Глава 17. Дно
…В этом густом, в этом вечном угольном дыме, – о, наша летняя ночь! о, сумрак лесов!
Жизни, Озарения
Сойдя с парома, Рембо и Верлен поднялись на скалы над городом и пошли вдоль скалистых вершин. Ярко светило солнце. Франция была лишь прозрачным миражом на горизонте.
В восемь часов они спустились снова в Дувр в поисках завтрака. Знаменитое английское воскресенье оправдало свою репутацию – все было закрыто.
«Лишь только тогда, когда мы случайно встретились с французом, переводчиком по профессии, мы сумели после некоторых реальных или вымышленных трудностей получить немного яичницы и чая, назвав себя истинными путешественниками»[395].
После двух дней отдыха и акклиматизации они сели в поезд до Лондона[396].
Эта земля, называемая «Англетер», была по-прежнему в значительной степени плодом наполеоновской пропаганды и Галльской войны Цезаря. «Коварный Альбион» был туманной Фулой – дальним пределом, населенным чопорными чудаками без вкуса в пище и одежде и гениями торговли (за исключением воскресенья). Со времен Великой выставки 1851 года и гравюр Гюстава Доре, которыми Рембо восхищался за их сжатое сюжетно-тематическое изображение[397], образ его приобрел блеск современности и сатанинские нотки индустриализации. Британия возглавляла мир по трудосберегающим устройствам, оборудованию ванных комнат и количеству детей, трудящихся на фабриках. Пересечь Ла-Манш значило углубиться на пятьдесят лет в будущее, обнаружил Жюль Верн в 1859 году. Его первой попыткой научной фантастики был отчет о путешествии на поезде через промышленную Британию.
10 сентября 1872 года Рембо и Верлен вышли со станции Чаринг-Кросс и погрузились в удивительное столпотворение Центрального Лондона. Верлен пытался описать эту перманентную пробку с помощью существительных и прилагательных: «Экипажи, такси, омнибусы (грязные), трамваи, несмолкаемые железные дороги на великолепных чугунных мостах, величавых и громыхающих; невероятно грубые крикливые люди на улицах»[398].
Самый большой город в мире представлял собой великолепное адское зрелище, впечатляющее своими разочарованиями. В атмосфере Лондона все казалось ничтожным и шероховатым. «Все маленькие, тощие и изможденные, – писал Верлен, – особенно бедные». «Лондон похож на плоского черного жука»: ряд за рядом ужасные приземистые дома «готической» и «венецианской» школы, ветхие кафе с официантами с черными пальцами и проходящий через все это гигантский переполненный туалет» – река Темза.
К счастью, погода была «превосходной»: «Представьте себе заходящее солнце сквозь серый креп».
Их первая реакция на Лондон была неизбежно защитной. Верлен утверждал, что и он, и Рембо нашли его «абсурдным»: «чопорным, но предлагающим любой порок, постоянно вдрызг пьяным, несмотря на смешные законопроекты о пьянстве». Несколько дней спустя он прославлял «бесконечные доки» Вулвича как вполне достаточное пиршество для своей становящейся «все более модернистской поэтики».
Английские «Озарения» Рембо, возможно, не были написаны в течение нескольких месяцев, и история его поэтических «глупостей» в «Одном лете в аду», кажется, кончается с переездом через Ла-Манш. Потребуется немало времени, чтобы переварить этот непонятный хаос. Все, что нам известно наверняка, – это то, что он был «восхищен и изумлен» Лондоном. В следующий раз, когда он увидел Париж, он поразил его, как «довольно милый провинциальный городишко»[399].
Они пересекли Трафальгарскую площадь и отправились вверх по Риджент-стрит, и были поражены, увидев полчища чернокожих людей («казалось, шел снег из негров»). Заморские уделы исполинской империи были представлены в витринах магазинов фотографиями Стэнли и Ливингстона, истинных героев того времени. Портреты свергнутого императора Франции, выставленные здесь же, лишь подчеркивали ощущение странности.
