В поисках огней жизни. Ремесло и наука

У Короленко есть прекрасное стихотворение в прозе — «Огоньки». В темную ночь писатель плывет по угрюмой сибирской реке. Вдруг на повороте реки, впереди, под темными горами мелькнул огонек. Мелькнул ярко, сильно, совсем близко. На самом деле до огонька еще очень далеко. Но впечатление обманчиво: кажется, вот-вот, еще два-три удара веслом, — и путь кончен… А между тем писатель еще долго плыл по темной, как чернила, реке. Долго еще ущелья и скалы выплывали, надвигались, уплывали в бесконечную даль, а огонек все стоял впереди, переливаясь и маня, — все так же близко и все так же далеко. Писателю часто вспоминается и эта темная река, и этот живой огонек. Много огней, говорит он, и раньше и после манили не одного меня своей близостью. Но жизнь течет все в тех же угрюмых берегах, а огни еще далеко. И опять приходится налегать на весла… Но все-таки… все-таки впереди — огни!

Когда теперь, много лет спустя, я оглядываюсь на описываемый период моей жизни, мне становится ясно то, чего я тогда не мог как следует осознать, а именно, что лето, проведенное на арестантской барже, явилось важным водоразделом в моем развитии: до него было детство, после него началось отрочество, постепенно перешедшее в юность.

До этого лета я был просто ребенком, у которого не было никаких «проблем» и который жадно, легко и радостно впитывал в себя многообразные впечатления бытия, — именно впитывал, как песок впитывает воду. После этого лета моя духовная жизнь сильно осложнилась. Конечно, процесс стихийно-автоматического восприятия впечатлений остался, но наряду с ним — и чем дальше, тем сильнее — родилось какое-то внутреннее беспокойство. Начались поиски чего-то большого, высшего, стоящего над пестрой сутолокой повседневных событий. Поиски какого-то единого начала, которое вносило бы известные систему и планомерность в беспорядочное нагромождение фактов и явлений, именуемых жизнью. Короче — поиски тех огней жизни, о которых так образно говорит Короленко; огней жизни, которые одни только способны осмыслить существование человека и поставить перед ним серьезные цели. На первых порах эти поиски были слабы, смутны, неопределенны. В них было много колебаний и противоречий. Мало-помалу, однако, они делались глубже, сознательнее, зрелее и в конечном счете привели меня к тому, чем я стал уже в более поздние годы, превратившись во взрослого человека. Разумеется, в духовных процессах подобного рода трудно фиксировать совершенно точные даты перехода одной стадии развития в другую: это обычно совершается постепенно и незаметно. Однако если все-таки делать попытку провести грань, отделяющую в моей жизни детство от отрочества и юности, то соответственную линию надо проводить через лето 1896 г.

Первый этап в моих поисках огней жизни стоял под знаком «ремесла». В моей натуре есть, очевидно, какая-то врожденная склонность к ручному труду. Я уже рассказывал, с каким увлечением в возрасте семи-восьми лет я занимался игрушечным кораблестроением. Позднее я всегда что-нибудь склеивал, пилил, строгал, вырезал. Теперь, после возвращения с арестантской баржи, на меня снизошла какая-то стихийная тяга к изучению ремесла. Конечно, я продолжал ходить в гимназию, учить уроки, решать задачи и делать письменные упражнения. Но все это была скучная рутина повседневной жизни. Я следовал ей чисто механически, без всякого интереса или увлечения. Иное дело было ремесло. Я им горел, я к нему стремился.

В качестве ученика я поступил сначала в небольшую столярную мастерскую, находившуюся неподалеку от нас, и часа на два ходил туда каждый день по окончании гимназических занятий. Дома, в своей комнате, я поставил столярный станок, завел молотки, рубанки, стамески и прочее оборудование и, к немалому огорчению матери, заваливал пол опилками, стружками, обрезками. Понемногу я так «понаторел», что начал делать столики, табуретки, полки, ящики и другие простейшие предметы деревообделочного искусства. Я не успел только овладеть лакировкой.

