Л. И. Зунделевич

«Старый Зунд»… Так сокращенно ласкательно звали в эмигрантской колонии известного революционера 70-х годов Арона Исаковича Зунделевича, которому Степняк-Кравчинский посвятил в своей «Подпольной России» такие прочувственные строки.

В молодые годы Зунделевич был фанатиком нелегальной печати. Его целью было создать хорошо работающую тайную типографию в Петербурге. Друзья и товарищи смеялись над ним и считали его мечтателем. Такой невероятной казалось в то время возможность регулярно выпускать революционные издания в столице, под самым носом у полиции и жандармов. Но Зунделевич с этим не соглашался и упорно доказывал свою правоту. После долгих споров и дискуссий ему наконец удалось получить 4 тыс. рублей на устройство тайной типографии — и он ее действительно устроил. Это было в 1877 г.

В течение четырех лет типография Зунделевича безотказно работала, аккуратно выпуская в свет довольно крупные брошюры, а впоследствии печатая даже нелегальную газету. Шпики и полицейские были в отчаянии: несмотря на все усилия, они никак не могли открыть этой типографии. Только глупая случайность погубила ее: спутав фамилии жильцов, полиция по ошибке явилась именно в ту квартиру, где помещались народовольческие печатные станки. В результате этого провала Зунделевичу пришлось бежать за границу. Здесь он обосновался в Лондоне, да так и застрял в нем до конца своих дней.

Когда я встретился с Зунделевичем в стенах Коммунистического клуба, он был уже закоренелым лондонским старожилом. Наружность его был замечательна: невысокого роста, полный, с огромной седой бородой, доходившей до пояса, с маленькими острыми глазками, с добродушной улыбкой на губах он походил на сказанного гнома из детской феерии. Душа у этого гнома была чудесная: добрая, отзывчивая, кристально чистая. Зунделевич всегда кому-нибудь помогал, всегда о ком-нибудь заботился. Это я испытал на собственном опыте. «Старый Зунд» был холост и ютился в сырой, полутемной комнате поблизости от Шарлот-стрит. Я не знаю, сколько лет было Зунделевичу, — он всегда деликатно обходил этот вопрос, — но, во всяком случае, немало… Несомненно, за 60 лет, а может быть, и все 70. Я не знаю также, каково было мировоззрение Зунделевича в молодости, но в дни моего знакомства с ним он был одним из «беспартийных левых» и являлся вполне законченным воплощением какого-то «потустороннего» оппортунизма. И это сказывалось как в больших, так и в малых вещах.

Когда мы беседовали с Зунделевичем о русских делах, я никак не мог понять его отношения к существовавшим тогда партиям и течениям. Для него все они — большевики, меньшевики, социалисты-революционеры, анархисты — были совершенно равноценны. Все они, по его мнению, являлись необходимыми составными элементами революционного движения, из компромисса между которыми должен сложиться новый порядок в России. Поэтому Зунделевич относился с усмешкой превосходства к тем политическим и идеологическим боям, которые тогда разыгрывались между социал-демократами и социалистами-революционерами, между большевиками и меньшевиками. А когда мы беседовали с Зунделевичем об английских делах, которые он знал хорошо и о которых я узнавал от него немало интересного, передо мной оказывался типичный лейборист, да к тому же еще не очень левого толка. Всеми своими мыслями, чувствами, рассуждениями Зунделевич как бы хотел сказать:

— К чему излишние волнения и нетерпения? Жизнь идет своим железным шагом. Ускорить его нельзя. Надо ждать и надеяться на лучшее, а пока давайте делать свое повседневное будничное дело.

Таков был Зунделевич в больших вещах. А в маленьких…

Однажды я застал его с повязкой на щеке. Оказалось, у Зунделевича сильно болели зубы. Я сразу же порекомендовал ему пойти к знакомому зубному врачу, но старик ответил:

— К чему? Природа — лучшая целительница. Она сама себе помогает. Надо и сейчас подождать, пока она сделает свое дело.

Как я ни убеждал Зунделевича, ничего не вышло: к дантисту он так и не пошел. Недели через две зубная боль в конце концов прекратилась. Встретив меня в Коммунистическом клубе, Зунделевич с торжеством воскликнул:

— Вот видите, я был прав! Природа сделала свое дело. Надо было только дать ей время.