Тем сентябрьским утром художник Феликс Регаме, коммунар и друг Верлена, сидел в своей студии на Лэнгхэм-стрит, когда раздался стук в дверь.
«Это Верлен, только что прибывший из Брюсселя… Он красив по-своему, и, несмотря на серьезный недостаток в одежде, не выдает никаких признаков подавленности несчастьем.
Мы провели несколько восхитительных часов вместе.
Но он был не один. С ним был молчаливый спутник, который тоже не блистал элегантностью.
Это Рембо»[400].
Регаме сказал своим посетителям, что один из беженцев-коммунаров, Эжен Вермерш – герой детства Рембо, – собирается освободить комнату поблизости на Хоуленд-стрит. Возможно, они могли бы перехватить договор об аренде. Затем они поговорили об отсутствующих друзьях, и Верлен с Рембо (каждый) вписали по пародии на Коппе в альбом Регаме.
Первое стихотворение Рембо в Англии – L’enfant qui ramassa les balles…[401] – пародия на Коппе, красиво изготовленная непристойность, ностальгическое воссоздание зютистского притона во временном пристанище французскости; но оно содержит жизненно важный ключ к его душевному состоянию. Тема стихотворения – принц империи, который томится со своими изгнанными родителями в местечке Чизлхерст в графстве Кент, что в Юго-Восточной Англии. Принц Луи изображен в качестве подростка-гомосексуалиста. «Бедный молодой человек, он, наверное, подвержен дурным привычкам!» – восклицает поэт.
Напрашивается вывод, что принц отказался от всякой надежды на гетеросексуальные завоевания и теперь регулярно мастурбирует (что всенародно и законно считается признаком гомосексуальности, хотя были, конечно, отдельные сомнения по этому поводу). Над стихотворением Рембо нарисовал принца как оторвавшегося от земли идиота в английском галстуке и с ушами в виде ручек от кувшина. Мешки под его глазами – признаки онанизма, в то время как крылья идентифицируют его как ангела («анж» – название гомосексуалистов). Непристойный каламбур о ввалившихся глазах подразумевает анальное «соитие» из Sonnet du trou du cul («Сонет для дырки в заднице»).
Это стихотворение кажется не слишком благоприятным для первого дня новой жизни Рембо в Лондоне. Гомосексуальность ассоциируется с одиночеством, легкомысленным упадком и вырождением династии. Его первым записанным стихотворением (1868 г.) была ода к причастию августейшего принца. В этом его последнем известном стихотворении, написанном в регулярном размере, он возвращается к этой теме, если сравнивать его собственное развитие с развитием принца. Зачастую дети, а иногда и взрослые идентифицируют себя с членами королевской семьи. Идентификация Рембо была необычайно точной: гомосексуализм, изгнание в Англию и печальная невозможность соперничать с авторитетным отцом[402].
Тот Рембо, который только приехал в Лондон, был экспериментатором, который считала гомосексуализм путем к просветлению; но был еще один Рембо, для которого это было признанием поражения. В данное время ни один из Рембо не был склонен принять трагический вид. Жизнь была еще очень долгим путешествием с широким выбором мест назначения.
Пока Рембо и Верлен ждали, когда освободится комната на Хоуленд-стрит, они исследовали свой новый мир. Они, возможно, воспользовались одним из общежитий для беженцев, которое предлагало приготовление обедов вскладчину, книги, газеты и бесконечные политические дебаты. Но поскольку Верлен в конце концов решил не писать историю Коммуны, с такой же вероятностью, они могли поехать в отель.
Позже Верлен утверждал, что его первое лондонское приключение с «великим поэтом-мальчиком» Артюром Рембо было «несколько фривольного характера, мягко говоря»[403]. Регаме запечатлел иностранных туристов на карикатуре: два испуганных человека с сомнительной репутацией, ссутулившись, бредут по городу – Верлен с сигаретой, Рембо с глиняной трубкой – под пристальным взором лондонского полицейского. Вскоре они осмотрели большинство достопримечательностей: посетили Гайд-парк (место публичных выступлений), Национальную галерею, «неописуемый» музей мадам Тюссо, театры с «жалкими тощими» актрисами, буйными зрителями и с «восходящим запахом ног». Насмотрелись на пропахших едой шлюх и слюнявых чистильщиков сапог, побывали в десятке пабов с их дверями на кожаных петлях, которые хлопают посетителей по заду, когда они входят и выходят. Они видели парад лорд-мэра, лондонский Тауэр и страшный памятник английской неустрашимости, построенный в 1870 году, – Тауэрский тоннель под Темзой: «трубу, затопленную на пятьдесят метров в Темзе». «Она воняет, она горячая и колышется, как подвесной мост, в то время как все вокруг вас слышат звук огромного объема воды»[404].
Выражение Верлена «фривольного характера» также относится к сексуальной природе праздника. Предвидя нападение адвокатов господина Моте, он создавал «психологический анализ» «моей самой настоящей, очень глубокой и весьма постоянной дружбы с Рембо, – говорил он Лепеллетье. – Я не сказал бы очень чистой. Тут есть пределы!»
Гомосексуализм был ключом к непубличным частям города. Верлен пускал слюни по поводу маленьких мальчиков в облегающих костюмчиках, которые ждали у общественных мужских туалетов, «чтобы вычистить вас щеткой с головы до ног за два су»: «не знаю, что еще они должны делать людям, которые знают, что стоит только немного переплатить». В том же духе Рембо восхищался юными грумами с кнутами за поясами шинелей[405]. Поскольку французы обычно считали английских грумов сексуальными игрушками для аристократов, это не было невинным замечанием.
Насмешливая аморальность письма Верлена является полной противоположностью почти абстрактных стихов Рембо. Показательно, что некоторые современные оценки французских путешественников Лондона напоминают «Озарения» Рембо[406]. Безумные перспективы «Озарений» были чужды французской литературе, но не жителям Паддингтона, Холборна и Саутуарка XIX века: тоннели, виадуки, подвесные каналы; паровые машины, парящая над крышами реклама, неожиданно возникающая за дымоходами. Лондон не тот город, который позирует художникам, пока они сидят в уличном кафе. Это был вызов классически обученному уму, подтверждение понимания Рембо, что, когда изображение в точности соответствует внешнему виду, реальность сама по себе сюрреалистична.
Каждый город имеет собственные грамматику и синтаксис. Рембо изучал структуру предложений Лондона и его пригородов. Это не тот процесс, который поддается живописному виду лихой конной гвардии и общественных писсуаров.
Незадолго до 24 сентября они переехали в старую комнату Вермерша в доме № 34 по Хоуленд-стрит. Дом № 34 стоял в ряду домов XVIII века, которые были преобразованы в улей меблированных номеров. Эти туманные трущобы сохранялись до кануна Второй мировой войны[407]. На грязном окне соседа были написаны пальцем слова «Очень грязно». Надпись сохранилась там до Рождества.
Дом № 34 на Хоуленд-стрит может быть зданием, которое Рембо иронически описывает в «Жизнях» как «коттедж»[408], угнездившийся в смоге городского леса. Фигуры, проходящие по улице, инсценируют маленькие драмы, которые поражают взгляд иностранца как любопытно символические: «…из моего окна я вижу новые призраки, проносящиеся в этом густом, в этом вечном угольном дыме, – о, наша летняя ночь! о, сумрак лесов! – вижу новых эринний перед коттеджем, который стал моей родиной, стал моим сердцем, ибо все здесь похоже на это, – Смерть с сухими глазами, неугомонная наша служанка, отчаявшаяся Любовь и смазливое Преступленье, что пищит, распростершись в грязи».
Позже облупленный фасад дома № 34 украсила мемориальная доска в память о пребывании в нем Верлена (но не Рембо). Доска была утрачена после того, как в 1938 году дома XVIII века были снесены, чтобы освободить место для АТС. На месте первого лондонского дома Рембо теперь возвышаются стеклянные зубцы башни Управления почт, которая не только имеет то преимущество, что видна с большого расстояния, но также то, что соответствует видению города Рембо: «официальный акрополь утрирует самые грандиозные концепции современного варварства» («Города»).
Теперь у них был адрес, и, поскольку деньги Верлена могли перестать поступать в любую минуту, они начали искать работу.
Рембо инвестировал десять шиллингов в цилиндр. Делаэ видел Рембо в нем в Шарлевиле несколько месяцев спустя, он разглаживал шелк цилиндра рукавом и обращался с ним как с «почтенным спутником»[409]. На одном из рисунков Регаме Рембо дремлет под черными полями цилиндра, восседая на стуле бесформенной грудой[410]. Цилиндр эффектно дополнял сомнительный ансамбль из помятого пальто и истрепанной обуви. В таком виде Рембо могли принять за ученика гробовщика или молодого вора, надевшего трофеи последней кражи со взломом.
Как и аристократы 1789 года, анархисты 1872 года помогали английской буржуазии совершенствовать свой французский, но из-за наплыва беженцев в Лондоне рынок частного обучения французскому языку был переполнен. А потому они нашли работу, заключавшуюся в написании деловых писем по-французски для американских газет[411]. Это, видимо, были континентальные филиалы издания «Нью-Йорк геральд», которое имело представительства на Лэнгхэм-плейс по соседству со зданием будущей штаб-квартиры Британской радиовещательной корпорации BBC.
К началу октября стал лить мелкий дождь и к реву транспорта добавил постоянный звук кашля. Когда шок от погружения в чуждую среду зарубежья прошел, а радости совместного проживания начали приедаться, они начали искать новую компанию.
Для соглядатаев, которые докладывали министрам по обе стороны Ла-Манша, два француза, проживающие по старому адресу Эжена Вермерша, были натурализовавшимися иностранцами в международном социалистическом подполье. Это было разумное предположение. Все их лондонские друзья были политическими ссыльными; но их единственный открытый политический акт состоял в присоединении к одному из клубов эмигрантов Club d’?tudes Sociales («Клуб социальных исследований»), который надеялся примирить террористов с штабной интеллигенцией. Под его эгидой Вермерш давал серию лекций в комнате над пабом винного магазина Хиберниа в доме № 6–7 на Олд-Комптон-стрит в Сохо[412].
Верлен и Рембо присутствовали на лекции, которая состоялась 1 ноября. «Она была встречена сильными аплодисментами многочисленных англичан и французов, – Верлен рассказывал Лепеллетье, – большинство из которых было из разновидности наиболее выдающихся и наименее коммунарских». Возможно, он думал о своем элегантном друге Лассагаре, который присутствовал на лекции со своей тайной невестой Элеонорой Маркс[413]. Один репортер из La Libert? («Свобода»), с другой стороны, возможно заметив Рембо и Верлена среди зрителей, сообщал своим читателям, что за шесть пенсов они могли бы провести интересный вечер в зале в Сохо, наблюдая за «ультракоммунарами, которые составляли девять десятых аудитории»[414].
Рембо определенно был свидетелем многих политических дискуссий и несколько раз видел Карла Маркса. Некоторые отрывки из «Озарений» могут быть истолкованы как поэтические иллюстрации к Das Kapital («Капиталу»):[415] отчуждаемые потребители современного мегаполиса, лишенные наследства массы, воскрешенная мифология Коммуны и «волшебная палочка» глобального капитализма. Но политическая идеология «Озарений» является частью космополитического ландшафта, шепотом тысячи аргументов. Как социальная критика «Озарения» скорее Олдос Хаксли, чем Джордж Оруэлл, скорее доки Тэтчер, чем трущобы Диккенса.
Даже если Рембо и разделял общие политические амбиции своих изгнанных соотечественников, никто из них не понял бы его стихов в любом случае.
«Я – эфемерный и не слишком недовольный гражданин столицы, столицы неотесанно-современной, потому что все разновидности вкуса были устранены из обстановки и внешнего вида домов, а также из планировки улиц. Вы не найдете здесь каких-либо памятников суеверью. Мораль и язык сведены – наконец-то! – к их простейшему выраженью.
Эти миллионы людей, которые не нуждаются в знакомстве друг с другом, настолько схожи в своем воспитанье, работе, старанье, что жизнь их должна быть намного короче, с тем, что шальная статистика находит у народов на континенте».
Как и жители «Города»[416], Рембо был вполне счастлив в викторианском Лондоне. Он должен был вернуться туда три раза за менее чем два года. Нет легенд о гадких шалостях и, по крайней мере, в его первый визит нет никаких доказательств того, что он вызвал враждебное отношение кого-либо. Возможно, с Верленом, как рассказчиком M?moire («Воспоминание») он сумел стать отцом и сыном одновременно. Верлен был сейчас «усерднее в работе, чем когда-либо прежде»: «полностью отдавшись поэзии, интеллектуальным занятиям и дискуссиям чисто литературного и серьезного характера». Утраченный рисунок Верлена изображает Рембо, сидящего в пабе, пишущего будущее «Одно лето в аду»[417]. Их дом на Хоулендстрит был «почти хижиной отшельника».
Впервые Рембо проявил сильную привязанность к большому сообществу. Лондон, который он знал в 1872 году, был районом, который обычно определяется как Сохо, который у современных туристов, скорее всего, вызывает в воображении образ компактной, замусоренной зоны на окраине Theatreland – театрального квартала. В 1872 году французский Сохо был международной деревней неассимилировавшихся иностранцев, который сохранился вплоть до начала 1980-х. В Сохо были собственные газеты и учреждения, своя изменчивая классовая структура. Культурная целостность этого района может объяснить, почему у Рембо и Верлена сначала был такой медленный прогресс в английском. Сохо простирался от Риджентс-парка и вокзала Сент-Панкрас на севере до Лестер-сквер на юге, захватывая Британский музей, Тоттенхейм-Корт-Роуд и восточный конец Оксфорд-стрит. Французы держали отели, прачечные, ателье, винные и скобяные лавки, французам принадлежала пекарня на Карнаби-стрит, а лавкой Cr?merie parisienne («Парижские молочные продукты») управляла «вдова Регаме». Парижские стрижки от месье Тупе, французские похороны – от месье Эритажа; французский гранд-кафе-ресторан под названием «Кембридж» предлагал французские газеты и «Парижский ужин» с полубутылкой вина за 2 шиллинга 6 пенсов в «непарижские часы» – с 1 до 9 часов вечера. На Фрит-стрит предприимчивый газетный киоскер месье Баржо помогал беженцам найти работу и жилье, а затем передавал их координаты полиции Большого Лондона.
Французский Сохо был достаточно стабильной формой вроде сообщества бродяг и беженцев, которое Рембо позже обнаружил за пределами Суэца: общество, которое держалось вместе, как стихи Рембо, – с помощью стремления к разрушению. Манифест, написанный их другом Вермершем, был приобретен сержантом Гринэмом из Скотленд-Ярда во французском книжном магазине на Рэтбоун-плейс: «Настало время вспомнить, что жизнь тиранов и предателей принадлежат тому, кто решит отнять ее». Он цитировал манифест в своем отчете в качестве примера «настроения и намерений опасных людей, которые заполняют окрестности Лестер-сквер»[418].
Многие из этих «опасных людей» были друзьями Рембо, хотя степень их отношений неизвестна:[419] Вермерш, Лассагаре, который защищал последние баррикады в Париже, полковник Матушевич, активист-коммунар, Камиль Баррер, будущий французский посол, и Жюль Андриё, который подписал приказ о сносе символа наполеоновского империализма Вандомской колонны. По словам Делаэ, Андриё был любимым «интеллектуальным братом» Рембо. Невысокий патлатый мужчина лет тридцати пяти, Андриё был рингмастером республиканских парнасцев, вдохновителем и посредником, который слишком поздно понял, что его собственные стихи были гораздо лучше, чем произведения его подопечных. У них с Рембо было много общего: желание направить снобов французской поэзии обратно на поля фольклора, осмысленный энтузиазм в отношении тех произведений, которые были не похожи на их собственные, и способность к жестокой самокритике, которая уменьшила труды их жизни до нескольких сильных фрагментов. Современники Андриё сильно намекали на его гомосексуализм, который, возможно, и объясняет последующие осложнения в его дружбе с Рембо.
Исследования Брута (Brute) могут пролить свет на годы, проведенные Рембо в Африке, с удивительными подробностями. Его месяцы в Лондоне безнадежно неясны. Но вполне можно предположить, что он мог сделать себе литературную карьеру в Англии. В октябре Андриё обещал представить Верлена и Рембо своему другу Суинберну (письменные источники об этой встрече отсутствуют) и «удивительному» «неизвестному» поэту[420]. Это почти наверняка был Оливер Мэдокс Браун, сын живописца Форда Мэдокса Брауна, брат жены Уильяма Россетти. На расстоянии в несколько улиц и социальных слоев от Рембо на Фицрой-сквер, в окружении своих крыс и коллекции рептилий, «Нолли» Браун учился французскому и латыни у Жюля Андриё. Он был на год моложе Рембо, страстно увлекался французской литературой и надеялся сделать для Лондона то, что сделал Бальзак для Парижа. Его умеренно галлюцинаторный роман Black Swan («Черный лебедь») (опубликованный в облагороженном виде в 1873 г.)[421] изображает изысканного, высшего класса английского Рембо, глядящего на туманный ипохондрический город через окно детской.
Здесь неписанная история и заканчивается. Остаются всего два незначительных факта, как топонимы на выцветшей карте. Один из них – это издание раннего стихотворения Рембо Les Effar?s («Завороженные») в обывательском Gentleman’s Magazine («Журнал джентльмена») в январе 1878 года[422]. Расхождения с другими известными версиями стихотворения столь же разоблачительны, как краска смущения: «задки кружком» стали «спинами», а мастурбирующая рука пекаря исчезла совсем. Новое название банально и сентиментально: Petits Pauvres («Маленькие бедняки»). Это Артур Рембо навел порядок – возможно, самолично – для викторианской аудитории. Стихотворение, должно быть, пролежало в редакционной папке пять лет, но это показывает, что кто-то, связанный с журналом (тот, кто редко публиковал стихи и был в других отношениях монологичным), счел Рембо достойным публикации. Камиль Баррер и литераторы круга Мэдокса Брауна регулярно писали для Gentleman's Magazine. Браун-старший пытался найти издателя для истории Коммуны Андриё и, возможно, оказывал аналогичные услуги и его юному другу[423].
Другой лондонский след Рембо был обнаружен Полем Валери в 1896 году. Молодой поэт, нанося визит Уильяму Хенли – поэту и критику[424], пришел в шок, когда был встречен свободным потоком изощренных французских ругательств. В восторге от эффекта своего французского, Хенли объяснил, что был знаком с некоторыми эмигрантами-коммунарами в Лондоне, в том числе с Верленом и Рембо.
Твердые доказательства взаимодействия Рембо с английскими писателями состоят в следующем: причесанное стихотворение опуб ликовано без его ведома, а взрыв ругательств из уст Хенли – сознательный вклад Рембо. Единственное другое задокументированное появление Рембо в художественных кругах произошло на выставке Общества французских художников на Нью-Бонд-стрит. Верлен был доволен видеть себя и Рембо на картине Фантен-Латура «Угол стола», иронически переименованной в «Несколько друзей»[425].
