Студенты

Со времени демонстрации 8 февраля 1899 г. в Омске появилась совсем новая и необычная категория жителей — «высланные студенты». Студенческое движение в столицах и в провинции в то время быстро крепло и росло. То и дело в университетских городах происходили студенческие сходки, студенческие забастовки, студенческие демонстрации. Требования академические все чаще дополнялись требованиями политического характера. Царское правительство отвечало на студенческие беспорядки массовыми репрессиями. Вожаков арестовывали и ссылали в административном порядке в «отдаленные места Российской Империи», т. е. на север Европейской России и в Сибирь. Более рядовых участников отправляли под надзор полиции «в место жительства родителей». Так как в связи с беспорядками высшие учебные заведения часто закрывались на длительный срок, то множество студентов, получив неожиданные «каникулы», разъезжалось просто по домам. В результате в нашем захолустном Омске (ведь это был сибирский город!) создалась и систематически поддерживалась сравнительно многочисленная «студенческая колония», состоявшая из студентов всех трех категорий. Само собой разумеется, она внесла в омскую общественную жизнь заметное оживление и стала притягательным центром для всех радикально настроенных гимназистов и гимназисток.

Ближе всего я сошелся со «студенческим семейством» Ярославцевых. Состояло оно из трех человек — старшего брата Сергея, его взрослой сестры Наташи и девочки-подростка Мани, которую все почему-то называли «Парочка». По происхождению Ярославцевы были омичи. Отец их умер очень давно. Мать в последние годы сильно страдала от рака желудка, и в начале 1901 г. вызвала старших детей, учившихся в Петербурге, домой, чувствуя приближение конца. Действительно, вскоре после их приезда старухи Ярославцевой не стало. Сергей и Наташа собирались было затем вернуться к учебе, но как раз в это время в Петербурге произошли новые студенческие беспорядки, в результате которых оказались закрытыми все учебные заведения столицы. Ярославцевы застряли, таким образом, в Омске в ожидании лучших времен. Жили они в большом деревянном доме, покосившемся и почерневшем от времени, находившемся на окраине города, и гадали, что с ним делать: дом остался им в наследство от родителей и требовал капитального ремонта. Денег же у молодых хозяев для этого не было. Сергей и Наташа не раз в моем присутствии обсуждали различные проекты (в том числе самые фантастические) «санирования» дома, но дело вперед не двигалось, и с каждым новым посещением моих друзей я невольно замечал, как ступеньки их крыльца все больше ветшают и расшатываются.

Глава семьи Сергей — приятный шатен лет двадцати пяти, с типично русским интеллигентским лицом — был на четвертом курсе историко-филологического факультета. Сверх того, «для хлеба» он работал в качестве корректора в известном в то время петербургском издательстве Маркса, выпускавшем, между прочим, знаменитый еженедельник «Нива». При первом знакомстве Сергей произвел на меня чарующее впечатление своей внешностью, своей живостью, своим юношески радикальным задором, своими как будто бы обширными и разносторонними познаниями. А тот факт, что в качестве корректора он был близок к литературе, сразу подымал Сергея в моем сознании на целую голову выше всех остальных смертных. Однако скоро у меня началось разочарование. Чем ближе становилось наше знакомство, тем больше я убеждался, что Сергей, в сущности, ничего толком не знает, что в своих мыслях и суждениях он плавает по поверхности, что на словах он может все решить и весь мир перекроить, на деле же он пятится назад пред самой маленькой преградой. С горечью я говорил как-то Олигеру:

— Я думал, что Сергей сильный и твердый человек, а на деле — предо мной самый настоящий современный Рудин. Человек-нуль, пред которым должна стоять единица.

Сестра Сергея, Наташа, была человеком иного склада. Ей было года двадцать два, она училась на высших курсах в Петербурге и несколько любила щеголять своей современностью и своими связями с «нелегальщиной». Наташа не была красива, но она производила очень приятное впечатление, и в характере ее было что-то «материнское». Она обо всех заботилась, всем готова была помочь, и только благодаря ей довольно беспорядочное хозяйство этого «студенческого семейства» кое-как сводило концы с концами. В противоположность брату Наташа была глубокая натура: если что знала, то знала хорошо. Она тяготела к марксизму, хотя и не состояла активным членом тогдашних социал-демократических организаций. Впрочем, услуги им постоянно оказывала. Сергей же дальше чисто студенческого движения не шел.

Третий член этого холостого «семейства», Парочка, была в то время гимназисткой пятого класса, бегала с тоненькой косичкой, похожей на мышиный хвост, и состояла у Сергея и Наташи на посылках: ставила самовар, колола дрова, таскала колбасу из лавочки…

Ярославцевы сдавали часть своего дома пожилой болезненной даме Третьяковой, которая жила с дочерью Людмилой, миловидной блондинкой лет двадцати. Я встретился с Людмилой минувшим летом в поезде по пути из Омска в Москву и теперь возобновил с ней знакомство. Третьяковы и Ярославцевы жили дружно и составляли как бы одну общую семейную коммуну. В этой коммуне всегда было весело и шумно, здесь всегда можно было встретить много задорной молодежи, в особенности же много высланных студентов. Дверь дома Ярославцевых то и дело хлопала. На столе постоянно шумел самовар. Около стола шли горячие споры, слышался смех, раздавалось пение. Пели песни русские, народные, пели песни революционные: «Марсельезу», «Красное знамя», «Смело, товарищи, в ногу…». Здесь узнавались все городские новости, и здесь же обсуждались все текущие события русской и международной жизни.

Мне нравилось бывать у Ярославцевых, и очень скоро я стал завсегдатаем их дома. До того я жил несколько изолированно, в одиночку, общаясь лишь с отдельными сверстниками — с Пичужкой, с Олигером, с Хаймовичем, да и то не одновременно. В каждый данный момент у меня бывал обычно только один друг. Своей «компании» у меня никогда не было. Это имело свои плюсы и свои минусы. Но сейчас я вдруг почувствовал, что мне страшно надоела моя отшельническая келья и что мне страшно хочется людей, шума, суеты, веселья. Всего этого у Ярославцевых было более чем достаточно. И я переживал какое-то до тех пор не испытанное мной блаженство. Я познакомил Олигера с моими новыми друзьями, и он тоже стал бывать у них. Вскоре у Олигера появилась совсем особая причина для частого посещения дома Ярославцевых: у него начался роман с Людмилой Третьяковой, который развивался галопом и в дальнейшем имел самые серьезные последствия. Я пробовал ввести в дом Ярославцевых и Хаймовича. Но из моей попытки ничего не вышло: Хаймович в это время переживал тоже роман с одной гимназисткой, и предмет его воздыханий был связан с совсем другой компанией. Мое 17-летнее сердце было тогда еще совершенно свободно, и я не упускал случая подтрунить над моими влюбленными товарищами. Когда однажды Хаймович, просидев у Ярославцевых, точно на иголках, четверть часа, встал и начал орошаться, ссылаясь на необходимость поскорее вернуться домой к больной матери, я во всеуслышание воскликнул:

— Слушайте! Слушайте! Экспромт!

Ах, погиб толстовец милый!

Вот судьбина злая:

Мрак очей его унылый

Приковала тайной силой

Лента голубая!

Раздался смех, послышались аплодисменты. Хаймович покраснел, как рак, бросил на меня уничтожающий взгляд и быстро вышел. Он долго потом не мог мне забыть этой шутки.

Приятнее всего у Ярославцевых было за вечерним чаем. Я как сейчас вспоминаю эту картину. Парочка только что поставила на стол кипящий самовар. На тарелках разложены хлеб, колбаса, масло, сыр, какие-либо домашние соленья и печенья. Под лампой-молнией, свисающей с потолка, собралось человек семь-восемь. Наташа разливает чай, Сергей сидит на «председательском месте» и, задорно потряхивая своими кудрями, заводит разговор… О чем?.. О самых разнообразных предметах. Об англо-бурской войне, о назначении нового министра народного просвещения, о студенческой забастовке в Казани, о новом молодом писателе, выступающем под оригинальным псевдонимом Максим Горький.

Как раз около того времени был только что опубликован: «Фома Гордеев». Мы читали за столом у Ярославцевых отрывки из этого романа, обсуждали его, горячо спорили.

— Не нравится мне «Гордеев», — подводя окончательный итог, как-то заявил Сергей. — О, конечно, сильно написано! Этого отрицать нельзя… Но уж очень грубо, цинично… Точно кулаком в морду бьет. Как хотите, предпочитаю Чехова. То ли дело «Три сестры»! Вот это — да! Настоящая литература — от Тургенева и Достоевского.

Несмотря на свои 25 лет, Сергей уже имел «изломанную душу». Наташа осторожно возражала брату. Баранов — ссыльный московский студент, часто бывавший у Ярославцевых и рядившийся под современного Печорина, — решил прийти на выручку Сергею. Он стал доказывать, что жизнь есть душный склеп, что в ней нет и не может быть радости, что люди по самой природе своей являются порождением ехидны и что все великие умы были пессимистами. В заключение Баранов торжественно провозгласил:

— Философ Шопенгауэр сказал: чем больше я узнаю людей, тем больше я начинаю любить собак. Вот она, истина!

Тут Варанов многозначительно поднял указательный палец к потолку. Меня это страшно взорвало.

— Вы рассуждаете, как могильщики, — сразу загорячился я. — Конечно, в жизни много зла, но с ним надо бороться. Что делают три сестры? Они все время мечтают о Москве, но у них не хватает энергии даже на то, чтобы купить себе железнодорожный билет до Москвы. Гнилые люди! И Достоевский — гнилой писатель. Великий талант, но болезненный и гнилой. Не люблю его! Прочтешь его роман, и на белый свет смотреть тошно. А Горький мне нравится. Молодой, буйный, неудержимый. Прочитаешь его — и драться хочется. Так и следует.

— Вам бы только драться! — недовольно отозвался Сергей. — В жизни, есть большие ценности — культура, наука, искусство, литература… А вы о драке!

— А как же иначе?— волновался я. — В жизни большая теснота. Если куда-либо стремишься, если хочешь что-нибудь сделать, непременно наступишь кому-нибудь на ногу… Что же, по-вашему, из боязни наступить не надо ничего делать?

Тут вмешалась Наташа и примирительно сказала:

— Мне нравится «Фома Гордеев», но я с удовольствием читаю и «Три сестры». Разве нельзя сочетать и то и другое?

— Нет, нельзя! — круто отрезал я. — Помните, что говорится в Апокалипсисе? Так как ты не холоден и не горяч, а только тепел, то не будет тебе спасенья. Хорошие слова.

— Ах ты, Ванечка-петушок! — ласково, как старшая сестра, воскликнула Наташа и затем ловко перевела разговор на другую тему.

Это прозвище «Ванечка-петушок», с легкой руки Наташи, так плотно прилипло ко мне, что потом в нашем кружке меня иначе не звали.

В доме Ярославцевых часто бывали две гимназистки последнего класса — Муся Ланковская и Тася Болотова. Муся была высокая смуглая полька с красивой фигурой и прекрасным голосом. Она мало читала и вообще не относилась к категории «развитых», но зато хорошо пела и хорошо играла на рояле. Тася, наоборот, была маленькая, несколько пухлая сибирячка, которая глотала книги, как конфетки, и глубоко «болела» разными философскими проблемами. Она любила разговаривать о смысле жизни, о праве на счастье, о моральных ценностях и тому подобных высоких материях. Когда мы встречались за вечерним чаем у Ярославцевых, Тася непременно подымала какой-нибудь серьезный вопрос и всегда просила моего разъяснения, ибо почему-то питала ко мне большое доверие. Помню, однажды Тася заговорила о том, что личное счастье и общественная польза несовместимы. Она поэтому утверждала, что личное счастье безнравственно и что от него надо отказаться вообще, раз и навсегда. Сергей и присутствовавший{9} при разговоре Баранов решительно возражали. Они даже делали особое ударение на личном счастье и апеллировали при этом к «естественным правам человека».

— А каково ваше мнение, Ваня? — обратилась Тася ко мне.

— Каково мое мнение? — переспросил я.

И затем, скользнув лукавым взглядом по Тасе, я продекламировал:

Schlage die Trommel und f?rchte dich nicht,

Und k?sse die Marketenderin!

Das ist die ganze Wissenschaft,

Das ist der B?cher tiefster Sinn!

Trommle die Leute aus dem Schlaf,

Trommle Reveille mit Jugendkraft,

Marschiere trommelnd immer voran,

Das ist die ganze Wissenschafl!

Das ist die Hegelsche Philosophie,

Das ist der B?cher tiefster Sinn!

Ich hab sie begriffen, weil ich gescheit,

Weil ich ein guter Tambour bin.[21]

 — Вот что я. думаю по этому поводу! — прибавил я и тут же продекламировал русский перевод этого знаменитого гейневского стихотворения.

Тася, однако, не была удовлетворена.

— Ну, а если вам все-таки пришлось бы выбирать между личным счастьем и общественной пользой, что вы выбрали бы?

Я на мгновение задумался, желая быть искренним с самим собой, и затем твердо ответил:

— В таком случае я выбрал бы общественную пользу.

— Ну, вот видите, вы со мной! Вы со мной, а не с этими эпикурейцами! — удовлетворенно воскликнула Тася, делая презрительный жест в сторону Сергея и Баранова.

Как-то придя вечером к Ярославцевым, я застал Сергея в состоянии большой ажитации. Он был чуть-чуть выпивши, ходил энергичными шагами по комнате, ерошил свои пышные кудри и громко напевал:

Мертвый, в гробе мирно спи,

Жизнью пользуйся, живущий!

Кругом сидели, пили чай, курили, читали, разговаривали и вообще занимались самыми разнообразными делами члены домашней коммуны плюс еще человек шесть-семь гостей, в том числе Олигер, Баранов, Муся, Людмила и один веселый томский студент по прозванию «Пальчик». Вдруг Сергей внезапно остановился и воскликнул:

— Все мы закисли! Давайте как-нибудь встряхнемся! Да так, чтоб табаком в нос!

И затем Сергей вдруг неожиданно хлопнул себя рукой по лбу, точно его внезапно что-то осенило:

— Как же я это раньше не догадался? Поедемте в Захламино!

Захламино, как я уже упоминал, была небольшая деревня, верстах в восьми от Омска, куда подвыпившие купчики любили ездить на тройках для окончания кутежа и где они гуляли с местными красавицами. Репутация у Захламило была сомнительная, и предложение Сергея в первый момент было встречено недоуменным молчанием. Но это продолжалось только мгновение. Потом веселый Пальчик закричал:

— Поедем! Поедем!

Его поддержали Баранов и Олигер. Людмила и Муся с загоревшимися глазами также дали согласие. Остальным было уже неловко возражать. Я охотно присоединился к инициаторам, ибо давно слышал о Захламино и был рад случаю посмотреть на нее поближе. Сказано — сделано. Парочку тут же отправили за извозчиками, и полчаса спустя вся наша компания, за исключением Парочки, оставленной дома за малолетством, уже рассаживалась в большой, широкой кошеве, украшенной коврами и меховым пологом.

Была морозная мартовская ночь. На небе сияла полная луна, сливавшая волшебно-голубым светом занесенные снегом поля и опушенные серебром деревья загородной рощи. Воздух был чист и прозрачен. Подковы лошадей звенели, ударяясь о сбитый снег укатанной дороги. Под полозьями раздавался сухой, бодрящий хруст. Изо рта лошадей вырывались белые клубы пара. Привычный к своему делу кучер ловко подергивал вожжами с бубенцами, и в свежем морозном воздухе, слегка щипавшем нам щеки, дрожал красивый, мелодичный звон. Я сидел рядом с Мусей, и в ее черных глазах бегали искры лунного света. На душе было как-то весело, бодро, молодо, радостно. Хотелось ехать так без конца…

Кучер, который знал всех захламинских «хозяев» наперечет, подвез нас к большой деревенской избе на два фасада и громко постучал в ворота. Вышедший на стук хозяин — вертлявый, одноглазый мужик без бороды, но с длинными казацкими усами, — был несколько смущен и разочарован, увидев студенческие фуражки и гимназические шинели, да еще в сопровождении молодых девушек. Он привык видеть у себя публику совсем иного сорта. Тем но менее одноглазое лихо провело нас в горницу, вздуло огонек и спросило:

— Что прикажете?

Наташа, привыкшая к хозяйничанью, сразу же ответила:

— Самовар и хлеб с маслом… Да еще молока и, если есть, мяса какого-нибудь.

— Хозяин смерил Наташу презрительным взглядом, но сквозь зубы процедил:

— Слушаюсь.

И затем, оглянувшись на Сергея, продолжал:

— Водочки? Пивца? Сколько прикажете?

Сергей с видом человека, привыкшего к пьянству и кутежам, быстро оглядел нашу компанию и небрежно бросил.

— Давайте бутылку водки.

— Одну-с? — почти с ужасом спросил хозяин.

Сергей смутился и хотел что-то прибавить, но Наташа поспешила его прервать:

— Да и одной-то много! У нас пьющих мало. Хватит полбутылки!

Ярославцев, однако, был раздражен этим вмешательством сестры и стремительно реагировал:

— Нет, целую бутылку да пивца полдюжины!

И, чтобы не дать возможности Наташе еще что-нибудь сделать, Сергей, круто повернув хозяина за плечи, поскорее выпроводил его из горницы.

Когда большой деревянный стол, стоявший в углу под иконами, покрылся разными яствами и снедью, Наташа по привычке села у самовара и спросила:

— Кому наливать чаю?

— Мне, — откликнулся я.

— Брось, как не стыдно! — вдруг ворвался в наш разговор Сергей. — Ванечка, выпей с нами по рюмашечке!

— Не выпью! — твердо отрезал я.

— Как не выпьешь? — продолжал уговаривать Сергей. — К чорту бабье пойло!

И он размашисто отодвинул стакан чаю, который тем временем налила мне Наташа. Меня разозлило это самоуправство, и я с некоторой рисовкой ехидно ответил, придвигая к себе опять стакан чаю:

— Алкоголь внешний нужен тем, у кого нет алкоголя внутреннего. А с меня алкоголя внутреннего хватает.

— Ты не остроумничай, а пей, — вмешался Олигер, державший в руках рюмку водки, — все должны быть веселы!

— Успокойся, я и без вашей водки буду весел, может быть, веселее вас всех, — откликнулся я.

— Докажи! — вызывающе бросил Олигер.

— И докажу! — в том же тоне отпарировал я.

В меня сразу вселился бес. Я насмешливо оглянул всю нашу компанию и, остановившись на нежно сидевших рядом Олигере с Людмилой, сказал:

— Дорогие девочки и дорогие мальчики! Позвольте повеселить вас трезвому алкоголику…

— Что это вы за чушь городите, Ваня? — с возмущением воскликнула благоразумная Тася. — Разве алкоголик может быть трезвым?

Я приподнялся и, сделав насмешливый реверанс Тасе, продолжал:

— Представте{10}, Тася, что в богатой коллекции человеческой фауны имеется и такая разновидность. Если вы ее до сих пор не встречали, так посмотрите на меня… Да-с, так позволите вас позабавить! Шутка помер один. Николай, дай твою руку!

Я взял ладонь Олигера, как это делают хироманты, и, посмотрев на ее линии, сказал:

— Боги велели тебе сказать: «Никогда не закладывай свое сердце женщине безвозвратно — не то погибнешь».

Людмила страшно покраснела и с раздражением ответила:

— Коля не нуждается в ваших советах!

Олигер неловко ерзал на месте, но старался делать вид, что ему страшно весело.

— Шутка номер два, — продолжал я, переводя взгляд на Баранова, который, как всем нам было известно, безуспешно старался завоевать сердце Муси, — великий Гейне прислал мне для вас специальное послание, которое я позволил себе перевести на русский язык в следующих выражениях:

Когда тебя женщина бросит, — не плачь!

В другую влюбись поскорее!

Но лучше котомку на плечи возьми

И в путь отправляйся смелее!

Лазурное озеро в темном лесу

Тебе повстречается вскоре.

Там выплачешь ты все страданье свои

И все  свое мелкое горе.

Когда подойдешь ты к высоким горам,

Смелое взбирайся на кручи!

Вверху над тобою там будут орлы,

Внизу же угрюмые тучи.

Ты вновь возродишься могуч, как орел,

Смирится на сердце тревога,

И гордо почувствуешь, как ты велик,

И как потерял ты немного.

— Какой вы злой! — пробормотала смутившаяся Муся, но в глазах ее сверкнула лукавая искра.

Вмешалась Наташа и, слегка дернув меня за рукав, прошептала:

— Бросьте, Ваня, зачем портить нашу вечеринку?

Потом, приняв веселый вид, она громко сказала:

— Хватит поэзии, давайте споем! Муся, голубчик, спой нам что-нибудь!

Муся, как это всегда бывает с певицами, стала отнекиваться и говорить, что она сегодня не в голосе, но, в конце концов, уступила общим настояниям. Она села посередине горницы на табуретку, положила ногу на ногу и, охватив колени руками, красивым сопрано запела:

Однозвучно звенит колокольчик,

И дорога пылится слегка,

И далеко по чистому полю

Разливается песнь ямщика.

Муся пела очень хорошо, с большим чувством, покачиваясь всем корпусом в такт звукам и устремив вдаль печально затуманенные глаза. Мы все ей подтягивали. Когда песня кончилась, раздались аплодисменты. Хлопали не только мы, — у входа в горницу хлопали также хозяин и выглядывавшие из-за его плеча парень и молодая девушка, оказавшиеся его детьми. Муся вдруг соскочила с табуретки, стукнула каблуками о пол и, подняв вверх одну руку, запела «Калинку». Переход от грусти к веселью был так резок и неожидан, что в первый момент мы все как-то оторопели. Но это быстро прошло. Муся приплясывала и пела, а вся наша компания, хозяин, его дети заливчато подпевали:

Ах, калинка, калинка, калинка моя!

В саду ягода-малинка, малинка, моя!

Потом пошли танцевать. Сдвинули в сторону стол, табуретки, лавки, и на образовавшемся небольшом пространстве затопали ноги. Оставшиеся с нами хозяева вошли в горницу и присоединились к общему веселью. Танцевали вальс, мазурку, падеспань. Сергей с дочкой хозяина задорно сплясали русскую. Было шумно, жарко, весело, угарно. Хотелось пить. Хозяин принес вторую бутылку водки, около которой возились Ярославцев, Баранов и Пальчик. Олигер с Людмилой сидели в уголке и нежно о чем-то ворковали. Совсем подвыпивший Сергей вздумал вдруг объясняться в любви Мусе. Девушка то краснела, то бледнела, не зная, что делать. Веселый Пальчик подсел к Тасе и стал рассказывать ей о своей жизни в Томске. Мы с Наташей сидели у самовара, и, хотя за весь вечер я не выпил ни капли водки, общая атмосфера как-то пьянила меня, и мой разговор с Наташей был полон особой, совсем необычной задушевности. Наташа рассказывала мне о своем детстве, о недавней смерти матери, которую она очень любила; я же поведал ей о том внутреннем разладе, который был у меня в семье, о моих спорах и столкновениях с матерью.

Возвращались домой мы глубокой ночью. Луна уже склонялась к горизонту, и от деревьев по снегу бежали длинные причудливые тени. Стало еще холоднее, на бровях появились белые колючие пушинки. Все были уставшие от водки, от пляски, от только что пережитых впечатлений. Говорили мало и лениво. Олигер слегка клевал носом, прижавшись к Людмиле. Больше всех подвыпивший Ярославцев громко похрапывал, склонившись головой на грудь к Пальчику. Кучер заливисто посвистывал и щелкал кнутом. Лошади быстро неслись, и бубенцы мелодично разливались малиновой трелью. Я сидел, забившись в угол кошевы, и думал. Думал о том, что жизнь широка и в ней есть много прекрасного, что дружба, любовь, поэзия очень украшают жизнь, что, пожалуй, напрасно я так долго замыкался в своих исканиях и по-спартански сторонился прелестей жизни, которыми так широко пользуются другие…