Это увлечение столярничеством продолжалось несколько месяцев. Потом оно как-то спало, и я перешел на слесарное дело. Точно таким же порядком я стал ежедневно ходить в слесарную мастерскую и обучаться тайнам обработки металла. В моей комнате дополнительно к столярному появился теперь слесарный станок, а за ним напильники, паяльники, стальные сверла, ножницы для и железа и другие принадлежности заправского слесаря. Конечно, всякого сору и хламу в нашем доме еще больше прибавилось, но зато я научился паять, лудить, нарезывать винты, делать круглые жестяные кастрюльки.

В обеих мастерских — столярной и слесарной — ко мне относились иронически, усмехались, качали головами и говорили:

— Барин чудит.

Но потом это прошло. Ко мне привыкли, я вошел в курс жизни мастеровых, принимал близко к сердцу их интересы и однажды даже, пользуясь содействием отца, заставил одного неаккуратного плательщика срочно покрыть свой долг за сделанную ему в мастерской мебель. Это чрезвычайно подняло мой авторитет, и после того меня стали рассматривать как настоящего друга. Мне же очень нравилось поддерживать контакт с «рабочими людьми», пить с ними чай,обмениваться новостями и подчас перекидываться крепкими шутками. Никакой «политики» в этом контакте еще не было: места наши были дикие, времена глухие, да и «рабочие люди», с которыми мне приходилось иметь дело, по существу, относились к категории кустарей. Тем не менее соприкосновение с миром труда вносило какую-то совершенно новую, свежую струю в мою жизнь, ставило предо мной целый ряд недоуменных вопросов, которые только усиливали мое тогдашнее беспокойство и на которые надлежащий ответ я нашел уже много позднее.

Но и слесарное дело меня недолго удовлетворяло. Мне вообще в тот период как-то не сиделось на месте, и я часто менял свои увлечения и занятия. Я упоминал выше о нашем омском знакомом Симонове, державшем лавочку письменных принадлежностей на Томской улице. В дополнение ко всем своим прочим достоинствам он еще был самоучкой-переплетчиком. Как-то случайно я застал его за этим делом. Оно меня заинтересовало, и Симонов с большой охотой взялся меня обучать всем тонкостям переплетного искусства. Овладел я им быстро и пристрастился к нему больше, чем к моим другим ремесленным увлечениям, — может быть, потому, что дело здесь приходилось иметь с книгами. Теперь в моей комнате в дополнение ко всему прочему прибавились еще переплетные станки, картон, клей, кожа, цветная бумага, тисненый коленкор — все это создавало беспорядок, который приводил в отчаяние мою мать. Постепенно я достиг в переплетном деле довольно высокого совершенства и стал даже подносить в подарок моим друзьям (например, Пичужке) книги в переплетах собственного изделия.

В последующей жизни мне не раз, хотя и с большими интервалами, приходилось возвращаться к переплетному искусству. Последний случай такого рода был зимой 1919/20 г., в Монголии, во время зимовки моей экспедиции по экономическому обследованию этой страны в Хангельцыке, на заимке А. В. Бурдукова. Я нашел там набор переплетных инструментов, и воспоминания детства сразу ожили во мне. В свободное время я сам переплетал, а сверх того, обучал переплетному искусству еще нескольких молодых людей, проживавших в то время на заимке.

Чем объяснялось это мое увлечение ремесленным трудом? Мне кажется, что в основе его лежал полудетский, плохо осознанный протест против окружающей обстановки, протест против того традиционного, твердо установившегося порядка, согласно которому сын врача непременно должен пройти гимназию, окончить университет и стать интеллигентом. Мои родители не только не препятствовали, но даже до известной степени поощряли мою тягу к физическому труду: здесь сказывались их старые народнические симпатии и мысли.

Скоро, однако, простое ремесло перестало меня удовлетворять, и я перешел к электротехнике. Отец выписал мне из Москвы «Практический электрик» — толстую книгу с массой рисунков и чертежей, и я стал на все лады пробовать и экспериментировать.

Опыты мои были разнообразны, насколько это позволяли скромные омские возможности. Конечно, я широко эксплуатировал отца и нередко таскал нужные мне материалы и вещества из его госпитальной лаборатории, но многого все-таки просто нельзя было найти в таком захолустье, каким в то время была «столица Западно-сибирского генерал-губернаторства». Мои письма этого периода к Пичужке пересыпаны настоятельными просьбами «купить у Ферейна» (крупный аптекарский магазин в Москве) и прислать мне то тот, то другой химический или электротехнический препарат, без которого я оказывался не в состоянии вести дальше свою работу. Помню, что труднее всего мне было с каменным углем: в Омске его совершенно не было (здесь доминировало древесное топливо), а по почте из Москвы угля тоже нельзя было получить. Из-за отсутствия угля я должен был отказаться от целого ряда опытов. Впрочем, несмотря на все эти препятствия, в течение нескольких месяцев я сделал большие успехи в области электротехники: провел по дому электрические звонки (что в то время в Омске было большой редкостью), установил в своей комнате крохотную электрическую лампочку, питавшуюся от сделанного мной аккумулятора, и даже занялся гальванопластикой. Когда однажды на глазах нашей кухарки я превратил медный пятак в блестящую никелированную монету, бедная чалдонка была совершенно потрясена и с большой тревогой стала спрашивать:

— А в тюрьму не заберут?.. Сказывают, за фальшивые монеты no головке-то не гладят.

Однако на «ремесле» я слишком долго не задержался. От столярничества и слесарничества через электротехнику я проделал быструю эволюцию к науке вообще и к астрономии в особенности. Именно астрономия явилась наиболее сильным и глубоким увлечением этой полосы моей жизни. Я уже рассказывал, как однажды в Петербурге я заинтересовался книгой Клейна «Астрономические вечера», но только теперь, в Омске, этот интерес постепенно превратился у меня в настоящую страсть. Я собрал у себя сравнительно большую астрономическую библиотеку, в которой можно было найти лучшие русские и переводные работы популярного характера, вроде «Мироздания» Мейера, «Астрономии» Ньюкомба, произведений Фламмариона и др., и, погружаясь в чтение, уносился в бесконечные пространства вселенной. Мне очень нравилось стихотворение Шиллера «Беспредельность»:

Над бездной из мрака возникших миров

Несется челнок мой

На крыльях ветров.

Проплывши пучину, якорь закину,

Где жизни дыхание спит,

Где грань мирозданья стоит{3}

Я видел, звезда за звездою встает

Свершать вековечный, размеренный ход…

Вот к цели, играя,

Несутся… Блуждая,

Окрест обращается взор

И видят беззвездный простор…

И вихря, и света быстрей мой полет…

Отважнее! В область хаоса!.. Вперед!..

Но тучей туманной

По тверди пространной,

Ладье дерзновенной вослед,

Клубятся системы планет.

И, вижу, пловец мне навстречу спешит:

— О странник, куда ты, откуда? — кричит.

— Проплывши пучину,

Свой якорь закину,

Где жизни дыхание спит,

Где грань мирозданья стоит.

— Вотще! Беспредельны пути пред тобой!

— Межи не оставил и я за собой.

Напрасны усилья!

Орлиные крылья,

Пытливая мысль, опускай

И якорь смиренно бросай!..

Я выучил это стихотворение наизусть и даже до сих пор его помню. Оно так хорошо передавало мои тогдашние настроения. Правда, конец стихотворения как-то разочаровывал: опускать крылья и бросать якорь моей мысли совсем не хотелось. Но безграничность вселенной была запечатлена в такой мощной, такой потрясающей форме!

Впрочем, дело не ограничивалось одними лишь размышлениями о величии мироздания. Я не только читал книги по астрономии, но решил сам стать астрономом. С этой целью я заставил себя полюбить математику, хотя с детства никогда не питал к ней дружеских чувств, и стал ею специально заниматься. Выписал себе «Путеводитель по небу» и каждый вечер тщательно изучал небесный свод по приложенным к нему картам. Я вычислял путь Земли вокруг Солнца и составлял таблицы времени, необходимого для прохождения луча света от Солнца до каждой из планет солнечной системы, написал краткое «Руководство к изучению планет», в котором подробно охарактеризовал каждую планету и каждого из известных тогда спутников планет. Я, наконец, и сам перешел к наблюдениям за небесными светилами. С большим трудом и разными ухищрениями раздобыл себе маленький рефрактор, или, точнее, большую подзорную трубу с объективом в полтора дюйма, дававшую увеличение раз в двадцать пять. К трубе пристроил самодельный штатив и после того почувствовал себя почти «астрономом-любителем». Вечерами я вытаскивал свой инструменты на чердак нашего дома и до глубокой ночи путешествовал, или, вернее, ползал, с ними по мерцающим просторам звездного неба. Летом, когда мы переезжали за город, обстановка для наблюдений становилась еще более благоприятной. Труба устанавливалась где-нибудь в саду или на полянке, и я имел возможность вращать ее во всех направлениях и устанавливать под любым склонением. Всякая неудача в наблюдениях — облачное небо, сильное дрожание атмосферы и т. п. — приводила меня в уныние и раздражала. Наоборот, всякая удача вызывала прилив радости и удовлетворения. Так, в одном из моих детских дневников читаю под датой 14 июля 1899 г.:

«Сегодня я очень хорошо настроен: наблюдал Луну и рассмотрел много подробностей, которых раньше не видел. Мне кажется, что кратер Феофил глубже кратеров Кирилла и Катерины, но Катерина глубже Кирилла. Буду продолжать наблюдения».

Подобные записи встречаются в моих дневниках того времени довольно часто. Пичужка, которая всегда любила поддразнивать меня, в этот период часто, смеясь, говорила:

— Ты так погрузился в астрономию и электротехнику, что можешь прожить сто дней без пищи и питья.

Скоро, однако, меня перестал удовлетворять мой доморощенный рефрактор, и я стал мечтать о покупке настоящего, хорошего инструмента — небольшого рефрактора в три-четыре дюйма, который обеспечивал бы возможность уже более серьезных наблюдений и вместе с тем давал бы мне право присвоить себе звание «астронома-любителя» — титул, являвшийся в то время предметом моих самых горячих мечтаний. По рекомендации переводчика «Астрономических вечеров» С. Сазонова, я вступил в переписку с Л. Г. Малисом, астрономом университетской обсерватории в Петербурге, и просил его покровительства и совета в этом столь волнующем меня предприятии. Малис оказался очень внимательным человеком и слал мне в омскую глушь длинные письма, которые приводили меня в восторг. Еще бы! В этих письмах он величал меня, 14-летнего мальчишку: «Многоуважаемый Иван Михайлович» (совсем как «большого»!), а сверх того, сообщал мне много интересных сведений по занимавшему меня вопросу. Трубу Малис Советовал выписать из Мюнхена, от фирмы «Рейнфельдер и Гершель», а штатив с часовым механизмом получить из Лондона, от фирмы «Хорн и Торнуайт». «Тогда, — заканчивал Малис свое письмо, — при мюнхенской трубе и таком штативе у вас будет образцовый инструмент (и всего за 280 руб. приблизительно), который возведет вас в ранг астронома-наблюдателя».

