовно обнимая друг друга, вызвало нервное смятение. Для тех немногих, кто был в курсе таких вещей, педерастия была позорным пороком внешних бульваров. Лесбиянство рассматривалось как профессиональная болезнь актрис и куртизанок, приятно возбуждающая тема для салонных живописцев, тогда как мужской гомосексуализм был связан с сутенерами, шантажистами и трансвеститами, которые прятались в зарослях кустарников и общественных туалетах. После падения империи немужское поведение любого рода считалось глубоко непатриотичным. Шовинисты считали, что Франция не смогла противостоять Пруссии не из-за слабости военной и политической системы, а из-за мужчин, которые были слишком женственными.
Эдмон Лепеллетье, старинный друг семьи, решил использовать свою колонку сплетен в Le Peuple souverain («Суверенный народ»), чтобы «пожурить» Верлена. Это было первое упоминание о Рембо в национальной газете: «Все парнасцы были там [в театре «Одеон»]». «Поль Верлен шел под руку с очаровательной юной леди, мадемуазель Рембо»[274].
Несколько дней спустя Лепеллетье пригласил Верлена и его «подругу» на ужин, чтобы убедиться, что они выучили свой урок. Верлен все время подливал Рембо вина, и тот сумел преодолеть свою застенчивость и вознамерился вступить в общий разговор. Он обозвал Лепеллетье (фразой, которая впоследствии была применена к сюрреалистам)[275] «почитателем покойников», так как он видел, как тот снял шляпу перед похоронной процессией. Лепеллетье, который недавно потерял мать, показался Рембо невыносимым ханжой. Он осмелился даже угрожать гостеприимному хозяину десертным ножом. «Я силой усадил его обратно на свое место, – вспоминал Лепеллетье, – сказав, что я недавно побывал на войне и, если меня не напугали пруссаки, то это навряд ли удастся сделать такому сорванцу, как он». Рембо закончил вечер в облаке дыма[276].
Это было не последнее слово об общественной жизни Рембо в Париже. Он действительно делал серьезные попытки сделать карьеру. Легенда о том, что Виктор Гюго гладил его по голове и называл его «Шекспиром в младенчестве», недостоверна, хотя резкая реплика Рембо может быть вполне подлинной: «Этот старый тупица действует мне на нервы»[277]. Верлен был в хороших отношениях с семейством Гюго и вполне мог взять Рембо с собой на один из его эклектических вечеров. Рембо не всегда напивался в кабаках и питался из мусорных баков. Дневник Эдмона Гонкура явно свидетельствует о личном знакомстве или, по крайней мере, рукопожатии: «Этот человек [Рембо] был олицетворением порочности. Он вызвал во мне воспоминание об ужасной руке – руке Думоллара» (знаменитого убийцы молодых служанок)[278].
К смятению Верлена, Рембо даже удалось избавиться от своего провинциального акцента, что предполагает серьезную уступку условностям Парижа. Он также написал два стихотворения, которые так странно предосудительны, что они были зондированы, без особого успеха, на скрытые признаки подрывной деятельности: T?te de faune («Голова фавна») – безупречная парнасская пастораль, и Les Corbeaux («Вороны»), где «войско» воронов кружит над изрезанными колеями полями, желтыми реками и разрушенными деревушками:
В гнетущий холод, в непогоду,
Когда в селениях вокруг
Молитвы умолкает звук,
Господь, на скорбную природу,
На эту тишину и глушь
Ты с неба воронов обрушь.
Войска, чьи гнезда ветер хлещет,
Войска, чей крик печально-строг,
Вы над крестами у дорог,
Над желтизною рек зловещих,
Над рвами, где таится ночь,
Слетайтесь! Разлетайтесь прочь!
И над французскими полями,
Где мертвецы хранят покой,
Кружитесь зимнею порой,
Чтоб жгла нас память, словно пламя.
О крик тревожный черных стай,
Наш долг забыть нам не давай!
Но майских птиц с их чистым пеньем
Печалью не вспугни своей:
Оставь их тем, кто средь полей
Навеки нашим пораженьем,
Не знающим грядущих дней,
Прикован к немоте корней.
«Вороны» были опубликованы без ведома Рембо в «Ревю де Пари» в сентябре 1872 года. Это было единственное стихотворение Рембо, опубликованное во Франции в период между 1870 и 1882 годами[279][280].
Доказательство попыток Рембо казаться респектабельным можно найти на второй фотографии Каржа, которая, вероятно, была сделана в декабре. Волосы, неподвластные гребню, галстук вот-вот развяжется, но лицо уже научилось сотрудничать с камерой. Взгляд вдаль получился вполне. Именно этот постановочный портрет, который Изамбар и Делаэ считали менее реалистичным, чем октябрьская фотография, ассоциируется с Рембо.
Это портрет Рембо, притворяющегося поэтом. Критики, как и родители, не всегда отдают предпочтение наиболее реалистичному изображению своих любимцев. Толстощекий школьник на октябрьской фотографии смотрит прямо в объектив и выглядит слишком юным, чтобы написать такой шедевр, как «Пьяный корабль». Лицо поэта на декабрьской фотографии не кажется мальчишеским, а зачарованный взгляд заслужил самых лестных отзывов. «Его глаза – звезды! – рассыпался Жан Кокто в 1919 году. – Он выглядит как материализовавшийся ангел»[281].
Сравнение двух фотографий показало удивительную деталь: куртка и жилет (скрывающие сомнительно белую рубашку) идентичны. Рембо, должно быть, сохранил свой лучший костюм в относительно приличном состоянии. Когда один из зютистов, журналист по имени Анри Мерсье, дал ему немного денег на одежду, Рембо пошел на рынок Марш-дю-Тампль и купил синий костюм с бархатным воротником[282]. Это был костюм молодого поэта, который хотел угодить публике, не предназначенный для H?tel des ?trangers.
Самодовольные педанты, такие как Лепеллетье, не поощряли его следовать этим курсом. Репутация Рембо как катастрофического гостя распространялась. Отзывы свидетелей этих званых ужинов, кажется, лишили его всех хороших рекомендаций: он не был мужчиной в полном смысле слова, да и к среднему классу его можно было отнести с натяжкой. Для Лепеллетье «он выглядел, как мальчишка, сбежавший из исправительного заведения для малолетних преступников»[283]. Воспоминания Малларме о его единственной встрече с Рембо – это красивое невротическое резюме его предполагаемых изъянов, написанное в лайковых перчатках витиеватого синтаксиса. Малларме представил Рембо светским мутантом, сбежавшим из романа Золя: «Было в нем что-то дерзко или извращенно вызывающее, напоминающее о работающей девушке, в частности прачке, из-за огромных, красных от язв рук – результат пребывания то в горячей, то в холодной воде, – рук, которые у мальчика свидетельствовали бы о более ужасных профессиях. Я узнал, что эти руки написали несколько изящных строк, все неопубликованные. Рот, мрачный и насмешливый, не продекламировал ни одной»[284].
Эти здоровенные руки производили потрясающее впечатление на всех, кто их видел. Бельгийский судья, который приговорил Верлена в 1873 году к тюремному заключению, идентифицировал их взглядом эксперта как «руки душителя»[285]. Они не были изящным инструментом, который производил элегантные стихотворные строки. Для Малларме Рембо был чем-то вроде привлекательного хулигана, который мог бы (что и сделал) нанести серьезный урон французской литературе.
Рембо теперь начал поддерживать свою репутацию. С безошибочным отсутствием такта, он представлял собой сочетание двух самых отвратительных персонажей, известных в 1870-х годах во Франции: гомосексуалиста и анархиста. Политически он ушел настолько далеко влево, что бунтовал против Коммуны. Он ругал ее за преступную сдержанность, за то, что ей тупо не удалось уничтожить французскую культуру путем поджога Национальной библиотеки и Лувра. По его мнению (выраженному тошнотворно невразумительным Делаэ), «по-настоящему действенным и окончательно революционным актом было бы подарить человечеству непоправимое удаление того, что является его самым ценным и самым пагубным источником гордости»[286], – под чем он, кажется, имел в виду пенис. Единственным настоящим лекарством для буржуазного капитализма была поголовная кастрация.
И словно указывая путь человеческой расе вперед, Рембо публично хвастался своими гомосексуальными отношениями. Однажды поэт Морис Роллина видел, как он вошел в кафе. Артюр уронил голову на мраморную столешницу и во весь голос стал описывать свои последние похождения: «Я совершенно измучен. Х трахал меня всю ночь, и теперь я не могу удержать свое дерьмо»[287]. (Это не может быть правдой, но правдоподобно с медицинской точки зрения.)
Подобные откровения слышал и романист Альфонс Доде. Рембо жаловался на Верлена: «Он может сколько угодно удовлетворяться мной. Но он хочет, чтобы я занимался им! Да никогда в жизни! Он слишком грязный. И у него ужасная кожа!»[288]
Рембо и Верленом было предпринято нечто похожее на совместное заявление. Оно приняло форму сонета: «Сонет для дырки в заднице». Четверостишия Верлена наверху, трехстишия Рембо – внизу. Подобно «Гласным», сонет широко распространился по Латинскому кварталу, но, в отличие от «Гласных», был выпущен для всеобщего наслаждения значительно позже[289]. Он не был включен в полное собрание сочинений Верлена 1962 года, изданное Pl?iade (издательством «Плеяда»), по причине «умышленной непристойности». (Большинство других его непристойностей, по-видимому, считаются случайными.)
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК