Я знакомлюсь с «политическими»

Однажды ранним августовским утром, когда я, как всегда, прибежал в штурвальную будку, Горюнов с ноткой таинственности в голосе проговорил:

— «Политических»  везем… В седьмой камере.

— Что ты? — воскликнул я, пораженный этой новостью. — Сколько их? Много?

— Быдто немного, — неопределенно отозвался Горюнов. — Вчерась вечером взяли в Тюмени.

Мы действительно только на рассвете вышли из Тюмени и с трудом пробирались между мелей и перекатов совершенно обезводевшей Туры. Впереди на пароходе носовой матрос то и дело бросал в воду наметку[16] и громко кричал, сигнализируя лоцману:

— Шесть с половиной… Шесть… Пять с половиной… Пять…

Когда глубина доходила до пяти четвертей, капитан кричал в машину: «Самый тихий!», — и мы подвигались вперед не быстрее черепахи.

Но все это с получением горюновской новости мгновенно потеряло для меня всякий интерес. Я слышал уже раньше о «политических арестантах» от родителей, от дяди Чемоданова, но мое представление о них было смутным и неопределенным. Главное же, сам я никогда их не видал. И вот теперь мне представлялся случай встретиться с ними лицом к лицу. Легко понять мое волнение, мое нетерпение завести знакомство со столь необыкновенными людьми.

Все население нашей баржи уже знало о присутствии «политических». Весть об этом разнеслась с быстротой молнии. Я бросился к отцу и поделился с ним своей новостью. Отец поднял голову от каких-то записей, которые он делал, и спокойно сказал:

— Да, с нами идет партия «политических» в двенадцать человек.

В лице его при этом скользнуло какое-то особое выражение, но он не прибавил ни слова и вновь углубился в свою работу. Тем не менее по жестам, тону и виду отца, когда он говорил, я сразу понял, что отец очень заинтересован нашими необыкновенными пассажирами, — больше того, что он относится К ним со скрытой симпатией.

В тот же день я увидел «политических». После обеда все они вышли на свою забранную железной решеткой палубу и расположились тут отдыхать. Я прилип к решетке с наружной стороны и старался не пропустить ни одного их жеста или движения. Партия действительно состояла из двенадцати человек (одиннадцать мужчин и одна женщина). У меня не сохранилось в памяти ни их имен (много позднее отец мне говорил, что некоторые из них были нелегальные, шедшие в ссылку под чужими фамилиями), ни каких-либо иных данных, позволяющих сделать заключение о том, кто были эти «политические». По-видимому, все они являлись эпигонами народничества и несколько критически относились к быстро крепнувшей тогда социал-демократии. По крайней мере, я несколько раз слышал, как, разговаривая между собой, «политические» что-то с усмешкой говорили о «фабричном котле» и «выучке у капитала». Больше всего меня заинтересовали двое — женщина и высокий седой старик, которого я мысленно окрестил именем «дедушка». Женщина, которую звали Зинаидой Павловной, была настоящей «хозяйкой» этой партии. Ей было лет за сорок, она носила арестантский бушлат, говорила резко, четко, точно давала приказания. Красивой назвать ее было нельзя, но в ее смуглом выразительном лице с умными насмешливыми глазами было много силы воли и энергии. «Дедушка» представлял полную противоположность Зинаиде Павловне. Он весь был мягкость и доброта, любил всех мирить и всем говорить что-нибудь приятное. Рассказчик «дедушка» был изумительный — заслушаешься! Память имел он великолепную, прекрасно знал литературу, мог наизусть цитировать длинные стихотворения и даже поэмы. Кроме того, «дедушка» любил пение; сам не плохо пел и искусно дирижировал хором. Все другие «политические» в этом охотно ему подчинялись. Пели они часто, особенно ближе к вечеру, когда заходящее солнце постепенно все ниже падало где-нибудь за дальним мысом, зажигая пожаром полгоризонта. Пели русские и украинские песни: «Дубинушку», «Не осенний мелкий дождичек», «Реве тай стогне Днипр широкий», «Далеко, далеко степь за Волгу ушла». Пели также и революционные песни, которые я тогда впервые слышал и из которых мне больше всех врезалась в память «Замучен тяжелой неволей».

Хотя все «политические» казались мне совершенно замечательными людьми, но с «дедушкой» у меня скоро установилась самая нежная дружба. Я просто обожал его, и, вероятно, ни один любовник не ждет так свидания со своей милой, как я каждый день ждал момента, когда «политические» по окончании обеда появятся на палубе и я смогу прибежать к решетке, чтобы поговорить с «дедушкой». По-видимому, и «дедушка» платил мне взаимностью, потому что он никогда не уставал беседовать со мной, обмениваться мыслями и впечатлениями, а особенно рассказывать. Рассказывал он много о своей жизни, о чужих странах, о русской деревне, о тяготах крестьянской доли, о  несправедливости начальства, о жестокости помещиков. Все это он умел облекать в такую ясную, простую, понятную форму, что мой детский ум впитывал его слова, как носок воду. Зинаида Павловна, увидя меня у решетки, часто с добродушной усмешкой окликала «дедушку»:

— Ну, пропагандист, твой дружок пришел!

На это «дедушка» в тон отвечал:

— Будет толк, матушка, будет толк! И мы вступали, с «дедушкой» в бесконечные беседы.

Однажды «дедушка» меня спросил:

— Ты слышал про Некрасова?

— Как же, слышал! У нас дома есть полное собрание сочинений Некрасова.

— Какие стихотворения Некрасова ты знаешь?

Я порылся в памяти и ответил, что знаю «Крестьянские дети», «Дедушка Мазай и зайцы» и еще некоторые другие.

— А «Железную дорогу» знаешь? — озадачил меня «дедушка».

—  Нет, не знаю.

— Вот то-то и оно! — укоризненно промолвил он. — А это одно из самых лучших произведений Некрасова.

И «дедушка» тут же сразу стал его декламировать напамять. Читал он хорошо, и «Железная дорога» произвела на меня совершенно потрясающее впечатление. Особенно поразили меня слова:

Труд этот, Ваня, был страшно громаден,

Не по плечу одному.

В мире есть царь, этот царь беспощаден,

Голод — названье ему.

Правит он в море судами,

В артели сгоняет людей,

Водит он армии, стоит за плечами

Каменотесов, ткачей.

Он-то согнал сюда массы народные,

Многие, в страшной борьбе,

К жизни воззвав эти дебри бесплодные,

Гроб обрели здесь себе.

Прямо дороженька.

Насыпи узкие,

Столбики, рельсы, мосты…

А по бокам-то все косточки русские.

Сколько их, Ванечка, знаешь ли ты?

Со слов «дедушки» я записал это замечательное стихотворение и в тот же день выучил его наизусть. Весь вечер я только и думал, что о «Железной дороге», и даже во сне мне мерещились толпы согбенных тружеников «с Волхова, с матушки-Волги, с Оки», которые грозно машут руками и со всех сторон надвигаются на меня, но вдруг откуда-то появляется милый «дедушка», берет меня за руку, подымает на высоту, и все кругом, точно по мановению волшебного жезла, начинают весело улыбаться и напевать какую-то изумительно красивую песню.

«Железная дорога» сыграла большую роль в моем развитии. Она как-то оформила и закрепила многие из тех мыслей и чувств, которые пробудились во мне со времени встречи с «политическими». Она дала «идеологическое обоснование» той инстинктивной тяге к народу, которую я и раньше в себе ощущал.

«Какой великий и прекрасный русский народ! — часто думал теперь я. — Как много он страдал! Как желал бы я помочь ему! Но как это сделать?..»

Ответа на последний вопрос у меня еще не было. Да и могло ли быть иначе?..

Всему приходит конец, пришел конец и нашему рейсу. Прощался я с «политическими» в Томске с глубокой душевной драмой. Казалось, что я расстаюсь с самыми близкими мне на свете людьми. Когда маленькую партию вывели с баржи, я бросился к «дедушке» и повис у него на шее. Слезы выступили у меня на глазах. «Дедушка» тоже был тронут. Присутствовавший при этой сцене томский конвойный офицер презрительно поморщился и с расстановкой бросил:

— К-ка-к-кая сентиментальность!

«Дедушка» отмахнулся от него, как от назойливой мухи, и, обратившись ко мне, с большой нежностью произнес:

— Ну, Ванюша, прощай! Понравился ты мне. Выйдет из тебя толк. Вот подрастешь и так же, как мы, пойдешь по Владимирке.

Он поцеловал меня и быстро отошел в сторону, где уже строилась вся партия арестантов.

— «Дедушка»! «Дедушка»! — закричал я, бросаясь за ним. — Скажите, как вас звать, как ваша фамилия? Я напишу вам письмо…

— «Что в имени тебе моем?» — полушутливо продекламировал «дедушка».

Должно быть, он намекал на свою «нелегальность», но я тогда этого не понял.