— Но зато вы совсем без нужды измучились, — возразил я.

— Что значит измучился? — впадая в философский тон, откликнулся Зунделевич. — Вся наша жизнь есть мучение. Если бы у меня не случилось боли, была бы какая-нибудь другая неприятность, — может быть, еще хуже, чем зубная боль. Природа пустоты не терпит.

Я ничего не ответил Зунделевичу, но про себя подумал «Неужели он был когда-то крупным революционером?»

И на память мне невольно пришло слышанное как-то от Ф. А. Ротштейна замечание, что к началу XX в. почти все уцелевшие народовольцы по существу превратились в обыкновенных либералов.

Однако мое знакомство со «старым Зундом» продолжалось и даже крепло. Этот сказочный гном мне нравился как человек, а сверх того он был изумительный рассказчик о прошлом, в особенности о делах и людях 70-х годов, и часто затрагивал во мне чувство «исторического», которое было сильно во мне с ранней юности. Из рассказов «старого Зунда» особенно врезалась мне в память одна далекая драма, почти легенда, и я хочу ее здесь воспроизвести…

Как-то раз я зашел к Зунделевичу в его убогое стариковское жилище. Тут был обычный холостяцкий беспорядок: постель плохо прибрана, на столе какие-то бумажки и объедки, по углам книги и газеты, сваленные в кучу и покрытые слоем пыли. От нечего делать я нагнулся над одной из этих куч и стал перебирать ее содержимое. В руки мне попала небольшая серенькая брошюрка, на обложке которой стояло: «Николай Иванович Кибальчич, С.-Петербург, издание Вл. Распопова, 1906, ц. 12 коп.».

— Что это такое? — спросил я хозяина.

Имя Кибальчича мне было известно из истории нашего революционного движения, но я никогда до того не видал ни одного произведения, специально посвященного ему.

— Любопытный материал, — ответил Зунделевич. — Воспоминания о Кибальчиче, отрывки из его судебного дела, его последнее слово… Кому-то удалось это издать в дни революции 1905 года…

Старик вздохнул, на лице его появилось выражение, которое, как я знал уже из опыта, предвещало интересный рассказ, и, чтобы скорее заставить его говорить, я задал вопрос:

— А вы знали Кибальчича?

— Знал, и даже очень хорошо…

— Расскажите о нем, — попросил я.

Зунделевич погладил свою широкую бороду, зачем-то переложил на столе бумажки и затем начал:

— История Кибальчича — это история о том, как царизм губил гениальных ученых…

Не только ученых, — возразил я, — но и писателей, художников, мыслителей… Мы это хорошо знаем…

— Да, но в данном случае речь идет об ученом, о гениальном ученом… О человеке, преждевременная смерть которого явилась большой потерей не только для России, но и для всего мира…

Обычно спокойный Зунделевич был явно взволнован и раза два даже прошелся по своей маленькой комнатке, неловко задевая за расставленную в ней скудную мебель.

— Так расскажите же скорей! — воскликнул я, еще более заинтересованный поведением и словами хозяина.

— Извольте, — согласился Зунделевич, садясь на стул и приготавливаясь, видимо, к длинному разговору. — Я познакомился с Кибальчичем не то в 1874, не то в начале 1875 г., когда он был студентом Медико-хирургической академии в Петербурге. Сначала он не произвел на меня большого впечатления. Внешность у него была довольно ваурядная: темнорусый шатен с маленькой бородкой, бледное лицо, средний рост, ничего бросающегося в глаза… Как пишут в паспортах: «особых примет не имеет»… И происхождение и воспитание Кибальчича тоже ничем чрезвычайным не поражали: сын священника из Черниговской губернии, родился в 1854 г., учился в семинарии, в 17 лет поступил в Институт инженеров путей сообщения, а два года спустя стал студентом-медиком…

— Значит, Кибальчич был одним из мятежных поповичей, — прервал я Зунделевича.

— Что вы имеете в виду? — с недоумением спросил Зунделевич.

— Я имею в виду, — ответил я, — тот любопытный факт, что в 50-70-х годах прошлого века у нас появилось немало сыновей и дочерей священников, которые порвали со своей средой и перешли на прогрессивный, даже на революционный путь. Вспомните, Чернышевский и Добролюбов были поповичи… Мой собственный дядя, М. М. Чемоданов, радикальный каррикатурист 80-х годов, тоже был поповичем… Но продолжайте, пожалуйста!

— Да, так вот, — вновь заговорил Зунделевич, — на первый взгляд казалось, что Кибальчич самый обыкновенный, рядовой человек, да вдобавок еще медлительный, рассеянный, непрактичный… В организационных вопросах он ничего не понимал, да и не любил ими заниматься… Никаких определенных политических взглядов, когда мы познакомились, у него не было. Правда, Кибальчич много возился с разными образовательными кружками среди студентов, но кружки эти не имели какой-либо определенной политической физиономии. Члены кружков просто знакомились с волновавшими тогда молодежь проблемами из разных областей знания и прежде всего из сферы естественных наук… Помню, очень много разговоров было о физиологии, о Молешотте, Вирхове, Пастере… Короче говоря, в течение нескольких месяцев я мало интересовался Кибальчичем. Мне только бросилось в глаза, что он аскет и бессребреник и что его очень интересуют вопросы теоретического характера. В таких вопросах он разбирался хорошо, куда лучше большинства студентов…

Зунделевич еще раз погладил свою огромную бороду и затем продолжал:

— Вдруг в 1875 г. Кибальчича арестовали… Как потом я узнал, дело было пустяковое: летом он жил в деревне у своего брата, дал кому-то из крестьян почитать очень популярную в то время нелегальную брошюрку «Сказка о четырех братьях», брошюрка эта довольно долго ходила по рукам и наконец попала к жандармам; наряжено было следствие и в результате Кибальчич попал под замок… Положение его было осложнено одним случайным обстоятельством: так как Кибальчич политикой не занимался, то революционеры считали его квартиру «вне подозрений», и как раз накануне ареста одна знакомая девица дала ему на хранение запечатанный тюк с подпольными изданиями, только что привезенными из-за границы… Кибальчич даже не знал его содержимого… Теперь этот тюк стал серьезной уликой против него.

— Ну, а дальше? — невольно вырвалось у меня.

—  А дальше произошло то, что часто в те годы происходило… Кибальчич провел почти три года в тюрьме под следствием и в результате Кибальчич был приговорен к тюремному заключению сроком… на один месяц! Подумайте!.. Весной 1878 г. Кибальчич оказался опять на свободе, и я вновь встретился с ним… Но это был уже совсем другой Кибальчич! За три года он прошел длинный путь, в тюрьме он много читал (в том числе «Капитал» Маркса), много думал, много разговаривал и спорил с товарищами по заключению… Взгляды его претерпели большую эволюцию, и теперь передо мной стоял вполне законченный социалист и революционер. Из тогдашних революционных группировок Кибальчич больше всего сочувствовал террористам, которые в конце 1879 г. создали «Народную волю». Кибальчич все обдумал, сидя в тюрьме, и решил оказать им помощь, но как? Не как организатор, не как метальщик бомб или стрелок из револьвера, а как ученый… Да, да, именно как ученый! Это очень характерно!.. С чего он начал? С тщательного изучения теории и практики взрывчатых веществ. Перечитал всю литературу об этом на русском языке, потом на английском, французском и немецком языках. Далее он проделал массу опытов с изготовлением взрывчатых веществ в домашних условиях. Особенно увлекался он нитроглицерином. В конце концов Кибальчич стал великолепным специалистом по взрывчатым веществам, и когда позднее на суде ему пришлось спорить с царскими экспертами по техническим вопросам, он без труда положил своих противников на обе лопатки… Да, да, Кибальчич был замечательный ученый, гениальный ученый!

Говоря это, «старый Зунд» так разволновался, что у него даже лицо покраснело, и в спокойных, несколько скептических глазах зажглись какие-то несвойственные им искорки.

— Когда вся подготовительная работа была закончена, — продолжал Зунделевич, — Кибальчич в 1879 г. через народовольца Квятковского предложил свои услуги «техника» исполнительному комитету «Народной воли». Предложение было принято, и в течение последующих двух лет Кибальчич стоял во главе лаборатории, изготовлявшей взрывчатые вещества, бомбы, мины и другие смертоносные орудия революционной борьбы. Он стал настоящим виртуозом в этой области. У него всегда были в голове десятки химических и технических комбинаций, он мог легко приспособиться к любым условиям, знал, что можно легче достать, что занимает наименьший объем, что больше годится для воды, что больше годится для земли и т. д. Особенно Кибальчич заботился о том, чтобы во избежание лишних жертв разрушение не превышало сферы, абсолютно необходимой для достижения поставленной цели. Как «техник» он принимал участие в целом ряде покушений на жизнь Александра II, в частности в Одессе, Александровске, Москве и, наконец, в Петербурге 1 марта 1881 г., когда царь был, наконец, убит… И ведь что особенно замечательно: несмотря на то, что условия, в которых жил Кибальчич, были крайне неблагоприятны для чисто научной работы, он этой научной работой все-таки занимался!

— Да что вы? — недоверчиво вырвалось у меня. — Неужели у Кибальчича хватало времени и спокойствия духа интересоваться чем-либо, кроме бомб и нитроглицерина?

— Представьте, хватало!.. — с необычайной горячностью воскликнул Зунделевич. — Я имел случай сам в этом убедиться. Как-то в начале 1880 г. я случайно встретил Кибальчича на улице. Обычно мы не поддерживали контакта, так как оба были заняты очень секретной работой: я в тайной типографии, а Кибальчич — в тайной лаборатории, но тут вдруг неожиданно мы столкнулись носом к носу. Никаких шпиков поблизости не было… Ну, мы и поговорили… Я между прочим спросил Кибальчича, чем он сейчас занят? Каково же. было мое удивление, когда Кибальчич ответил: «обдумываю проект летательной машины»… Помню, я тогда подумал: «Уж не заговаривается ли он?» Мне показалось, что Кибальчич несколько «не в себе», и я объяснил это трудностями нелегальной жизни и революционной борьбы. Но, оказывается, Кибальчич совсем не заговаривался. Это обнаружилось год спустя, уже на процессе по делу 1 марта… Слушайте, что произошло!..

Зунделевич еще больше покраснел, а голос у него приобрел какой-то совсем чуждый ему металлический оттенок.

— 17 марта 1881 г. Кибальчич был арестован, а 3 апреля того же года он был казнен — вместе с Желябовым, Перовской, Михайловым и Рысаковым… Умер он с философским спокойствием. Чем же был занят Кибальчич эти роковые 16 дней, которые он провел в Петропавловской крепости? Собственным делом? Подготовкой к суду? Организацией защиты?.. Ничего подобного!.. Эти роковые 16 дней Кибальчич был целиком занят проектом летательной машины, о которой он мне говорил. Адвокат Герард, который защищал Кибальчича на процессе, рассказывал потом, что Кибальчич совершенно не интересовался предстоящим судом, и когда Герард задавал ему какие-либо вопросы, касающиеся предстоящего разбирательства, Кибальчич нетерпеливо отмахивался и говорил: «Ах, это вы уж решите как-нибудь без меня!» Сам он думал только о летательной машине и не хотел тратить ни минуты на что-либо, кроме изготовления ее проекта… Невольно вспоминается старик Архимед с его кругами… И представьте, Кибальчич изготовил-таки свой проект! Он передал его тюремной администрации с просьбой срочно направить на рассмотрение технических специалистов, но что сталось с этим проектом, никто не знает… Я лично, однако, твердо уверен, что в проекте Кибальчича скрывалось великое изобретение и что царская охранка скрыла его от человечества, т. е. попросту ограбила человечество…

«Старый Зунд» подошел к маленькому окошку, единственному окошку в его комнате, открыл его и высунул голову наружу, точно желая освежиться. Потом он вернулся на свой стул и в качестве заключения сказал:

— Вы видите, во всем виноват царизм… Царизм отвлек Кибальчича от его настоящего пути, пути гениального ученого. Царизм лишил мир его изобретения… Царизм убил его…

— Царизм должен быть уничтожен, и он будет уничтожен! — откликнулся я.

Зунделевич вздохнул и с глубоким волнением в голосе сказал:

— Хоть бы дожить до этого времени[65].