Я был в восторге. Иметь прекрасный инструмент, стать астрономом-наблюдателем, — да разве могло быть что-либо более чудесное и привлекательное? Мечты о мюнхенской трубе заполнили мое воображение. Я уже мысленно видел ее, устанавливал ее на штативе, заводил ее часовой механизм, производил с ней замечательные наблюдения и, конечно, делал какие-то необыкновенные открытия… Я не только мечтал. Я вступил уже по этому поводу в «дипломатические переговоры» с моими родителями. И переговоры были далеко не безуспешны…

И все-таки мюнхенской трубы я так-таки и не получил! Почему?

Известную роль тут, разумеется, сыграли соображения материального порядка: 280 руб. для моих родителей представляли крупную сумму, которую найти им было нелегко. Однако я уверен, что, в конце концов, они нашли бы ее, ибо отец очень поощрял мои научные склонности, да и мать относилась к ним довольно сочувственно. Главное было не в деньгах. Главное было в моих собственных настроениях.

Жизненный путь каждого человека определяется двумя основными моментами: врожденными качествами его натуры и той обстановкой, в которой он складывается и живет. Мои врожденные качества, поскольку, по крайней мере, я могу судить о них, как будто бы предопределяли мне деятельность ученого. Возможно, ученого и популяризатора науки, ибо я с детства обладал умением ясно излагать различные сложные вопросы. И, доведись мне жить в какую-либо спокойную, «органическую» эпоху, весьма вероятно, что вся моя работа прошла бы между кабинетом ученого и университетской аудиторией. Весьма вероятно также, что я смог бы тогда осуществить мечту моего детства и сделаться настоящим, профессиональным астрономом. Однако обстоятельства сложились так, что моя жизнь пришлась на исключительно бурную, «динамическую» эпоху, на эпоху величайшего исторического перелома, на эпоху заката капитализма и восхода социализма. И это сыграло решающую роль в определении моего жизненного пути: накаленная атмосфера революционной эпохи легко превращает потенциальных ученых в воинствующих носителей новой общественной идеи. Именно так случилось и со мной.

Пока я вел «дипломатические переговоры» с родителями, пока списывался с иностранными фирмами о получении желанного рефрактора, пока, изыскивал пути к покрытию необходимых для этого расходов, кривая моего духовного развития сделала довольно крутой поворот. С шестого класса гимназии, т. е. с зимы 1898/99 г. — подробнее я буду говорить об этом ниже — мое внимание от вопросов научных стало все больше переходить к вопросам общественно-политическим. Не то, чтобы я совсем забросил науку, — нет! Астрономия продолжала меня интересовать и позднее, вплоть до самого окончания гимназии, но постепенно наука отодвигалась все дальше назад, на второй план, авансцену же моей духовной жизни все нераздельнее занимали проблемы борьбы с господствовавшим в стране царским режимом. Не удивительно при таких условиях, что проект приобретения мюнхенской трубы, для реализации которого нужно было максимально мобилизовать всю доступную мне энергию, так, в конце концов, и остался только проектом.

Да, ученого-астронома из меня не вышло (правда, на склоне лет я стал академиком-историком). Вместо того я пошел по другому пути — по пути революционера. И теперь, оглядываясь на пройденную дорогу, я нисколько не жалею о совершившемся. Наоборот, мне было бы до боли жаль, если бы в такую эпоху, как наша, я остался в стороне от великих боев за социализм.

Однако мое раннее увлечение наукой, в частности астрономией, не прошло бесследно для моего духовного развития. Дело не только в том, что на всю последующую жизнь я сохранил глубокие любовь и уважение к знанию и что до сегодняшнего дня я не могу без известного волнения смотреть на рефрактор или спектроскоп. Гораздо важнее то, что это полудетское соприкосновение с величественными проблемами мироздания, с загадками вселенной, с судьбами солнечной системы и Земли окрылило мою мысль, подковало мое воображение. Оно дало смелость и дерзновенность полету моей научной фантазии. А ведь хорошо оседланная научная фантазия, крепко стоящее на почве фактов научное воображение являются необходимым элементом действительного научного творчества. Без них не было бы ни открытий, ни изобретений. Я не хочу сказать, что я на протяжении своей жизни обогатил человечество какими-либо новыми завоеваниями в области науки или техники, — конечно, ничего этого не было. Дело, однако, в том, что развитие научного воображения полезно всякому человеку и в любой сфере деятельности. Я сам не раз испытывал это в жизни — как в годы революционного подполья, так и в годы путешествий и дипломатической работы.

Много лет спустя, будучи главой экспедиции по обследованию Внешней Монголии (МНР), я написал поэму «Вершины», в которой имеются следующие строки:

Я верю в человека!

Мать Природа

Его в порыве страсти вдохновенной,

Как дивный перл творенья, родила,

Ему бессмертный Разум подарила

И над собою власть ему дала.

С тех пор сквозь даль и мрак тысячелетий

Шел человек, чело поднявши гордо,

Все выше и вперед.

Одна победа

Сменялася другой, другая — третьей,

И не было, и нет, не может быть

Конца его триумфам дерзновенным!

Он покорил огонь, заставил землю

Родить плоды, деревья же давать

Ему приют от бурь и непогоды.

Он возложил покорности ярмо

На птиц, животных, превратил пустыни

В цветущий сад, из темных недр земля

Металлы добыл, корабли построил,

Избороздил из края в край моря,

Прошел пески, снега, равнины ледяные

И лентами железными путей

Весь шар земной, как сеткой, опоясал.

В стремленье вечном к власти и господству

Он победил могучие стихии,

Как птица легкокрылая, прорезал

В стремительном полете глубь небес.

Как рыба, опустился дерзновенно

В таинственные бездны океана.

Рукою властной молнию смирил,

Ей повелев слова его и мысли

По миру разносить, давать тепло и свет.

В ничем неутолимой жажде знанья

Он облетел на легких крыльях духа

Пространства бесконечные вселенной,

Измерил солнце, звезды сосчитал,

Познал движенья вечного законы

И в капле вод пытливо подсмотрел

Рожденья жизни тайну роковую.

Исполненный святого недовольства,

Всегда мятежно нового взыскуя,

Оковы прошлого он смело разрывал

И разбивал, не ведая пощады,

Вчерашние кумиры. Он творил,

И низвергал, и вновь творил богов!

И в этой долгой битве с Неизвестным

Он закалил свой дух, и, как орел,

Смотреть он научился, не мигая,

Великому Неведомому в очи!

Я верю: нет, не может быть границ

Могуществу и власти человека!

Нет воле его царственной преград!

И вы могли подумать, что земля

Останется всегда юдолью скорби?

Что солнце не взойдет над ней вовек?

Как? Человек, сумевший в быстром беге

Тысячелетий кратких покорить

Своей могучей воле землю, воду,

И воздух, и огонь, и глубь морей,

Сумевший потрясти престолы неба,

Разбить оковы духа, без числа

Свершить чудес, проникнуть в тайны мира,

Ужели он не сможет, не сумеет

Изгнать из жизни властною рукою

Нужду, печаль, лачуги бедняков,

И тяжкий труд, и слезы, и проклятья?

Ужель он не сумеет превратить

Долину мрака, полную страданий,

В горящее огнями царство света,

Свободы, счастья, красоты?..

…..

Нот, нет! Я верю в человека! Верю

В его могучий Разум!

Он все может!

Он победит!

Когда теперь я пытаюсь анализировать, откуда пришло ко мне все это: и безграничная вера в человеческий разум, и твердое убеждение в осуществимости царства радости и счастья на нашей планете, и многое другое, — для меня становится совершенно ясным одно: все это берет свое начало в тех полудетских увлечениях наукой, и прежде всего астрономией, которые так ярко окрасили мое отрочество и раннюю юность.