Раздалась команда, и вся партия осужденных, звеня кандалами, серея арестантскими бушлатами с вшитыми в них пестрыми тузами, двинулась по пыльной дороге в город…

Пророчество «дедушки» исполнилось быстрее, чем можно было ожидать: ровно десять лет спустя я плыл на той же барже и по тому же маршруту, но только по другую сторону решетки…

Обратный путь из Томска в Тюмень прошел для меня в хмурых тонах. После разлуки с «политическими» настроение у меня сильно упало. Я испытывал грусть и неудовлетворенность. Ничто больше меня не занимало. Чтобы немножко развлечься, я выпросил у Феоктистова комплект издававшегося тогда журнала «Наблюдатель» и запоем, читал в нем какой-то фантастический роман из жизни древних обитателей Мексики. Однако это мало мне помогало.

Вдобавок, осень уже начинала вступать в свои права. Лили дожди. Днем, небо было покрыто свинцовыми тучами. Ночью царила такая кромешная тьма, что я не понимал, как лоцман может находить фарватер. Иногда дули резкие ветры — тогда широкая гладь реки вздувалась пенистыми волнами, и наш «Галкин-Врасский» старался прятаться где-нибудь в узких протоках или за длинными плоскими островами, тянувшимися почти на всем протяжении Оби. На Иртыше пошли густые туманы: с баржи часто не было видно даже пароходных огней. На Тоболе из-за того же тумана чуть не произошло столкновение между нашей баржей и корниловским пароходом «Отец». На Туре, уже под самой Тюменью, поломалась машина «Галкина-Врасского». Мы стояли целые сутки, пока пришла вызванная по телеграфу «Фортуна» и, наконец, с огромным опозданием доставила нас к месту назначения. Все это не могло, конечно, способствовать особому подъему духа.

В те же хмурые дни мне открылась тайна моего друга Горюнова.

Мы только что вышли из Томска. Было тихо, тепло, пароход почти неслышно скользил по кристально чистым водам Томи. Там, впереди, нас ждали мощные просторы Оби, ветры, бури, туманы, но здесь, на юге, все еще пока говорило о лете, солнце, цветах и ясном голубом небе. Горюнов стоял ночную вахту, и я почти до рассвета просидел в штурвальной рубке. Мы были вдвоем — вся остальная баржа спала, — и это невольно располагало к откровенности, к воспоминаниям, к глубоким задушевным разговорам.

— Вот, говорят, «политические», — точно отвечая на какие-то свои мысли, вдруг начал Горюнов. — Н-да… Хорошие люди… Ничего не скажешь… А мало толку получается!

— А ты знаешь «политических»? — пораженный словами моего друга, быстро спросил я.

До сих лор на протяжении всего рейса, когда с нами шла партия «дедушки», Горюнов ни звуком не обмолвился о «политических», а вот теперь вдруг совсем неожиданно заговорил о них. Это заставило меня насторожиться.

— Приходилось видать, — точно нехотя, протянул в ответ Горюнов.

— Где? Когда? — заторопился я, чувствуя, что подхожу к какой-то интересной тайне. — Расскажи, Василий, голубчик, пожалуйста.

На мгновение в штурвальной рубке воцарилось молчание. В темноте мне не видно было лица Горюнова. Потом опять раздался голос моего друга:

— Чего говорить-то… Было и быльем поросло.

— Нет, нет, Василий, — не отставал я, — непременно расскажи. Это очень интересно.

В рубке опять воцарилось молчание. На этот раз оно продолжалось довольно долго. В ночной тишине гулко разносились удары пароходных колес. Шумное эхо отвечало им с высоких берегов реки. Горюнов раза два попыхтел козьей ножкой и, наконец, решился:

— Ну, уж коли на то пошло…

Он как-то странно крякнул, точно сворачивал тяжелые камни с дороги, сделал полный оборот штурвальным колесом и затем начал:

— Было это годов двадцать назад… Совсем я был молодой мальчишка. С покрова, значит, меня оженили на Параньке — девка была на селе… Шустрая девка, бедо-о-вая… А тут и весна пришла, сеять надо.

Горюнов на мгновение остановился, точно счищая ржавчину с давно забытых воспоминаний, и потом несколько живее продолжал:

 — Село наше не то чтобы очень большое, а так, подходяще… Дворов сто будет… Хлеб сеяли, ну а кто по летам и на пароходах служил… Мы недалеко от Истобенского, вот с истобенскими, значит, на Обь да на Иртыш ходили. Семья у нас была агромадная: отец, мать, дедушка да детей десять человек. Я вот старшой был. Хлебопашествовал. Жили неважнецки. Земли было мало, ртов много, да тут еще отец стал прихварывать. Когда и просто голодали…

Горюнов опять передохнул, раза два налег на штурвал и вновь вернулся к своему рассказу.

— Вот пришла весна, сеять надо… Опять же скотину в поле выгонять… С версту от нашего села речка протекает… Как скотина в поле, в речке поить ее надо. Другой воды в окружности никакой нет. И, видишь ты, как оно вышло. Старики сказывали: как на волю выходили, речка-то эта нашему селу прирезана была. Да барин соседний с начальством стакнулся, — ну, бумаги-то и переделали: земля к нам отошла, а речка да земля перед речкой, так сажен на сто — «Свиная горка» мы место это звали, — у барина остались. Вот и вышла морока: хочешь скот поить — барину плати. Очень роптали наши мужики. Обманули нас, говорят, продали… Да что поделаешь? Так каждый год и платили… Ну, а в энту весну дела неважнецки пошли. Год выдался плохой, хлеба ни у кого нет, оголодали, А старый барин умер, приехал новый, да и говорит: «Шаромыжники, разбойники! Грабили вы моего папашу! Платили за воду по рублю, будете теперь платить по два!» Обидно стало мужикам: «Как это мы его грабили? Он нас грабил! А коли ты измываться над нами приехал, дык ничего платить не будем! Наша земля! Наша речка! Хватит, натерпелись!» Ну, и что ж ты думаешь? Согнали скотину со всего села, да и погнали ее на водопой… Ни копейки не заплатили, — так, нахалом!

— Ну, и что же было дальше? — с замиранием души спросил я.

— Дальше… Ну, известно, что было дальше. Барин в город — Жаловаться. Прислали жандармов… Почитай человек тридцать Приехало… На конях… Собрали сход, жандармов на улице поставили… Барин кричит: «Выдавай зачинщиков!» Бегает, весь покраснел, как рак, глаза на лоб лезут, того и гляди — лопнут. Кричит: «Выдавай! Не выдашь, — стрелять будем!» Ну, наши мужички обробели поначалу быдто… Жмутся к стенке, молчат, в землю смотрят… Ну, только голяк один — «Тихон без штанов» у нас его звали — как взойдет да как заорет: «Ах вы, такие-сякие, шкуру с нас драть приехали?» Да как почнет, да как почнет их лаять… Тут и другие осмелели: «Наша речка! — кричат. — Бумаги украли!.. Продали!..» Что тут пошло! Остервенел народ, на барина стал наступать… Ну, тут Жандармы враз… Как были на конях, так на народ и полезли… Нагайками бьют, саблями машут… Бабы визг подняли, ребятишки ревут… Уж и не помню, что дальше было-то. Рассказывали потом, я совсем обеспамятовал, на жандарма кинулся, вырвал у него нагайку да давай его самого полосовать…

Словом, в деревне Горюнова произошло то, что на официальном языке того времени носило наименование «аграрных беспорядков». И дальше все пошло, как полагается в таких случаях. Крестьянская масса не выдала «зачинщиков», но жандармы все-таки арестовали десятка полтора случайных людей и увезли их в город. В числе захваченных оказался и Горюнов. Арестованные месяцев восемь просидели в тюрьме, потом их судили, троих оправдали, а остальных приговорили к различным срокам каторжных работ и к поселению. Горюнов по молодости лет отделался поселением. В глухую зиму вместе с другими сопроцессниками он был отправлен пешим этапом из Вятки в Восточную Сибирь. После долгих странствий и мытарств Горюнов прибыл, наконец, на место своего поселения — где-то в дальнем углу Забайкалья. Здесь он провел четыре года, и здесь же он имел случай столкнуться с «политическими». Они научили его грамоте и вложили в его голову первые политические мысли.

— Хороший парод «политические», — как бы подводя итог, еще раз повторил Горюнов, — очень для бедного человека стараются. Только вот что-то все не выходит.

— Ну, а что было потом? — нетерпеливо перебил я.

— Значит, манифест вышел… Освободили меня… Вернулся я на родину…

Голос Горюнова как-то сорвался, и в штурвальной рубке опять воцарилось молчание. Слышны были только гулкие удары пароходных колес.

— Дома все вразвалку пошло, — овладев собой, продолжал Горюнов. — Отец умер вскоре, как меня взяли. Матушка не могла осилить хозяйство, продала лошадь, корову, стала побираться. Трое младших ребят умерли в горячке. Другие пошли по людям.

— Ну, а Паранька?

Горюнов снова замолчал, и молчание его продолжалось так долго, что я уже стал отчаиваться, в ответе. Я почувствовал, что затронул какое-то особенно болезненное место, и даже пожалел о своем вопросе. Но Горюнов еще раз преодолел свое волнение и с оттенком горечи в голосе сказал:

— А Паранька, сказывают, спуталась с бариновым сыном… Ну, он, конечно, побаловался с ней, а как Паранька затяжелела, выгнал на все четыре стороны… Она возьми и утопись в речке… Известно — баба!

Родное село стало после этого Горюнову ненавистно. Он ушел в Истобенское и стал ходить матросом на Оби. Вот уже лет пятнадцать занимается этим промыслом. Дома, в Истобенском, у него жена, двое сыновей и одна дочь, он учит их в школе и надеется, что жизнь его детей будет лучше и счастливее, чем его собственная.

В конце августа я стал собираться домой. Отец должен был проплавать на барже еще весь сентябрь, но мне надо было вернуться в Омск к началу учения. Придуман был такой план: на другой арестантской барже, ходившей в течение лета по тому же маршруту, что и наша, врачом был наш омский знакомый Борсук. С ним на барже плавали два его сына — старший, Коля, только что окончивший гимназию, и младший, Петя, мой одноклассник. Между нашими родителями было договорено, что меня присоединят к молодым Борсукам, и все мы трое, под руководством 17-летнего Коли, возвратимся в Омск на пароходе «Сарапулец». В пути между Тюменью и Томском, где-то неподалеку от Самаровского, меня пересадили на баржу Борсуков, шедшую в Тюмень, и в Тобольске трое молодых путешественников были спущены на берег, для того чтобы дождаться здесь «Сарапульца» и двинуться на нем домой вверх по Иртышу. Все было разработано как будто бы точно, ясно, до мельчайших подробностей, и намеченный план казался нашим родителям верхом совершенства. Но…

Гладко сказано в бумаге.

Да забыли про овраги,

А по ним ходить.

Едва наша небольшая компания оказалась в Тобольске, как начались различные неожиданности и злоключения. Мы приехали в Тобольск утром и, по расписанию, должны были в тот же вечер отплыть в Омск на «Сарапульце». К обеду, однако, пришло известие, что «Сарапулец» потерпел аварию, стал в ремонт, и его очередной рейс на Омск отменяется. Сильно обескураженные, мы стали обходить тобольские пристани и выяснять, нет ли в ближайшее время какого-нибудь другого парохода в нужном нам направлении. Оказалось, что на следующий день из Тобольска в Омск идет «Федор», принадлежавший компании Злоказова, причем, как нас заверили, он поведет только одну баржу и, стало быть, доберется до Омска в пять-шесть дней. Это было и приятно, и неприятно. Приятно — потому что не приходилось слишком долго ждать парохода, неприятно — потому что новая ситуация ставила нас в очень трудное финансовое положение. Родители снабдили нас билетами второго класса на «Сарапулец» и известной суммой наличными, которой было вполне достаточно для оплаты питания даже из пароходного буфета. Но «Сарапулец» принадлежал компании Курбатова, и билет на него был недействителен для «Федора». Стало быть, нам надо было покупать новые билеты, а сверх того, еще снимать до завтра номер в гостинице. Молодые путешественники устроили военный совет и, подсчитав свои ресурсы, пришли к выводу, что их хватит лишь на билеты третьего класса. Так и сделали: через полчаса три билета третьего класса до Омска лежали у нас в кармане. В какой-то очень подозрительной гостинице, носившей громкое название «Европа», мы сняли номер на троих и заказали себе две «пары чаю». Потом мы пошли бродить по городу; изучили во всех подробностях базар, поднялись на гору, где был когда-то кремль, а теперь помещались правительственные учреждения, зашли в городской сад, полюбовались на памятник Ермаку и, в конце концов, свели знакомство с группой тобольских гимназистов, с которыми сыграли несколько партий в городки. Спали мы в эту ночь, как убитые, а на следующий день погрузились на только что пришедшего «Федора». При ближайшем рассмотрении оказалось, что «Федор» по существу пароход грузовой, что пассажирского буфета он вообще не имеет и что третий класс на нем оборудован крайне примитивно. Но делать было нечего: наша компания разместилась в кормовой части парохода, под «кожухами», причем на Петю, по общему согласию (включая и его собственное), были возложены обязанности «завхоза», как сказали бы мы теперь. Касса находилась на руках у Коли и, проверив ее наличность перед отходом парохода, мы с некоторым беспокойством констатировали, что у нас остается ровно 2 рубля 83 копейки. На трех путешественников с хорошим аппетитом это было совсем немного, но мы не унывали. Мы были твердо уверены, что через пять, самое большее через шесть дней мы вволю отъедимся на домашних хлебах.

С вечера мы все крепко заснули под нашими «кожухами». Рано утром я вскочил первый и пошел умываться на борту. Машинально бросил взгляд на берег… Силы небесные, что это значит?! Мы подвигались вперед черепашьим шагом, не больше четырех-пяти верст в час. Я оглянулся назад — и ахнул: за пароходом тянулись одна за другой три огромные, тяжело нагруженные баржи! Все наши расчеты сразу опрокидывались. Я бросился под «кожухи» и стал будить своих товарищей:

— Коля! Петя! Вставайте!

Мои спутники были не менее меня потрясены сделанным мной открытием. Для окончательного уточнения ситуации мы поймали помощника капитана и спросили его, когда «Федор» предполагает быть в Омске? Бравый моряк поглядел задумчиво на берег, на воду, на небо я затем ответил:

— Суток через десять-одиннадцать… Если хорошо пойдем.

Итак, положение было совершенно ясно. Нам предстояло провести на пароходе по крайней мере десять суток, а в кармане у нас было 2 рубля 83 копейки. Иными словами, мы могли тратить по 9 копеек на человека в день.

Мы начали жестоко экономить. Суетливый, хозяйственный Петя напоил нас жиденьким чаем, дал по куску хлеба и изжарил яичницу — на воде (масла не было). Получилась какая-то обуглившаяся гадость. Я не мог взять ее в рот. Но Петя расхваливал свое произведение, хотя и избегал его есть сам. Затем пошла бешеная погоня за дешевым и сытным фуражом. На каждой остановке Петя бегал на берег, носился по избам и ларькам, все вынюхивал, высматривал и в результате приносил то пару пшеничных калачей, то мешок с брусникой, то целую миску крохотных мульков. Возможно, что все это было дешево, но на счет сытности… дело обстояло иначе. Чтобы как-нибудь «обмануть» чувство голода, мы с утра до вечера пили чай — благо, кипяток был бесплатный, — подкрепляя его где ломтем хлеба, где куском тыквы или горстью ягод. Нельзя сказать, чтобы такая диета не отражалась на наших организмах, — к концу пути мы все как-то похудели и почернели. Наши матери прямо ахнули, когда мы, наконец, с парохода явились домой. Но молодость легко перегрызает и не такие узлы.

К голоду скоро присоединился холод. Наш «Федор» не только тащил три баржи, — он еще подолгу стоял на пристанях. В одном месте двое суток выгружалась одна из его барж, в другом месте она сутки опять нагружалась. Из-под «кожухов» мы давно уже перебрались поближе к машине: тут было шумно, пахло перегорелым маслом, но зато было тепло. На длинных остановках машину гасили, и тогда мы дрогли ночами в наших легких гимназических шинелях. Надвигалась осень, начинались уже заморозки.

Но что все это значило в наши годы? Мы бегали по пароходу, дурачились с командой, купались на пристанях, катались в душегубках на остановках, ходили в лес по грибы во время длительных перегрузок. Иногда мы читали на память стихи, рассказывали друг другу разные истории. Коля, которого природа наделила несколько мечтательной натурой, любил философствовать.

Накануне того дня, когда «Федор», наконец, должен был бросить якорь в Омске, Коля привел нас на нос парохода и, сделав серьезное лицо в стиле настоящего «гимназического Сократа», заговорил:

—  Итак, друзья, подведем итоги и сделаем выводы. Каждый из нас  за это лето совершил по шесть рейсов на барже. Каждый рейс в оба конца составляет самое меньшее шесть тысяч верст. Стало быть все шесть рейсов вместе дают минимум тридцать шесть тысяч верст. Окружность земного шара по экватору равняется тридцати шести тысячам верст. Значит, каждый из нас в это лето совершил по одному кругосветному путешествию. Поздравляю вас, друзья!

Мы с Петей были страшно поражены. Нам до сих пор не приходила в голову такая мысль. Мы с гордостью взглянули друг на друга.

Вот что значили сибирские масштабы!