Картина была куплена каким-то толстосумом из Северной Англии и выставлена в галерее Манчестера. В течение последующих двадцати шести лет мечтательный юноша слева от чинно восседающего за столом Верлена оставался неопознанным. В конечном итоге картина была приобретена Лувром.
Пока коммунары боролись со шпионажем, гонениями и клеветой, Верлен жаловался на подобное обращение с ним семейства Моте. В сравнении с давлением, которое оказывали на него родственники и приспешники жены, ведение домашнего хозяйства на Хоуленд-стрит в первый лондонский период не создавало подобного напряжения. В любой день Верлена могли вызвать в суд вместе с живым доказательством его непригодности в качестве мужа и отца. Анонимные письма с рассказами о причудливой развращенности были получены обоими матерями[426]. Верлен обнаружил длинные руки родственников жены: «Все эти разговоры о содомии, в чем они [семейство Моте] имели подлость меня упрекнуть, – это просто попытка запугать – то есть шантажировать – с целью получения большего содержания».
Отчаяние Рембо из-за потери его лондонских друзей показывает, что он стремился произвести хорошее впечатление. Если его и Верлена публично обвинили бы в педерастии и если это дело сочли бы заслуживающим внимания, жизнь стала бы невозможной по обе стороны Ла-Манша. Настало время заручиться помощью той темной силы, о которой Верлен так много слышал.
14 ноября он сообщил Лепеллетье: «Рембо недавно написал своей матери, чтобы предупредить ее обо всем, что было сказано и сделано против нас, и я теперь состою с ней в регулярной переписке».
Девять дней спустя мадам Рембо «весьма решительно взяла на себя ответственность за это дело».
Материнская непримиримость, которую Рембо всегда находил столь тягостной, оказалась властной рукой в его защите. Впервые с 1859 года мадам Рембо покинула Арденны. Она села в поезд до Парижа, в столице отыскала улицу Николе и попросила Матильду вызвать мужа домой: у маленького Жоржа снова будет отец, а Артур будет спасен от публичного позора.
Матильда снизошла до того, чтобы обращаться с «доброй женщиной» из провинции «вежливо». Естественно, она отказалась сотрудничать[427]. Рембо теперь приступил к плану действий в чрезвычайных ситуациях, как Верлен говорил Лепеллетье:
«Она думает, что, если я перестану жить с ее сыном, я смогу поколебать их. […] Я думаю, что это даст им единственное оружие – «Они струсили, следовательно, они виновны».
Невольно пророчески он продолжал: «Мы с Рембо готовы, если потребуется, показать наши задницы (девственные) всей этой клике».
План действий в чрезвычайных ситуациях восторжествовал. В середине декабря Рембо уехал в Шарлевиль для краткого от дыха, наверное по собственному желанию. Как и многие заядлые путешественники, он был накрепко привязан к своей отправной точке. Все, кто бежит из дома так часто, как Рембо, неизбежно проводит там очень много времени. За девять с половиной лет между его первым побегом (1870 год) и его окончательным отъездом из Европы (1880 год) он прожил на ферме в Роше или в доме в Шарлевиле почти пять лет, редко пропуская Рождество.
Для тех, кому дорог образ богохульника-бродяги, который намеренно рушил собственные карьерные перспективы, это неприемлемая сторона Артюра Рембо: амбициозный молодой писатель, который постоянно возвращается, чтобы жить вместе с матерью, и часто побуждает ее вмешиваться в свою жизнь. Рембо, возможно, набросал первый проект «Одного лета в аду» в лондонском пабе, но написание этих напряженно аналитических стихов потребовало более прочной рабочей поверхности: «Я, который называл себя магом или ангелом, освобожденным от всякой морали, – я возвратился на землю, где надо искать себе дело, соприкасаться с шершавой реальностью. Просто крестьянин!»
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК